— Сыграем об стеночку, что ли? — спросил Вовка.
— Давай.
Взрослые терпеть не могут, когда ребята играют в деньги — пусть эти деньги пятаки и копейки, — и, чтоб из окон не было видно, мы зашли за сарай.
Вовка стукнул пятаком о стенку сарая. Отскочив, монета легла на песок. Я примерился и несильно послал монету в том же направлении.
Послал неточно — она легла в полуметре от Вовкиной, а по условиям игры «об стеночку» выигрывал тот, чья монета ложилась возле монеты соперника — чтоб пальцами одной руки можно было дотянуться до них. Растянуть пальцы на полметра я не мог, и Вовка поднял свой пятак. Он прицелился и снова стукнул ребром монеты об стенку.
Пятак лег неподалеку от моего, Вовка запросто натянул два пальца, и пятак скрылся в его кармане.
— Еще? — спросил он.
— Конечно.
— У тебя есть еще пятаки?
— Три, — сказал я и ударил новым пятаком об стенку.
Вовка сделал то же. Удар его на этот раз был удивительно метким: пятак с тонким звоном накрыл мой, подпрыгнул, скользнул в сторону и застыл.
— Ого, как магнитный! — воскликнул я. — Здорово ты!
— Практика. — Вовка улыбнулся.
Он говорил неправду. Он любил читать, рисовать акварельными красками, лепить из глины, и «об стеночку» он играл редко — от скуки, что ли? — и никакой практики в этом деле у него не было. Просто был глазомер и меткость.
Скоро у меня не осталось пятаков, а играть можно только одинаковыми монетами: пятак с пятаком, гривенник с гривенником, копейка с копейкой.
— Дай мне два гривенника, а я тебе четыре пятака, — предложил Вовка, — и опять будем играть.
Я согласился.
Сверкая на солнце, моя монета отскочила от стенки и легла на землю. Он пустил свою. Она упала далековато от моей.
— Теперь моя очередь, — сказал я.
— Не торопись, еще не все потеряно!
Вовка стал на колени, одним пальцем коснулся краешка своего пятака, другой палец вытянул к моему. Наверно, полсантиметра не хватало.
Палец с черной каемкой под ногтем изо всех сил тянулся к пятаку.
— Смотри, пальцы разорвешь.
— Мой! — воскликнул Вовка, коснувшись монеты.
— Бери, — вздохнул я, и в горле стало сухо.
Короче говоря, через полчаса в моем кармане остались три последние монеты, по двадцать копеек каждая. Несколько раз выигрывал и я. Но разве шло это в какое-либо сравнение с его игрой! У Вовки была меткость, да и пальцы его оказались до странного длинными, а кисть — точно резиновая.
Чтоб расстаться с последними деньгами, мне потребовалось минут пять.
— Играем? — Вовка весело позвякивал мелочью.
— Нет у меня больше ничего, — сказал я, и голос мой осекся.
— Ни копейки? — Вовка посмотрел на меня большими глазами.
Я поглубже сунул в карман руку и пошарил.
— Ни копейки.
Вовка вычертил на земле ребром сандалии полукруг, зевнул, посмотрел в небо. Потом вздохнул:
— По городу пошатаемся, что ли?
Я совсем не хотел «шататься», но чтоб Вовка не подумал, что я очень уж переживаю, я сказал безразлично:
— Пойдем.
И мы пошли на Центральную улицу.
— Эх, как хочется мороженого! — сказал Вовка, увидев тележку мороженщицы, и облизнулся.
— Ну и ешь, — сказал я, — мне что?
— А тебе не хочется?
— Нисколечко, — сказал я и почувствовал, как потекли слюнки.
Вовка подошел к мороженщице.
Женщина вложила в круглую формочку вафлю, открыла крышку оцинкованного бачка, зачерпнула ложкой белую холодную массу, старательно обмазала ею со всех сторон формочку, прикрыла сверху еще одним вафельным кружком, нажала на ручку и протянула Вовке мороженое.
Вовка подал его мне.
— Держи.
— Не хочу я, — сказал я, — отстань.
— Бери, говорю.
— Не хочу, — заупрямился я, стараясь не смотреть на мороженое и не вдыхать его запаха.
— А то обижусь. И у тебя ничего не возьму.
— Ну давай, — сердито сказал я, двумя пальцами взял мороженое и отошел.
Оно холодило даже сквозь вафли. Я лизнул краешек, и по рту растекся тонкий прохладный аромат. Вовка ждал, пока мороженщица приготовит ему другую порцию, а я смотрел на него сзади, на его упругую щеку, короткие штаны, сандалии и непрерывно лизал мороженое.
Наконец он взял свою порцию, и мы вразвалку пошли по улице. Мы шли, лизали, смотрели по сторонам, и настроение у меня выравнивалось.
С мороженым было покончено, и Вовке захотелось пить.
— А ты хочешь? — Он подошел к тележке с водой.
— Нет.
— А мне после мороженого всегда хочется… Дайте, пожалуйста, стакан с удвоенной порцией.
Продавщица на два деления влила в стакан вишневого сиропа, пустила сильную струю газировки, и пена полезла через верх. Вовка подхватил стакан и протянул мне:
— Глотай.
— Я ведь сказал, что не хочу.
— Слушай, ты друг мне или нет? — Вовкины глаза уставились на меня.
Нехотя протянул я руку, поднес стакан ко рту, зубами коснулся граненого стекла и одним махом выпил стакан. Осушил свой стакан и Вовка, и мы продолжали путь по Центральной улице.
Незаметно дошли до кинотеатра «Спартак». В нем шла картина «Мы из Кронштадта».
— Видал? — спросил Вовка.
— Три раза.
— А я два… Может, еще сходим?
На эту картину я мог ходить через день целый год.
— Как хочешь, — сказал я, — мне все равно.
Вовка сунул в окошечко горсть мелочи, получил билеты, и мы вошли в фойе. В буфете Вовка купил три «Раковые шейки» и мы громко захрустели ими.
— Все, — сказал Вовка, — все до копья.
Потом мы вышли из кино и зажмурились от яркого солнца. Сердце разрывалось от ненависти к белякам, которые сбрасывали с кручи раненых моряков с камнями на шее, и наполнялось гордостью: не было и нет людей храбрей кронштадтцев!
Пора было обедать: мама вывесила на кухонной форточке условный знак — мою старую голубую майку.
Но домой идти не хотелось, до того хорошо было с Вовкой: улыбаться ему, тараторить, бегать вперегонки…
Скоро его позвала мать. Пошел домой и я.
Я скакал по ступенькам, улыбался и что-то напевал.
Аленка
Она жила в третьем подъезде, и я часто видел из своего окна, как она ходит по балкону, поливает из чайника цветы в ящиках, как, читая какую-то книгу, загорает в майке. Все ее звали детским именем Аленка, хотя она была почти взрослая, на три года старше меня, и училась в девятом классе.
Три года — очень большая разница в детстве, тем более что она была девчонкой.
Я смотрел сверху, как она, разморенная солнцем, лениво листает книгу, как сильные лучи касаются ее плеч, ног и спины.
Иногда она откладывала книгу на борт цементного балкона, откидывалась на спинку стула и, закрыв глаза, поворачивала к солнцу лицо. И долго сидела так.
— Обедать! — звала меня из комнаты мама. — Ты не оглох?
Я и впрямь оглох, меня словно приклеили к раскаленному карнизу подоконника.
Все мальчишки нашего дома, казалось мне, были неравнодушны к Аленке. Хотя мало кто признавался в этом: ребята в таких вещах не болтливы.
Ее одноклассникам или студентам, жившим в нашем доме, было легче. Они запросто приходили к ней или криками вызывали на улицу. До сих пор слышу я их голоса, то уверенно-басовитые, то неустойчиво-ломкие, то совсем детские, дискантовые. Сижу дома, читаю или рисую и слышу:
— А-лен-ка-а-а!
Я тотчас жалко высовываюсь из окна.
Аленка появлялась на балконе и махала рукой, а внизу — спиной к стволу каштана — стоял какой-нибудь парень и жестами просил ее спуститься на землю.
Аленка сбегала вниз, и они куда-то уходили: то в город, то в сквер у Двины, то во двор. Иногда они прогуливались по тротуару вдоль дома. Аленка ходила с самыми разными ребятами, и это несколько успокаивало меня: никому не отдает предпочтения.
Хуже всех дела шли у меня.
С ней я был застенчив, заикался, и к тому же мое лицо не из тех, на которые принято обращать внимание. Иногда мы играли во дворе в волейбол, и я ловил себя на том, что подаю мяч только ей. Она была высокая, голенастая, упруго подпрыгивала и приседала, беря труднейшие крученые мячи, пущенные почти горизонтально, над самой сеткой. Глаза у нее были светло-серые, очень чистые и веселые. Носила Аленка прорезиненные спортсменки на шнурках и голубую майку с белым воротничком.
Когда она высоко подпрыгивала, отбивая пущенный к задней черте мяч, юбка ее взлетала вверх, и она обеими руками укрощала ее.
Потом во двор приходили более взрослые ребята и бесцеремонно сгоняли тех, кто поменьше, с площадки. Как надутые сычи, сидели мы на бревнах, желали обидчикам неудач и смотрели, как играет Аленка.
Она, между прочим, и плавала отлично. И разными стилями. Саженками шла по-мужски, не вращая головой, — держала голову неподвижно, спокойно выкидывая вперед руки. На пляже она делала стойку, долго стояла и даже ходила на руках; потом, как ножницами, стригла ногами воздух и вскакивала на песок, раскрасневшаяся и довольная.
Говорят, Аленка хорошо училась и готовилась поступить в какой-то ленинградский судостроительный институт.
Как-то раз, когда я взобрался на каштан перед домом, незнакомый парень в синем костюме и яркой тюбетейке поманил меня вниз.
— Вам что? — спросил я.
— Слезай-слезай! Чего дам!.. — Он похлопал себя по карману.
Я слез.
— Ленку знаешь?
— Нет, — сказал я, потому что в нашем доме не было Ленки, которая могла б интересовать его: одна была из детсада, вторая первоклассница, а третья — тетя Лена, с седыми усиками и клюкой в руке.
— Да брось ты вкручивать мозги! Она вот в этом подъезде живет, вон ее балкон…
— Так вы про Аленку? Так бы и сказали…
— Отнеси. — Он сунул мне в руку записку, сложенную, как пакетик с английской солью.
У парня были рыженькие усики и острые, как шильца, глаза. Он не понравился мне, и я решительно не хотел, чтоб с ним дружила Аленка.
— Мне некогда, — сказал я.
— Ну будь человеком, отнеси!
— А вы крикните ее, — сказал я и пожалел: а вдруг и правда вызовет ее криками?
— Ну отнеси, — настаивал парень, — дам тебе вот что. — Он извлек из кармана «Памир», отличную шоколадную конфетину с заснеженным памирским пиком на синей обертке.
— Не хочу, — сказал я.
— Ах, какой ты несговорчивый! Ну что с тобой поделаешь — на? еще одну…
— Не надо, — сказал я оскорбленно, взял записку и нырнул в Аленкин подъезд.
К ее квартире я не поднялся. Через сквозную дверь я выбежал во двор, спрятался за сарай и там порвал записку на мелкие клочки. Не должна она дружить с таким типом! Уж очень похож он на блатного. Может, он потому и побоялся крикнуть Аленке, что не знал ее и хотел через записку познакомиться…
Я не мог этого допустить. По-моему, они так и не познакомились, иначе бы я хоть раз встретил их.
Как-то мы с мальчишками поздно вечером возвращались с Двины. Вдруг шедший впереди Ленька остановился, и рот у него идиотски отворился, глаза вытаращились. Он угрожающе замахал нам рукой — дескать, назад, куда поперли! И прыгнул вниз.
На миг я увидел в свете луны за кустами две фигуры — Аленку и какого-то военного в сапогах. Он обнимал ее.
В висках моих наотмашь застучали молотки. Сердце заныло, засосало и куда-то провалилось.
— Чего там такое? Чего там? — напирали сзади ребята.
— Парочка, — сказал Ленька и спокойно, по-взрослому добавил: — Понимать надо…
Я готов был обнять его, Леньку, за благородство.
Никто так и не узнал ничего.
Ленька не догадывался, что я видел все, и думал, что он был единственным свидетелем.
Мне было плохо. Ночью я все просыпался и долго не мог заснуть.
По-прежнему кто-то звал по вечерам Аленку с тротуара, но я уже не высовывался из окна. Я не смотрел на ее балкон, когда она загорала. Она ходила какой-то другой, подпрыгивающей походкой, в ее игре в волейбол не было ничего особенного, плавала она обычно, и, когда делала на песке стойку, руки ее мелко дрожали.
Дверь в ее подъезде неприятно визжала и хлопала, стена дома возле ее окон отсырела и пошла пятнами, и солнце в то лето было тусклое и неяркое…
Солнце
Все-таки повезло нам с Солнцем! Вокруг него, как утверждал наш географ, мы вращаемся уже не один миллион лет, и все лучшее, что есть на Земле, — от Солнца. Встречая его лучи, раскрываются на реках кувшинки, к нему обращают свою огненную голову подсолнухи, его восход встречают пением птицы, оно ведет к нам лето, нагревает для нас в реках воду и падает на зеркальца, чтоб мы пускали зайчики…
Еще географ говорил, что без Солнца, возможно, и жизни не было б на Земле. А если б и жили какие-нибудь существа, они были бы ползучие, слепые, мохнатые и ничем не напоминали бы человека, выросшего под Солнцем…
К Солнцу я относился по-разному.
Лежа на двинском песке, звал его из-за тучки, чтоб лучше загореть, сердился на него в духоту и солнцепек, улыбался ему в сильный мороз и смотрел на него в закопченное стекло во время затмения. А вообще-то я никогда специально не думал о нем: ни днем, когда оно над головой, ни ночью, когда оно уходит греть другим странам и материкам.
Но однажды… Однажды я все-таки понял, что такое для нас Солнце.
Мы с Ленькой отправились на рыбалку. Жгло Солнце. Шла вторая половина августа, жар был уже не тот, что в середине лета, но все же оно так припекало, что мы стащили рубахи, обвязали их вокруг пояса, и все свое позднее тепло Солнце отдавало нашим худым плечам и ключицам. Оно грело песок и отбрасывало вперед наши укороченные тени с удочками в руках.
И все-таки я еще не понимал, что такое Солнце!
Мы спустились к берегу Лучесы, прошли с километр вверх против течения и отыскали отличное место для рыбалки. Место было тихое, безлюдное. Склоны берега заросли ольшаником, красной смородиной и костяникой, а сам берег у переката был каменист. Там, должно быть, ходили несметные стаи пескарей, а чуть подальше, у глубокого тихого заливчика, благодатно желтел песок. В этом заливчике должен был брать окунь.
Стало совсем жарко. Мы с Ленькой сбросили брюки с майками и остались в одних трусах.
Чутье не обмануло нас: пескари клевали здорово. Мы ловили их с камней — огромных плоских глыбищ, похожих на слоновьи спины. Занесенные в эти края ледниками, они лежали в воде, и на них приятно было сидеть. Одного за другим нанизывал я на кукан пескарей, торкал палочку в узкую щель в камне: пескари, натягивая веревочку, уходили вглубь, а я поправлял червяка и снова забрасывал.
На соседнем камне так же уютно устроился Ленька и, судя по всему, дела у него шли не хуже, чем у меня.
Скоро мы проголодались. Закатав повыше трусы, мы слезли с теплых камней в холодную воду и побрели к берегу.
— Хорошо бы чайком побаловаться, — сказал Ленька, вонзая крепкие зубы в бутерброд с салом. — А то все всухомятку.
— Сейчас соорудим! — Я подошел к брошенным на песок брюкам и сунул руку в карман.
В кармане бренчали медяки, железная пуговица, огрызок карандаша и коробочка из-под вазелина с запасными крючками, грузилами и свернутой в колечко леской. Спичек в кармане не было.
Не оказалось их и в другом кармане. Что за дьявол! Ведь уходя из дому, специально зашел за ними на кухню. Неужели так и не взял?
— А ты не захватил?
— Забыл, — вздохнул Ленька.
— Тогда придется всухомятку. Котелок напрасно брали, и чай, и лавровый лист… И взять-то поблизости не у кого.
Лезть в воду после еды не захотелось, и мы ловили с берега. Поймали несколько плотичек и окуньков, а Ленька даже ершика подцепил — крошечного, иглистого, изогнувшегося запятой.
Солнце клонилось к горизонту. Похолодало.
Мы натянули рубахи, потом влезли в брюки и все сокрушались, что позабыли спички. Уж лучше б соль не взяли, чай оставили б на столе, а то — спички.
Над Лучесой повис туман. Мы быстро построили шалаш. Жаль вот, костра нельзя было разжечь. И попить чаю. Горячего, мутного, в который всегда неведомо откуда попадают иголки хвои и кусочки коры.
Быстро смеркалось.
— Что-то холодно стало, — поежился Ленька и полез в шалаш.
Я нырнул следом.
В шалаше было колко, темно и очень уютно. На землю легла ночь. Стало очень тихо. Даже Лучеса, клокотавшая днем в камнях, к ночи как-то примолкла, подобралась, притаилась.