Пятница, или Дикая жизнь - Турнье Мишель 7 стр.


Схолии. — Может показаться странным, что закон сей помещен уже в Статье III данной Хартии. Но Губернатор издает законы по мере того, как в них возникает необходимость; при той распущенности нравов, которой грешат обитатели острова, следует незамедлительно вменить им в обязанность строжайшее соблюдение правил той стороны жизни, что более всего сближает их с животными.

СТАТЬЯ IV. — Пятница — день поста.

1 Примечания, пояснения к тексту.

Схолии. — В настоящее время допустимы лишь эти две кары, ибо телесные наказания, а равно и смертная казнь, грозят сократить численность населения острова. Яму я выкопал на лугу меж предгорьем и болотами, устроив ее таким образом, чтобы солнце попадало туда в течение шести самых жарких часов дня.

СТАТЬЯ II — Категорически запрещается всякое пребывание в кабаньем болоте. Нарушители будут караться двухдневным заключением в яме.

Схолии. — Таким образом, яма станет противоположностью — и в каком-то смысле противоядием — болота. Эта статья Уголовного кодекса остроумно и тонко выражает принцип, согласно которому грешник должен быть наказан тем же, в чем согрешил.

СТАТЬЯ III. — Тот, кто осквернит остров своими испражнениями, будет наказан однодневным постом.

Схолии. — Еще одно свидетельство принципа продуманного соответствия наказания проступку.

СТАТЬЯ IV. — …

СТАТЬЯ V. — Воскресенье — день отдыха. В девять часов вечера по субботам все работы на остро-ве должны прекращаться, к ужину жителям следует надевать праздничные одежды. В воскресенье к десяти часам утра все они обязаны сходиться в Храм благочестивых размышлений над текстами Священного писания.

СТАТЬЯ VI. — Курить табак дозволяется одному лишь Губернатору. Да и тому сия привилегия даруется раз в неделю, по воскресным дням после обеда в текущем месяце, раз в две недели в следующем, затем раз в месяц и, далее, раз в два месяца.

Схолии. — Я только недавно научился пользоваться фарфоровой трубкой покойного ван Дейсела и оценил прелесть курения. К несчастью, табака в бочонке хватит лишь на короткое время, стало быть, нужно растянуть его на елико возможно долгий срок: ведь недостижимость желаемого станет для меня лишним источником страданий.

Робинзон на минуту задумался. Потом, захлопнув Хартию, открыл другой том, такой же чистый, и вписал на титульном листе прописными буквами:

УГОЛОВНЫЙ КОДЕКС

ОСТРОВА СПЕРАНЦА.

НАЧАТ В 1000-Й ДЕНЬ

ПО МЕСТНОМУ КАЛЕНДАРЮ

Он перевернул страницу, как следует поразмыслил и наконец принялся писать.

СТАТЬЯ I — Нарушения законов Хартии наказуются двумя способами: либо наложением поста, пибо заключением в яме.

Робинзон с минутку поразмыслил перед тем, как определить меру наказания за публичное оскорбление стыдливости на островной территории и в территориальных водах. Он подошел к двери и, распахнув ее, встал на пороге, словно решил показаться своим подданным. Тропический лес кудрявыми волнами спускался к морю, которое вдали, на горизонте, мягко сливалось с небом. Робинзон всегда был рыжим, как лисица, и мать с малых лет одевала его только в зеленое, внушив неприязнь к голубому, которое, по ее словам, никак не сочеталось ни с медными волосами, ни с цветом одежды. Вот почему изумрудная листва, такая яркая по сравнению с блеклой океанской голубизной, слившейся с небесами, была для него сейчас сладостной песнью детства. Солнце, море, лес, лазурь над головой, весь мир — все застыло в таком недвижимом покое, что, казалось, время тоже остановило свой бег, и только шлепанье капель клепсидры напоминало о том, что это не так. «Если Святой Дух решил посетить меня, законодателя Сперанцы, — подумал Робинзон, — то вот как раз избранный миг: это может произойти лишь в такой день. Пусть бы вокруг моей головы вспыхнул огненный нимб или к небу взвился бы столб дыма — таким знаком мне дано было бы понять, что я есть Храм Господень на земле».

Не успел он выговорить эти слова — громко и внятно, согласно Статье II своей Хартии, — как вдруг увидал тоненькую струйку белого дыма, поднявшуюся из-за зеленой завесы лесной чащи со стороны Бухты Спасения. Вообразив, что заклинание его услышано, Робинзон упал на колени и сотворил горячую благодарственную молитву. Но тут его душу уязвило сомнение. Поднявшись на ноги, он снял со стены мушкет, пороховую грушу, сумку с пулями и подзорную трубу. Потом свистом подозвал Тэна и углубился в заросли, избегая прямой дороги, ведущей от берега к пещере.

Их было человек сорок. Они стояли вокруг костра, от которого валил тяжелый, густой, удушливый дым странного молочносерого цвета. Рядом, на песке, лежали три пироги с поплавками и балансиром — типичные тихоокеанские лодки, замечательно остойчивые на воде, несмотря на узкий корпус и низкую осадку. Что же до людей, окруживших костер, то Робинзон, поглядев в подзорную трубу, признал в них индейцев костинос из страшного племени арауканцев, населяющих центральные и южные районы Чили; племя это сперва оказало упорное сопротивление напавшим на них инкам, а потом в кровавых битвах победило испанских конкистадоров. Низкорослые и коренастые мужчины носили лишь кожаные набедренные повязки. Их скуластые лица с чрезвычайно широко расставленными глазами выглядели еще более странно из-за обычая полностью сбривать брови, и лоб казался непривычно голым под густой, черной, блестящей, тщательно ухоженной шапкой волос, которыми они то и дело горделиво встряхивали. Робинзон повидал немало таких индейцев во время частых своих наездов в их чилийскую столицу Темуко (Город в Центральной части Чили). И он хорошо знал: если за последнее время между костинос и испанцами произошло новое столкновение, ни один белый не найдет у них пощады. Неужели они совершили этот огромный переход от чилийских берегов до Сперанцы? Давняя репутация костинос как умелых мореплавателей делала это предположение вполне правдоподобным, но было возможно и другое: они обжились на одном из островов Хуан-Фернандес. Счастье еще, что Робинзон не попался им в руки: его наверняка растерзали бы или, в лучшем случае, обратили в рабство.

Рассказы, услышанные еще в Араукании, помогли ему постичь смысл ритуала, происходящего сейчас на берегу. Внутри круга, образованного мужчинами, металась изможденная, косматая, как ведьма, женщина; она то и дело подскакивала к огню, бросала в него щепотку какого-то порошка и жадно вдыхала белые клубы дыма, который тотчас же взвивался в воздух. Потом, словно одурманенная его запахом, начинала кружить по песку, вглядываясь в застывших индейцев и резко останавливаясь то перед одним, то перед другим из них. Потом опять бежала к костру, и все начиналось вновь, так что Робинзон уже стал побаиваться, не задохнется ли колдунья до конца обряда. Но нет: драматическая развязка произошла мгновенно. Скелет в лохмотьях простер руку к одному из мужчин. Рот прорицательницы широко открылся, несомненно, изрыгая проклятия, не долетавшие до Робинзона. Индеец, на которого ясновидящая указала как на виновника несчастья, поразившего племя, — эпидемии или засухи — рухнул наземь, сотрясаемый крупной дрожью. Один из соплеменников шагнул к нему и, взмахнув мачете, сорвал с несчастного набедренную повязку. Потом мачете обрушилось на тело, мерными ударами рассекая его на части: сперва отлетела голова, затем руки и ноги. Наконец, изрубленная жертва была брошена в костер; тем временем колдунья, скорчившись на песке, не то молилась, не то спала, а может быть, испускала мочу или извергала рвоту.

Индейцы разомкнули круг и равнодушно отвернулись от огня, дым которого теперь уходил в небо черным столбом. Они подошли к своим пирогам; шестеро мужчин вынули оттуда бурдюки и направились к лесу. Робинзон поспешно отступил назад, не теряя, однако, из виду тех, кто вторгся в его владения. Что, если они обнаружат признаки человеческого обитания и бросятся на поиски! Тогда он погиб! Но, на его счастье, ближайший источник пресной воды находился на самой опушке леса, и индейцам не пришлось углубляться в чащу. Они наполнили бурдюки и, подвесив каждый к шесту, по двое понесли их к пирогам, где остальные уже расселись по своим местам. Колдунья лежала без чувств на почетной скамье в кормовой части одной из лодок.

Робинзон осмелился приблизиться к догоравшему костру, только лишь когда индейцы скрылись в море за скалами на западе бухты. В огне еще виднелись обугленные останки искупительной жертвы. Итак, подумал он, эти дикари, сами того не ведая, со свойственной им жестокостью следовали евангельской заповеди: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну.

И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя…» Но разве милосердие не разумнее согласовать с бережливостью, повелевая не вырвать, но исцелить пораженный скверною глаз, иначе говоря, очистить от греха члена сообщества, ставшего причиной общего несчастья?

И Губернатор Сперанцы вернулся в свою Резиденцию, преисполненный тяжких сомнений.

СТАТЬЯ VII. — Остров Сперанца объявляется военной крепостью под командованием Губернатора, коему присваивается звание генерала. Комендантский час наступает после захода солнца и должен соблюдаться строжайшим образом.

СТАТЬЯ VIII. — Воскресная служба распространяется также и на будние дни.

Схолии. — Всякое нарастание нежелательных событий должно сопровождаться соответствующим ожесточением правил этикета. Этот тезис в комментариях не нуждается.

Робинзон положил перо грифа и оглядел окрестности. Теперь его Резиденцию, а также здания Палаты Мер и Весов, Дворца Правосудия и Храма защищала высокая зубчатая стена, перед которой пролегал ров глубиною в двенадцать футов и шириною в десять; ров шел полукругом от одной стены пещеры к другой. В бойницах центральной части стены лежали наготове, заряженные, два кремневых мушкета и двуствольный пистолет. В случае нападения Робинзон мог, стреляя из них по очереди, убедить атакующих, что он не единственный защитник крепости. Топор и абордажная сабля также находились в пределах досягаемости, но дело вряд ли дошло бы до рукопашной, ибо подходы к стене Робинзон усеял всевозможными ловушками. Во-первых, он выкопал ямы, расположив их в шахматном порядке и замаскировав сверху дерном, уложенным на тоненькие камышовые плетенки; на дне каждой такой ямы стоял закаленный на огне острый кол. Затем он зарыл у дороги, ведущей из бухты к пещере — в том месте, где нападающие, по логике вещей, непременно должны приостановиться и посовещаться, прежде чем идти дальше, — бочонок с порохом, который можно было взорвать, с помощью длинного фитиля, на расстоянии, не выходя из крепости. И наконец, мост через осадный ров был, разумеется, подъемным.

Все эти фортификационные работы и состояние тревоги, в которое вверг Робинзона страх перед возвращением арауканцев, держали его в постоянном напряжении, и он ясно ощущал благотворные моральные и физические последствия этого. В который уже раз ему пришлось убедиться, что единственным лекарством против разрушительного действия одиночества и отсутствия других людей является труд — строительство, организация быта, издание законов. Никогда еще кабанье болото не было ему так отвратительно, как в эти дни. Каждый вечер, перед наступлением комендантского часа, он обходил дозором свои угодья в сопровождении Тэна, который, казалось, тоже проникся сознанием грозящей опасности. Затем следовало «закрытие» крепости. На лужайку выкатывались каменные глыбы — в таком порядке, чтобы направить осаждающих к ямам-ловушкам. «Подъемный мост» поднимался, все входы и выходы баррикадировались, и наступал комендантский час. Робинзон готовил ужин, накрывал стол на «вилле» и удалялся в пещеру. Спустя некоторое время он выходил оттуда, умытый, причесанный, надушенный, с подстриженной бородкой, облаченный в праздничные одежды, и шел в свою Резиденцию, где под обожающим и преданным взглядом Тэна садился за трапезу при свете факела из ярко пылающих смолистых веток.

Этот период энергичных военных приготовлений сменился коротким сезоном проливных дождей, заставивших Робинзона тяжко потрудиться над укреплением и переделкой своих строений. Потом наступило время сбора урожая, который оказался столь обильным, что Робинзону пришлось оборудовать под амбар грот, берущий начало в глубине большой пещеры, — грот был настолько узок и доступ в него так труден, что до сих пор он не решался им воспользоваться. На сей раз Робинзон не отказал себя в удовольствии испечь хлеб, отделив с этой целью часть нового урожая. Наконец-то он разжег давно уже готовую печь. Это явилось для него волнующим событием, важность которого он, конечно, хорошо понимал и сейчас, но лишь позже смог оценить во всей полноте. Еще раз он приобщился к одной из материальных и вместе с тем духовных сторон жизни утраченного им человеческого сообщества. Но первая выпечка хлеба не только позволила ему, в силу своего универсального и таинственного значения, глубже познать источники человеческого духа: двуединое это действо содержало также и нечто иное, влекущее его как мужчину; скрытые, интимные, затерявшиеся среди прочих постыдных тайн раннего детства ощущения неожиданно расцвели пышным цветом именно здесь, в горестном и безнадежном одиночестве.

Дневник. Нынче утром, когда я впервые замешивал тесто для хлеба, на меня вдруг нахлынули образы, вроде бы навсегда затерявшиеся в вихре прошедшей жизни, но возродившиеся благодаря одинокому моему существованию. Мне было лет десять, когда отец спросил, кем я хотел бы стать. Не колеблясь, я ответил: булочником. Он задумчиво поглядел на меня и кивнул с видом ласкового одобрения. Ясно было, что, по его разумению, скромное это ремесло носило отпечаток особого достоинства, освященного всеми символами, свойственными хлебу — наилучшей пище для тела, но, главное, для духа, — согласно христианской морали, которой отец, быть может, сторонился, будучи истовым приверженцем учения квакеров, но священную суть которой тем не менее почитал.

Для меня же дело обстояло совсем иначе, но тогда я мало заботился о необходимости обоснования: престижности, отличавшей в моих глазах ремесло булочника. Каждое утро по пути в школу я проходил мимо окошечка, откуда шел теплый, сдобный, какой-то матерински-ласковый дух; он поразил меня с первого же раза и с тех пор неодолимо притягивал к себе, заставляя подолгу простаивать у прикрывавшей окно решетки. Здесь, снаружи, было только серое слякотное утро, грязная улица, а в конце ее — ненавистная школа с грубыми учителями. Внутри же этой сказочно влекущей пещеры я видел помощника пекаря: голый по пояс, весь припудренный мукой, он месил белое тесто, по локоть погружая в него руки. Я всегда отдавал предпочтение не формам, а материи. Осязать и вдыхать — эти два способа познания мира волновали и посвящали меня в его сущность куда больше, нежели зрение и слух. Не думаю, что свойства эти говорят в пользу моих душевных качеств; готов смиренно признать обратное. Но для меня цвет — не что иное, как обещание жесткости или мягкости, форма — всего лишь свидетельство гибкости или твердости предмета, попавшего в руки. Так вот, я никогда не видывал ничего более маслянистого, более женственного и ласкового, чем это пухлое тело без головы, теплая податливая плоть, покорно поддающаяся в глубине квашни тискающим ее сильным рукам полуголого мужчины. Теперь-то я понимаю, что мне смутно чудилось тогда загадочное соитие хлебной ковриги и пекаря; я даже грезил о некоей новой, неведомой закваске, которая придала бы этому хлебу мускусный привкус и аромат весны.

Таким образом, для Робинзона лихорадочное переустройство острова сочеталось со свободным — хотя вначале и робким — расцветом неясных, безотчетных побуждений. И в самом деле: казалось, все внешние, видимые, искусственно созданные творения рук — непрочные, но непрестанно и энергично обновляемые — служили оправданием и защитой для рождения нового человека, который станет жизнеспособным много позже. Но Робинзон не желал ждать и остро страдал от несовершенства своей системы. Действительно, соблюдение Хартии и Уголовного кодекса, отбывание вмененных самому себе наказаний, строгое следование раз и навсегда установленному распорядку дня, не оставлявшему ни единой передышки, церемониал, руководящий его основными действиями, — словом, вся эта тесная броня установлений и предписаний, в которую он втиснул себя, чтобы не скатиться в пропасть, была, однако, бессильна перед тоскливым страхом соседства с дикой, неукротимой тропической природой и внутренней, разъедающей его душу цивилизованного человека эрозией одиночества. Тщетно Робинзон пытался избавиться от некоторых чувств, некоторых инстинктивных выводов — его все равно без конца преследовали нелепейшие суеверия, замешательство и растерянность; они неумолимо расшатывали здание, где он надеялся укрыться и спастись.

Назад Дальше