13. ДЕД МИРОН НА НАС НАДЕЕТСЯ
Наш огород с одной стороны сада деда Мирона, а Санькин — с другой. На Санькином огороде непролазные заросли мака-самосея. Тетя Марфешка, пропалывая гряды, жалеет его вырывать. Весной мак не помеха, но позже, набравшись сил, он глушит огурцы, помидоры, картошку и капусту. В пору цветения на нашей улице нет огорода красивее, чем Санькин. Он так и полыхает алым пламенем.
Когда мак созревает, его головки шуршат на ветру, и из окошек, что раскрываются под шапочками маковок, рассеиваются по земле черные зернышки. Наверно, из-за этого мака у Саньки и фамилия такая — Маковей.
Бывают годы, когда тетя Марфешка собирает маку почти целый пуд. Но всегда мы выходили на сбор урожая раньше ее. Мы с Санькой не ждем, пока маковки высохнут и начнут шуршать, а рвем, едва они слегка пожелтеют. Открутишь головку, отколупнешь сверху зубчатую бахромку, и лущи себе красноватые зернышки на ладонь. Если хватит терпения, их можно насобирать целую горсть. А тогда уже все сразу в рот. Что может быть вкуснее!
Санькиной матери наши вылазки в огород не очень по душе. Обычно, протурив нас старым веником, она долго кричит вслед, что мы — саранча, что от нас спасу нет, что Санька шиш теперь съест, а не корж с маком.
А потом, когда мы возвращаемся во двор, она начинает нам рассказывать разные страхи. По ее словам, выходит, что мак — самая опасная штука на свете. Если его много съесть, можно заснуть и не проснуться. Когда Санька был маленьким, так кричал день и ночь. Думали, надорвется от крика, давали маковый отвар, чтоб уснул. Да сколько давали? Одну капелюшечку. И помогало. Мы с Санькой слушаем да хмыкаем про себя. Дай нам сейчас маку по целому решету, и то не уснем. Даже не задремлем.
На следующий день после похода в поле мы решили проверить, не украл ли кто наши боеприпасы. Шли огородом и незаметно для самих себя стали есть мак. Сперва Санька сорвал одну головку, а потом и я. Но толком полакомиться нам не задалось. Скрипнула калитка, и на огород вышла тетя Марфешка. Услыхать она нас услыхала, а чтобы увидеть, так нет: мы юркнули в картошку, а там по-пластунски добрались до забора, за которым был сад деда Мирона, и затаились в бурьяне. Тетя долго и подозрительно осматривала огород, ворчала что-то себе под нос, потом подвязала передник и принялась собирать семенные огурцы. А это значит — надолго.
Мы лежим в траве и тихонько перешептываемся. Если б пришли партизаны, мы бы первыми показали им, где живет Неумыка. Он теперь стал важной птицей, нацепил на рукав повязку и ходит по деревне с немецкой винтовкой. На нем новый, с иголочки, костюм, хромовые сапоги, в руке резиновая палка. Хлопает он палкой по голенищу и зубы скалит:
— Хватит с вас, пожили всласть при большевиках. Дайте теперь и мне пожить.
Встречая пожилых мужчин, Неумыка орет на них, чтоб снимали шапки, а на женщин, — чтоб низко кланялись.
— Что, забыли при большевиках, как это делается?!
Не узнать теперь и рыжего Неумыку-младшего: в новых, фабричного сукна, брюках, в шелковой рубашке. Лето на дворе, а Рыжий в ботинках ходит — таким барином стал. Правда, однажды, когда он сунулся было к нашему ручью, мы его как следует облепили грязью, да, видно, зря связались. Грозился сказать отцу про советские книжки.
Полицейских у нас пятеро. Трое местных, а двое откуда-то приблудились. Ближайшим помощником у Неумыки — криворотый Афонька. Бабушка говорит, что он всю жизнь был горем луковым, а тут, смотри-ка, в люди выбился.
У меня к криворотому Афоньке свой счет. Он побил мою бабушку, требуя самогонки. Самогонки у нас не было, а если б и была, так не для этого ублюдка.
Бабушка так ему и сказала:
— Убирайся отсюда, ублюдок!
А он размахнулся — да кулаком ей в грудь. Бабушка и сегодня еще стонет.
— Эх, скорей бы в партизаны, — вздыхаем мы с Санькой, а по ту сторону забора поблескивают на солнце сочные, налитые антоновки. Смотришь на них — слюнки текут. Одна беда: нельзя нам колотить и антоновки, тоже слово дано. Но Санька находит выход.
— А зачем нам колотить? — рассуждает он. — Насобираем на земле паданцев. Все равно гниют.
Подумали и решили, что это будет по-честному и дед Мирон не станет сердиться.
Есть здесь рядом в заборе одна наша заветная доска. Гвоздь, которым она прибита к нижней жерди, почти начисто переела ржавчина, а чего не доела, мы клещами перекусили еще весной. Теперь эта доска легко отходит в сторону. Отведешь ее рукой — и лезь на здоровье.
И вот мы с Санькой под антоновкой, ползаем по картофельным бороздам, ищем яблоки. Санька уже спрятал за пазуху штук пять, а я всего два. Мне обидно и не хочется отставать от него.
И вдруг Санька шепчет:
— Мирон!
И верно, я увидел Мирона, направлявшегося в нашу сторону. В руках у него был горлач и еще что-то, завернутое в чистую тряпицу. Удирать через наш лаз поздно. Если дед заметит, стыда не оберешься.
— Давай сюда! — прошептал Санька и юркнул в Миронов блиндаж. Впопыхах он треснулся лбом о бревно, которое поддерживало накат, но даже не ойкнул. Вслед за Санькой скатился в блиндаж и я. Расчет наш был прост: дед походит по саду и повернет назад, а мы спокойно отсидимся здесь, а потом убежим.
После яркого солнечного света в блиндаже темно, хоть глаз выколи. Почему-то сильно пахнет лекарством. А почему — разбираться некогда. Мы с ходу ринулись в самый темный уголок. И в этот момент послышался чей-то хриплый голос:
— Воды-ы…
Мы с Санькой обомлели: кто здесь еще есть, кроме нас? Метнулись было к выходу — и снова поздно. В блиндаже стало совсем темно — свет заслонил дед Мирон. Согнувшись в дугу, чтобы не задеть головой бревен, он прошел мимо нас и склонился в темноте над человеком.
— Стой! Стой! — вдруг закричал незнакомец. — Орлов, смотри справа! Справа смотри! Подпускай ближе… Огонь!
Я и дышать перестал, прилип к сырой глиняной стене. Но спустя минуту незнакомец умолк. Слышно было, как стучат зубы о ковш, течет на солому вода да дед бормочет себе под нос:
— Господи, боже мой… воля твоя…
Постепенно глаза привыкли к темноте. Теперь я хорошо вижу деда. Он стоит на коленях подле раненого, поправляет под головой подушку, заправляет солому под постилку. Раненый в гимнастерке, со звездой на рукаве, голова обвязана, под расстегнутым воротом тоже бинты в черных пятнах. Кровь.
Я показываю Саньке на выход:
— Пока дед нас не видит, давай тихонько…
Санька прикладывает палец к губам:
— Молчи! Не заметит.
Но Мирон нас заметил. Сперва растерялся, вздрогнул и едва не выронил горлач, а потом, разглядев, что за гости, сердито нахмурил брови и сурово буркнул:
— А ну, вылазьте!
Дед шагает впереди и не оглядывается. Мы можем тысячу раз удрать. Но почему-то не делаем этого, а послушными овцами плетемся за ним следом. Лишь перед тем как войти во двор, Санька было помедлил в нерешительности. Но тут старик отворил калитку и пропустил нас вперед.
В сенях — приятная прохлада. Вкусно пахнет спелыми яблоками и медом. А нам не до этого. Что, если дед снимет с крюка вон те вожжи да всыплет нам хорошенько? Будем знать.
Из хаты вышла Мирониха, бабка Гапа, приветливая и разговорчивая старушка.
— А-а, хлопцы, — запела она, будто встречала долгожданных гостей. — Ну, сказывайте, зачем пришли.
Из клети подал голос Мирон:
— Это я их привел. Дело у нас важное.
Он принес несколько больших красных яблок, положил на стол, поставил тарелку меду.
— Угощайтесь… Да вы не стесняйтесь, присаживайтесь.
Ради приличия мы сперва отнекивались, не хотим, мол, так сказать, только что от стола, да и мед мы не очень-то любим.
— А вы все же попробуйте. Может, понравится.
Попробовали. Ничего, есть можно. И начали помаленьку налегать. Но не так уж, чтобы дед подумал, будто мы век меду не видели. А потом настолько увлеклись этим занятием, что забыли обо всем на свете. Санька даже нос накормил. Но как ни старались, весь мед съесть не смогли, отвалились от стола. И тут дед начал разговор:
— Вот что, хлопцы, вы уже не малыши, и я прошу вас мне помочь…
Мы сидим, навострив уши: что это ему от нас понадобилось?
— А что сделать? — спрашивает Санька.
— Перво-наперво, — сказал дед, потеребив бороду, — было бы очень хорошо, если б у вас были короткие языки. О том, что вы сегодня видели в блиндаже, чтоб ни одна живая душа не знала. И дома не говорите.
Нам даже обидно стало: за кого нас дед принимает? Нам что ни скажи — могила. Про чертову кожу и по сей день никто ничего не знает.
— А во-вторых, — продолжал дед, — вы повсюду бегаете, все видите. Если заметите что-нибудь подозрительное, говорите мне… Ну, куда полицаи ходят, что делают…
— Вчера Афоньку черти носили по огородам, — не замедлил сообщить я, — только не на нашей улице.
— Вот видите, нам с вами нужно ухо держать востро… Они шутки шутить не станут. Приказ ихний читали?
— Насчет комиссаров? Читали, — кивнул Санька.
За воротами дед Мирон еще раз строго нам наказал:
— Так смотрите же, хлопцы, ни гу-гу…
И ушел во двор. Дед нам понравился. Оказывается, не такой уж он нелюдим и жадина. Вон сколько меду навалил, только ешь. И нам с Санькой поверил. Помогите, говорит, хлопцы. Как со взрослыми разговаривал. Теперь мы не будем спускать глаз ни с Афоньки, ни с Неумыки, а пуще всего — с Рыжего: он скорее всех может что-нибудь пронюхать. Всегда по садам шастает.
На обед я опоздал. Бабушка уже прибирала со стола. Она встретила меня с приветливой издевкой:
— У вас попели, а у нас поели. — А потом и вовсе разозлилась: — Где это ты шляешься целыми днями?
Так я и скажу, что был у Мирона, что видел там комиссара. Как бы не так!
В этом месте Александр Карпович умолк и облизал сухие, потрескавшиеся губы. На его щеках заходили желваки. Видно, тяжело ему вспоминать тот бой.
Немецким снарядом засыпало окоп, где находились Костя Орлов и Тимох Качанок. Их осталось четверо: он и трое бойцов. Приказа отходить не было. Да никто об этом и не думал. У них были бутылки с горючей жидкостью, пулемет и винтовки. Три танка остались во ржи, на той высоте. Два поджег Джамал и один — рязанские ребята. Немало легло и фашистских автоматчиков. Но и наших осталось трое: он, батальонный комиссар, раненный в плечо, и двое рязанских ребят. Джамал был убит осколком снаряда. Саше Перепелкину оторвало руку. Он истекал кровью.
Вечером, когда на землю опустились сумерки, пришел приказ отступать. Они похоронили в общей могиле своих товарищей и пошли. А немцы все били и били по той высоте.
Сашу Перепелкина они оставили в ближайшей деревне у надежных людей, а потом… Потом начался бой за нашу деревню. Комиссара ранило в голову, и он пришел в себя в блиндаже деда Мирона. А полк? Полк их ушел. Он вернется.
— Неправду говорит ваш Неумыка, неправду, — как бы подвел итог всему сказанному Александр Карпович. — Наша армия сражается. Она вернется. Не вешать только носы, товарищи командиры!
Комиссар откинулся на подушку, на лбу у него выступили капли пота. Пока он отдыхает, снова говорим мы. Два дня назад вернулся домой с войны один наш сельчанин. Мы его толком и не знаем — далеко живет. Знаем только, что звать Поликарпом. Прослышала об этом моя мама и давай просить бабушку: сходи да сходи к Поликарпу, может, он знает что-нибудь про нашего отца, может, встречал где, может, что-нибудь слышал. А сама мама сходить не может. Она не встает с постели.
Бабушка пошла. Ну и я с нею.
Поликарп лежал на печи. На него страшно было смотреть — такой худой. Одни кости да глаза. Оказывается, он не пришел с войны, а убежал из плена, из какого-то конотопского лагеря. Три недели шел, а до дома не дошел, свалился в какой-то деревне верст за сорок от Подлюбич. Оттуда его на подводе привезли. Теперь лежит на печи и сам слезть не может.
Про моего отца Поликарп ничего не знает.
«— Видел я его только перед отправкой на фронт. Их эшелон перед нашим ушел», — сказал он нам с бабушкой.
— А вы моего отца не встречали? — спросил я вдруг у комиссара.
Тот поднял тяжелые, посиневшие веки и долго всматривался в меня.
— А как его фамилия?
— Сырцов.
У меня затеплилась надежда.
— Он такой вот… чубатый, — подсказал я комиссару. — На меня похож.
— Ну как же, как же… Знаю я твоего отца, — сказал комиссар.
— А где он? — загорелся я.
— Он в нашем полку служит. Твой отец — храбрый солдат. Он танк немецкий подбил. А сейчас где? Там, где полк. С полком ушел. Вот фашистов разобьем, он и вернется.