Стеклянный шарик - Лукьянова Ирина 4 стр.


Вокруг школы опадают тополя, и ветер носит по тротуарам маленькие смерчи листьев. И небо очень синее. Очень. Как вчера. Но это уже сегодня.

Когда звенит звонок, Ася идет в класс, берет портфель, собирает тетради и уходит.

— Николаева, куда собралась?

— В унитаз, — весело гудит Вяльцева, и весь класс заливается.

Ася молчит.

— Николаева, я тебя не отпускала.

Ася молча выходит за дверь и идет прочь.

— Николаева, я с тобой разговариваю.

Ольга Евгеньевна берет Асю за плечи и силком разворачивает к себе. Ася, не глядя ей в глаза, — она не хочет, чтобы видно было слезы, опухшие веки и красные пятна — молча бьет ее по цепким рукам, вырывается и убегает.

Она ударила учителя. Она сбежала с урока.

Она не может пойти домой и рассказать это маме. Она вообще никуда не может пойти. Ей нет места на свете.

Ася бродит по улицам с тяжелым портфелем, и вокруг нее плавают в синем воздухе желтые листья. На клумбах доцветают последние сентябринки, по последним цветущим репьям ползет последний павлиний глаз, его полустертые крылья общипаны по краям. Дворовая рыжая Гайка, маленькая и кудрявая, думая, что Ася ее погладит, тащится за ней полквартала и надрывает ей последние остатки сердца своим мучительным взглядом.

Ася садится за деревянный стол, но ее оттуда сгоняют доминошники. Ася садится на траву у детсадовского забора, но чужая тетя кричит «девочка, не сиди на земле, придатки застудишь». Ася кладет под попу портфель, на нем теплее. И смотрит, как облако проползает слева направо, а выше него и поперек другое облако. И люди идут один за другим, проползают, как облака, бесконечно. И солнце, спускаясь ниже, косо смотрит сквозь листья, и они загораются, как витражи.

Ася думает, что надо умереть, но не знает, как. Тогда бы она ползла вверху по горькому воздуху, прозрачная, как облако, и смотрела бы сверху, как идут из школы великолепные, полные презрения Иванова, Палей и Бирюкова, и Вяльцева с ними, и вокруг бегает, как рыжая Гайка, Никитько, и заглядывает им в глаза.

Или нет, она смотрела бы, как несут ее гроб, и она в нем, в длинном белом платье, принцессном до невозможности, которое мама не стала ей покупать, — ну что ты, Ася, это ужасное платье, все ацетатное, и какой дурной вкус! — и все плачут, потому что им попало, наконец, потому что нельзя так с людьми, и Ольга Евгеньевна плачет, и мама плачет… нет.

Облако расползается и растворяется в темнеющем небе, Ася падает на землю и понимает, что мама плачет. Ася сжимает мокрого Шуричка и, сцепив зубы, твердым шагом идет домой, а вокруг уже клубятся сумерки, уже давно холодно, а рукава так и не высохли. И воздух режет, и звезды тычут иголками.

Она, холодея от ужаса, слушает, как мама беседует по телефону с Ольгой Евгеньевной. Она молчит, когда мама кричит. Она идет спать, не пожелав маме спокойной ночи и не попросив прощения, нераскаянная и непрощенная. Во сне она скрипит зубами.

Она не спрашивает с утра «можно я не пойду в школу».

Она сажает Шуричка на полку шкафа и говорит «тебе туда нельзя».

Она не прощается с мамой и молча уходит.

Она идет в школу, и воздух режет горло, и вверху тянутся лентами облака.

С облаками понятно, они состоят из пара, но надо выяснить, почему лентами. С листьями понятно, они упадут и сгниют, и станут землей. С пчелами понятно, они спрячутся в ульи и собьются в теплый шар. С павлиньим глазом понятно, он умрет.

Ася поднимает с земли узкий ярко-алый лист кленового куста — клен Гиннала, или приречный, — и, сжав его розовый черешок белыми пальцами, медленно входит в школу.

Корона

А если руку под водой держать вдоль тела — то она короткая, и пальцы толстые. А если поперек — то маленькая, с длинными тоненькими пальчиками.

Когда в ванну только залезаешь — все ноги покрывает слой серебристых пузырьков. По ним проведешь пальцем — они отрываются и один за другим косым клином несутся к поверхности, и шепотом взрываются: пык-пык-пык-пык-пк-пк-п-п-п.

Я всегда жалела пену — куда она уплывает, такая пушистая, праздничная, красивая? Неужели тает без следа? Я придумала, что там, под землей, пена уходит в золотые трубы, и потом пузыри всплывают на поверхность земли и улетают в небо, радужные и свободные.

По пене можно осторожно бить пальцем, и она тоже лопается шепотом. А можно сделать на голову блестящую снежную корону, и она будет медленно таять, превращаясь в пустоту.

Корону и горжетку на плечи. Белую меховую горжетку. И кружевное платье, и ажурные перчатки. Я снежная королева. И мантию. И никаких соболей убивать не надо.

У меня была открытка с 8 марта, там были пластмассовые подснежники и мыльная пена в роли снега, тающая, прозрачная, обреченная.

Я люблю пену и пузыри, люблю блестящее и хрупкое, текучее, волшебное. Дождь с радугой, фонтаны, туман, снежинки, кромки зеркал, которые стреляют цветными зайчиками, и чешское стекло брильянтовой огранки в маминых сережках-гвоздиках. Из них однажды выпал камешек, и оказалось, что с обратной стороны у цветных огоньков грубая бронзовая краска.

— Ася, что ты там делаешь?

Что я делаю, правда что?

— Я играю!

— Ася, хватит играть, вылезай. Что можно делать в ванне столько времени?

Играть. С пеной играть, с водой: ты ей подставляешь ладони, она их щекочет. Ты перебираешь ее пальцами, она обтекает, облегает, обертывается вокруг них. Ты прихлопываешь воздух стаканчиком, тянешь его под воду — он вырывается серебряным пузырем, буль! Ты погружаешь руки, вода ведет по ним ватерлинию — руки тонут, тонут, вот уже только кончики пальцев над водой, оп, утонули, только круги по воде.

Можно гнать волну — с одного конца ванны или с двух, это называется «интерференция», когда с двух, и круги пересекаются. Можно рисовать на туманном зеркале и смотреть, как на нем собираются и набухают капли, и катятся вниз, толстея по дороге. Если нарисовать рожу, у нее из глаз скоро потекут слезы, из носа сопли, а изо рта слюни…

— Ась, ну ты что, утопла там, что ли? Ундина, тоже мне.

Ундина — это здорово. Белая, в длинном покрывале, тихо идет, грустно потупив голову, истекая серебром, вечно печальная и вечно прекрасная. Вот так вода уходит, уходит, уходит…

— Вылезай немедленно!

Это уже папа пришел.

— Сейчас.

Уходит, уходит, закручивается серебристым штопором, водоворотом, если туда плюнуть, штопор закрутит и утянет плевок.

— Еще раз там запрешься на два часа — выломаю дверь. Что такое, в собственном доме в сортир не войдешь.

— Я больше не буду.

— Ася, уроки сделаны назавтра? А воротнички-манжеты пришиты? Как так можно — два часа мокнуть, время полдесятого, ничего не сделано.

— Сейчас сделаю.

— Почему тарелка под одеялом лежит?

— Я там ела.

— А за столом нельзя поесть?

— За столом неинтересно.

— Ася!

— Мамуся! Ну что ты сердишься! Там правда неинтересно.

— Зато объедки от одеяла отскребать очень интересно.

— Мамуся! Там нет ни одного объедочка!

— Ты невозможный ребенок. Давай делай уроки быстро.

— Иду! Улетаю!

— Лети-лети. Ускорения придать?

— Нет-нет-нет, я так улечу.

Последний взгляд в зеркало в коридоре, и я улетаю.

— Ася, ну хватит перед зеркалом вертеться.

На макушке, на мокрых волосах лежит полоска пены — уже почти невидимая корона.

Зимнее утро

Дорога занесена снегом. В синее зимнее небо уходят столбы и колонны — белые деревья смыкаются с падающим снегом, снежинки слипаются в шестигранные столбики.

Ася молча отдает дневник дежурному, который вписывает туда «опоздала на зарядку», молча проталкивается сквозь раздевалку, стараясь удержать белый дворец с шестигранными колоннами и сводчатыми потолками, как их еще нарисовать-то, эти потолки, видеть вижу, а нарисовать не смогу.

Молча садится у окна, достает листок. За окном темнота расступается в синеву. Желтый свет окна падает на мохнатую белую ветку. И белые кораллы, да. Никитько болеет, ну и хорошо, сегодня буду одна и нарисую свой дворец. И ни с кем не надо разговаривать.

— Повторяем свойства воды! Михайлов! Почему? Дневник мне на стол, садись, два. Симонов. Опять? Дневник на стол, два. Горецкий. Два. Так. Почему не готовы? Почему не готовы, я спрашиваю? Совсем распустились! Вяльцева! Готова к уроку? Два.

А вместо перин и одеял — снег. Под ним, может быть, и тепло. А в окнах тоже лед. Вот прям с луж снимать и в окна верхний слой. Можно, наверное, даже нужного размера лед для окон морозить в специальных подносах таких. Решетку поставил, как в столовой у мамы на работе, в нее подносы с водой, их в холодильник, через 20 минут снимаешь лед по форме и можно в окно. Интересно, а у нас в морозилку влезет? Или только кювета для проявителя? Надо попробовать во дворе построить, что ли.

— Кто готов к уроку? Кто может пойти к доске и рассказать свойства воды?

Ася вздрагивает и поднимает руку.

— Николаева, — шипит Вяльцева.

— Николаева! — шипит Иванова.

— Николаева.

Ася идет к доске, Егоров ставит ей подножку, она почти падает, опирается рукой о спину Бирюковой.

— Чо пихаешься, дебилка! — Бирюкова бьет ее по руке.

— Вода имеет три агрегатных состояния, — говорит Николаева у доски. — Жидкое, твердое и газообразное. Жидкое — это просто вода. Она не имеет формы и стремится растечься по любой поверхности под действием гравитации. Она могла бы растечься в один молекулярный слой, но на практике этого не происходит, я точно не знаю, почему, но думаю, это как-то связано с поверхностным натяжением. Вода универсальный растворитель. Второе состояние воды, твердое, это лед и снег. Это кристаллические образования с гексагональной сингонией.

По классу проносится вздох.

— Ася, ты где это прочитала?

— Не знаю, — пожимает плечами Ася. — В энциклопедии, наверное.

— Я о чем спрашивала?

— О свойствах воды.

— А ты мне что рассказываешь?

— Свойства воды.

— Садись. Вы что — идиоты? Вы что — не понимаете? У вас городская контрольная на носу. Ты что, Николаева, ты будешь в городской контрольной писать «я точно не знаю, почему, но думаю, из-за поверхностного натяжения»? Вам что — трудно вечером сесть и прочитать параграф?

— Я прочитала…

— Я тебя не спрашиваю, Николаева! Ты уже все сказала! Сидишь на уроке, в окно смотришь, принца какого-то ждешь на белом коне. Отвечаешь так, будто только что с Луны свалилась. Что за смех? Егоров, ты чего смеешься? Николаева энциклопедию читала, а ты что читал? Сказку про курочку Рябу? И ту, наверное, не читал. А ты, Симонов? Опять жуешь? Мозги уже все жиром заплыли, а ты все жуешь. Кому там еще смешно? Горецкий, тебе смешно? Или тебе, Заварзин?

Нечего жалеть. Здесь — совсем нечего жалеть и не за что цепляться. Здесь никого не жалко. Только, может, маму и Шуричка. Но у мамы работа, у нее своя жизнь, у нее дела. Она со мной не пойдет. А Шуричка можно взять с собой. Принц на белом коне не приедет, Ася его ждала во втором классе, и в третьем ждала — что он прискачет под окно, протянет руки и скажет: где тут моя принцесса? Я назову тебя Майя! — и увезет, как положено, туда, где вокруг дворца заросли роз и сирени, и летают эльфы. Или уплывет с ней на корабле в теплое море.

Но моря не бывает, розы придумали в сказках, а здесь осталось одно хорошее: снег. Лечь под него и замерзнуть. Ничего не слышать, не чувствовать, лечь под одеяло. Замерзнуть — хорошо.

Принц не придет и не заберет, но может быть, заберет зима. Ведь это же не может так быть, чтобы меня придумали именно сюда, чтобы здесь жить, ведь я сюда совсем не гожусь. Наверное, меня потеряли. Может быть, меня сейчас кто-то ищет.

— Ага. Вот не слушаем на уроке и рисуем. «Зимний дворец». Ее императорское величество Анастасия Николаева рисует себе зимний дворец. Давай сюда дневник. О, интересно, что это на обороте?

— Вы не имеете права!

— «Я не отсюда, я знаю сама, меня по пути обронила зима, может, устала на полюс брести и обронила меня по пути». Не знаю, кто тебя где обронил, Николаева, но на уроке…

— Вы не имеете права читать мои личные…

— Те не имеешь права повышать на меня голос и заниматься на уроке посторонними делами.

— Николаеву обронили, гы.

— Симонов, Николаеву хоть обронили, а тебя, видно, с размаху об пол бросили. Еще один звук — я позову директора. Открываем тетради, пишем в десятый раз, если с первого не понимаете: «Свойства воды». Первое. Вода прозрачна, не имеет цвета.

Это ничего не меняет, думает Ася. Одной каплей больше, другой меньше, это уже все равно ничего не изменит.

— Второе. Не имеет вкуса и запаха.

Было бы интересно построить себе снежный дом с ледяными окнами, но это тоже ничего не меняет. Можно просто лечь в сугроб и не вставать. Иначе — до конца года, и потом еще год, и еще год, и еще, и еще.

Звонок. Перемена.

— Слышь, Николаева, ты чо — самая умная? Тебе трудно сказать, что не готова? Ты двойки, что ли, боишься?

— Ты заманала, Ася, хватит уже выставляться. Вчера, кажется, договорились все — природу не делаем.

Не оправдываться. Не имеет значения, что меня вчера не было. И так еще год, и еще, и еще.

— Ой, куда варежка полетела! Лови, Николаева! Варежка тю-тю!

Эти варежки связала бабушка, но я не буду ее ловить. Не жалко варежку.

Нет, конечно, это ошибка. Я ничего не сделала, чтобы оказаться здесь. Это судебная ошибка, куда я могу подать апелляцию? Или кассацию, как это правильно называется? Надо дома в словаре глянуть. Где я могу опротестовать свой приговор? Кому написать, чтобы меня освободили? Для этого надо признать свою вину, да. Я признаю, я виновата, я все делаю не так, неправильно, я не попадаю в эти правила, я не знаю их. Незнание правил не освобождает от ответственности.

— Мама, забери меня из школы.

— Куда же я тебя заберу?

— Ну отдай меня в другую школу.

— А почему ты думаешь, что там будет лучше?

— Потому что хуже уже не бывает.

— Что у тебя случилось?

— Ничего.

— Тебя что, кто-то обидел?

— Нет. Никто. Все хорошо.

— А в чем тогда дело?

— Нет. Ни в чем.

Жаловаться бессмысленно.

— Мочить Николаеву.

— В унитазе.

— Ага. Ее унитазное величество.

— На трон!

— Николаеву — на трон!

— Держи ее за руки.

— А ну отошла, — ледяным голосом медленно командует Ася. — Ты. И ты. Живо — обе — живо отошли от меня.

Закусила губы до белизны, сжала кулаки так, что пальцы побелели.

— Уси-пуси, ее величество сердится!

— Убрала руки, быстро, — цедит Ася, не разжимая зубов.

— Ой, какая грозная Николаева, держите меня семеро.

Нечего жалеть. Нечем дорожить. Не за что держаться. Нечего бояться.

— Гляди, Асечка, а вон твоя тетрадочка улетела в унитаз. А как же ты без домашечки? Ведь тебе двоечку поставят, Асечкина? Ты наверное, жаловаться будешь?

— Пусть жалуется, мы ее после уроков от****им.

Ничего не жалко. Ни варежки, ни домашки, ни портфеля, ни ручки. Себя тоже не жалко. Пусть хоть убьют. Или я убью, и меня посадят.

— Ой, стишки! У Николаевой стишки. Почитаем стишки или так утопим?

А вот этого не будет. Я убью, меня убьют, что потом будет — без разницы, но этого не будет.

— Слышь, Иванова. Ну-ка подойди.

— Уси-пу…

— Аааа!

— Да держите вы ее, она ненормальная. Она ее сейчас задушит!

— Чо, о**ела, Николаева?

Никого не жалко — ни их, ни себя.

— Психичка!

— Ах ты тварь!

— Она меня укусила!

— Держите!

— Ага, сам держи.

— Пошли отсюда, она бешеная. Еще пропишут сорок уколов в живот.

— Побрызгай на нее водичкой, может, боится?

— Попробуй. Подойди.

— Да иди ты. Сама побрызгай.

Звонок. Английский. Передышка.

Нет сил, нет ощущения победы. Пусто. Так нельзя, так неправильно, так не должно быть, но как иначе?

Где бы об этом прочитать.

Холодно. Светает. Впереди еще четыре урока, и четыре дня, и четыре месяца до лета.

Стеклянный шарик

Шарик лежал на подсохшей земле среди травы, сухих бурых листьев и полусгнивших фантиков. И светился нездешним голубым светом.

Назад Дальше