Стеклянный шарик - Лукьянова Ирина 2 стр.


…а все сидишь, и сидишь, и сидишь…

Ночью и плакатов нет. Уже и сама себе надоешь, а все не спишь, и не спишь, и не спишь.

Ночью комната другая: цвета уходят, зато приходят узоры. Узоры и днем есть, они складываются из рисунка плитки, из орнаментов и трещин, из пятен и складок, и мама думает, что Ася ненормальная, потому что она внезапно смеется, а на полу смешная рожа из пятен.

Ночью узоры страшные: рожи и пальцы. Глаза слепые, пучеглазые, как у глубоководных рыб, раззявленные пасти. Ходить по полу опасно, схватят. Свешивать одеяло с кровати опасно, утянут. Подходить к стулу опасно, на нем висит халат-людоед. Он протянет к тебе безрукие рукава и усосет.

Мимо дома проходят машины, и по темному потолку пробегает светлый веер: слева направо, слева направо, слева направо. Это большая дама машет светлым веером, если у нее руки на втором этаже, то где голова? На крыше, наверное. В огромной шляпе. Когда она снимает шляпу, может закрыть всю крышу. Когда она машет веером, надо притаиться: вдруг она засунет руку в окно? И все кактусы посыплются.

Сидеть и плакать в ночном аквариуме, полном слепых глаз, потому что страшно сходить в туалет.

— Ася, что случилось?

— Мне страшно.

— Что опять?

— Я в туалет хочу.

— Иди.

— Включи свет.

Свет падает, и они все разбегаются, как тараканы на кухне, — мама даже не видит, как они прячутся, шмыгают за плинтус, забираются под кровать, прикидываются халатами.

Мама сонная, щурится, потирает плечи, чешет руки спросонок, переминается с ноги на ногу на холодном полу.

— Подожди меня под дверью.

— Ася! Тебе уже шесть лет!

— Я боюсь!

— Иди спать.

— Можно к тебе?

— Ася, у тебя есть своя кровать. Давай я тебя укрою, поцелую, вот возьми Динку…

— Оставь свет!

— И как ты будешь спать?

— Я все равно не буду спать.

— Ася, не глупи. Спи давай, завтра вставать рано.

— А уже завтра.

— Ась, я спать хочу.

— Иди, мам.

Как только выключается свет, во всех углах шорох, они вылезают, смотрят, таращат глаза. Динка, скажи им. Сядь рядом, вот так.

Динка садится возле подушки. Пластмассовый нос водит по ветру, непришитое ухо топорщится, пришитое прижато, пуговичный глаз сверлит темноту.

Ночь длинная, длинная, она не кончается никогда. Никогда — длинное слово, длиннее, чем жизнь. Жизнь кончится, а никогда останется. Оно плодится, разрастается, складывается узорами, узоры делаются все сложнее, ветвятся все дальше, из больших веточек растут маленькие, из маленьких тоненькие, из тоненьких ниточные, из них еще мельче, а там совсем микроскопические, и не кончаются, и так дальше, и дальше, везде. Везде — тоже очень длинное слово. Человек такой маленький, а везде — очень большое, больше дамы с веером. Динка, тихо, она опять махнула.

Вот я тут сижу, кажется, такая большая, а если смотреть на веточки от никогда, то и я маленькая, и мама маленькая, как засохшая ягода на ветке, и Динки совсем не видно, а веточки растут, тянутся, тянутся, уже и нас не видно, и дома нашего, мы все уменьшились, а конца не наступает, и кажется, я падаю куда-то в яму, падаю и падаю..

АААААА!

— Ася! Что случилось?

— Я упала.

— Куда ты упала? Ты тут, на кровати. Тебе приснилось чего?

— Не знаю. Страшное.

— А не надо страшные сказки на ночь читать.

— Это не сказки. Это веточки.

— Ветка в окно?

— Нет, веточки такие маленькие, а на них еще меньше, и еще, и мы с тобой совсем потерялись.

— Какие глупости тебе снятся. Ну вот, обними Динку, спи.

— Нельзя. Она сторожит.

— Хорошо. Пусть сторожит.

Меня никто не возьмет. Они будут тянуть лапы, ручки, веточки, но не возьмут. А тогда они пришлют холод и болезнь. И я заболею и буду лежать, и они будут тянуть из меня жизнь по ниточке, и совсем меня размотают. Я не хочу умирать.

Я не буду плакать. Я не хочу будить маму. Мне ее жалко, я не даю ей спать. Я ее замучила. Но мне очень страшно: здесь, под одеялом, еще ничего, но за ним начинаются взгляды и руки, и веер, и окно, а за ним дама со шляпой на крыше, там чужие, там холод и болезнь, и все расширяется, расширяется в светло-серое, холодное, бескрайнее, в везде, и я одна, и я меньше засохшей ягоды на ветке.

И надо встать и пройти по холодному полу. Он очень холодный, как будто жжется. И там клетчатый пол, как шахматы. И черная комната, и там мама, тоже холодная.

А дальше бескрайнее никогда, потому что у меня никогда, никогда не будет мамы.

— Мама!

— Ася, что с тобой?

— Мама!

— Что случилось?

— Приснилось.

— Что приснилось?

Это нельзя сказать. Потому что если сказать — то допустить его в реальность. Назвать пароль, впустить в свой мир. Я не пущу. Не скажу. Такие вещи не говорят.

— Плохое. Про тебя.

— Ну ты видишь, со мной все в порядке?

— Можно к тебе?

— Можно.

— А можно Динку к тебе?

— Можно.

Вселенная послушно принимает форму яйца; в ней можно склубочиться, подоткнуть одеяло, повращаться и заснуть. Время перестает ветвиться и останавливается: половина четвертого.

Замок

За Асей скоро приедет мама, а за Олей никто не приедет. Ася живет в городе, а Оля здесь. Олины друзья разъехались по деревням, только Ася на август приехала к бабушке. Оля бродит у Асиных ворот, слушает, как у Еремеевны блеют козы. Гремит засов, из калитки выходит Олина бабушка с сумкой.

— А Ася выйдет? — жалобно спрашивает Оля.

— Да кто ее поймет, опять на веранде с книжкой засела, — отвечает Асина бабушка.

Оля уныло бредет туда — в сторону котельной, потом обратно — в сторону колонки. Ждет, пока бабушка скроется за углом и громко кричит:

— А-ся! А-ся!

Повязанная платком голова Еремеевны возникает над ее низкой калиткой:

— Чего блажишь, дурная? Вот же я Макаровне скажу.

Оля убегает от Еремеевны подальше, легко топоча сандалиями. Она рисует прутиком на пыли, собирает в карман голубые стеклышки, пытается поймать на цветущем малиново-фиолетовом репейнике бабочку павлиний глаз, но бабочка улетает. Оля обрывает репьи и делает из них маленькую корзиночку.

Засов гремит снова, калитка скрипит, и выходит Ася. Ждет, пока Оля подбежит.

— А, привет, — говорит она.

Оля хочет дружить с Асей, но Ася такая недоступная. У Аси бело-красное чистенькое платье с клубничиной на кармане и белые носки с кружевами по краешку. И белые туфельки. А у Оли облезло-голубые, уже пыльные, и у одного резинка растянута, он сползает. И красные потертые сандалии, и желтое платье с коричневыми цветами и зелеными ягодами. У Аси красиво заплетенная косичка от темечка и атласный бант, а у Оли банты капроновые и косы как посудные ершики. Как подойти к такой Асе?

Ася направляется к куче песка у ворот.

— Будешь замок строить?

Оля кивает и присаживается рядом.

Ася возводит башню. Выкопала колодец и берет из глубины кучи сырой песок, лепит высокий конус и трет ладонями его бока, пока песок не становится темным и с виду прочным, как цемент. Оля лепит домик и проковыривает в нем дырочки: окно и дверь. Смотрит на Асин конус:

— А что это будет?

— Вот это внутренний колодец будет, а это донжон, — степенно отвечает Ася.

Ася достает из кармана с спичку. К ней приклеен бумажный красный флажок с треугольным вырезом. Ася укрепляет спичку на макушке башни. Выходит здорово, но Оля не знает, что такое донжон, так что переводит тему:

— А в башне кто живет? Красавица?

— Нет, — сосредоточенно бормочет Ася, пристраивая к башне ворота, — здесь живет феодал. Рыцарь. Его звали…

— Бюсси Д’Амбуаз, — выпаливает Оля самое красивое из найденных в памяти подходящих имен и заглядывает Асе в глаза.

— Нет, — отсекает Ася. — Бюсси Д’Амбуаз — это из графини де Монсоро по телеку, а здесь живет… здесь живет злой рыцарь Фрон де Беф.

— А можно я с тобой буду строить?

— Давай. Вот здесь будет крепостная стена, а здесь барбакан.

— Кто?

— Ну вот так вот будет ров, через него мост, а тут барбакан.

— А это что?

— Это тут такая защита входа, такая круглая как будто башня с воротами.

Оля сгребает песок и строит толстую высокую башню. Ася, недовольно нахмурившись, отрывается от возведения барбакана:

— Нет, донжон только один должен быть, самый высокий, нельзя башню выше его. Давай ты вот здесь строй стену, а на стене тоже башни поменьше.

Оля строит стену. Стена длинная, одинаковая, ей уже скучно, и она лепит башенку за башенкой, украшая их верхушки сорванными рядом лютиками.

— А давай как будто твой этот украл принцессу, а за ней как будто принц приехал.

— Мой этот — кто? — строго спрашивает Ася.

— Ну как его? Феодул.

— Феодал?

— Ну.

— Погоди. Там на самом деле он красивую Ревекку украл и рыцаря, а другой рыцарь, черный, за ним пришел и разбойников привел, и они стали осаждать замок. А вот здесь должен быть бартизан, — Ася показывает на угол, где сходятся две построенных Олей крепостных стены.

— Кто? — Оля смущенно смеется. Ася вздрагивает так, будто ее ударили.

— Ничего смешного. Бартизан — это башня такая сторожевая.

— Партизан, — хохочет Оля.

— Не хочешь играть — не надо, — обижается Ася.

— В партизанов! — веселится Оля. Она думает, Асе тоже будет смешно: партизан, толстый такой. — Прикинь, толстый, с бородой, в фуфайке, выходит из леса такой. А эти, рыцари — все — бах, офигели: кто такой?

Оля воображает явление партизана перед защитниками замка и заливается смехом.

Асе кажется, что Оля смеется над ней.

— Смешно дураку, что рот на боку, — оскорблено замечает она.

— Сама ты дура, — по инерции хохочет Оля. — Партизанка Ася!

Оля легко вскакивает на ноги и убегает. Она радуется своему партизану и почти летит от смеха, и сандалии оставляют легкие следы в остывающей тонкой пыли на неасфальтированной дороге.

— Партизан, партизан, — горланит она, а из кармана выпрыгивают голубые стеклышки.

Ася смотрит ей вслед. Вынимает из кармана спички с наклеенными флажками, смотрит на них и кладет обратно в карман. Солнце ушло с песочной кучи за сад, натянулась тень от ворот, и песок быстро стал холодным. Ася подходит к кусту золотых шаров, обрывает один цветок и, сосредоточенно общипывая его на ходу, идет по улице. Лепестки становятся все мельче и сыплются на землю желтой дорожкой.

Из-за угла выворачивает бабушка с тяжелой сумкой.

— А тебя Оля ждала, — говорит бабушка, увидев Асю.

— Я ее уже видела, — Ася крутит в пальцах оставшийся от цветка зеленый пенек.

— Вы хоть погуляли? А то все сидишь на веранде весь день.

— Да ну ее, — Ася отшвыривает останки цветка. — Она дура какая-то.

— Что-то и Маринка у тебя дура, и Оля дура, — осторожно замечает бабушка.

— Бабушка! Ну если она правда — дура?

Бабушка пожимает плечами.

Ася идет с ней домой, ждет, пока бабушка разгрузит сумку, хватает булочку с изюмом и убегает с ней на веранду — дочитывать книжку про рыцарей.

Мона Лиза

Галя Палей ненавидела сопли и слюни. От соплей и слюней она отучилась еще в яслях, наверное, или в детсаду. Она была умная, а остальные бараны. Она знала, как надурить воспетку, — например, сказать, что манку съели, а на самом деле передать дежурной тарелки, чтобы она побросала манку в бак. Вся группа весело сидела над пустыми тарелками, воспетка говорила «вы у меня сегодня молодцы, быстро доели, у нас еще будет время поиграть в прятки». Группа вопила «ура», Галя скромно торжествовала, хотя терпеть не могла прятки, а когда после прогулки все открывалось, виноватой оказывалась дежурная Наташа, зачем она кашу вываливала в бак. А Галя свою кашу съела, какие к ней вопросы?

Галя всегда ела кашу. Галя хотела есть.

Мама дома говорила — возьми там в холодильнике чего-нибудь. В холодильнике брать было нечего, разве холодную гречку. Ну разогрей, говорила мама, только отстань. Сама уже большая.

Мама была злая после работы. Чего-то стирала, вешала, штопала, убирала, приклеивала, колотила молотком и говорила «отстань». Или ложилась и говорила «отстань, голова болит». А папы не было. Потом возник отчим, голова где-то у лампочки, голос с неба. Мама с отчимом трясли воздух под потолком с двух концов, как старое покрывало, лампочка раскачивалась, стекла в шкафах тряслись, когда отчим топотал. Галя не лезла — сидела под столом и наказывала куклу Каролину, которая ныла и просила купить шоколадку. Галя не любила, когда ноют. Когда орут, она тоже не любила и даже не боялась. Она презирала, когда орут. Заставить орать было очень легко. Она узнала много разных способов заставить маму или отчима орать и никогда не боялась, потому что знала, что раз это она заставила, значит, может и выключить.

Но когда она пошла в школу, все перевернулось. Училку можно было заставить орать, она это сразу выяснила: связь есть, хорошо работает. Но училка как наорет, сразу ставила двойки, а за двойки мать не только орала, но еще и звала отчима, а отчим бил ремнем. Галя быстро сделала выводы, перестала выводить училку и стала учиться на одни пятерки, чтобы отстали. Мать с отчимом обрадовались, купили ей новое платье. Галя стала презирать их еще больше.

Галя скучала. Утром в школу, днем из школы, гулять во дворе, делать уроки, вечером родители проверяют дневник, орут друг на друга, смотрят телевизор и спать. Галю тошнило от этого. Когда отчим пьяный, проорется и упадет, мама спит на раскладушке рядом с галиной кроватью. У мамы некрасивая ночнушка и морщины, и на редких волосах бигуди. Когда Галя вырастет, у нее будет красивая шелковая ночнушка с кружевами, а морщин не будет никогда. А бигуди — вообще! А мужа вообще никакого не надо, на фиг муж? Она сама себе на все заработает.

Но что она могла сейчас, в этих ублюдских колготках, в этой гадостной форме, с этим галстуком, который гладить каждый день. Со склизкой погодой, мерзкими простынями, старыми сапогами, с колючей шапкой, которая шерстит голову, с убогой училкой, у которой морщинистая шея и свисают щеки, а на ногах толстые, извилистые синие вены и фиолетовые деревья. Сдохнуть? Не дождетесь.

Гале скучно было жить, и она развлекалась. Куклы ей быстро надоели, и она играла в люди: ссорила, сталкивала, интриговала, искала кнопки. Найти новую кнопку была радость. Нажмешь на правую — дрыгает ручонками, на левую — плачет.

У педагогов она кнопки нашла тоже быстро: выучила нужные фразы и обороты, вовремя поднимала руку, отвечала правильно и числилась на хорошем счету. Это было удобно, потому что когда обожатели и придыхатели выдвигали ее в звеньевые, старосты и председатели совета отряда, педагоги не возражали, потому что девочка хоть из проблемной семьи, но взросленькая, ответственная, аккуратная, с лидерскими качествами.

Обожатели и придыхатели скопились возле нее сразу, потому что она всегда давала списать, хотя и в обмен на что-нибудь. Галя не брала много, но ценила свой труд и не отдавала даром: жвачку, конфету, — от них не убудет, а ей кто конфет купит? Отчим? Щас.

Календарик переливной. Стеклянный шарик, бессмысленный абсолютно, но девки ахают: к глазу поднесут и смотрят. Галя посмотрела. Муть одна. Обожателей влекли к ней не только домашки и конфеты, но и великолепное презрение к миру, от которого у них захватывало дух: в нем, кажется, была великая свобода. Они учились у Гали презирать взрослых, а она презирала их самих, и гнала прочь, когда становилось особенно скучно и совсем уже тошно. Глаза бы на них всех не глядели. Были такие, кто не обожал. Их Галя быстро низвела до остракизма, так что пикнуть боялись — пару раз пришлось замараться, собственноручно отвесив пенделя, но это был товарищеский суд, фиг ли — пусть не противопоставляют себя коллективу. Училка пожурила за форму, но одобрила по сути; осужденная товарищеским судом Мясникова потрусила домой, унося отпечаток Галиного сапога, испачканного серой школьной пылью, на жирной заднице, обтянутой коричневой школьной формой. И больше не вякала.

Назад Дальше