Волшебные очки - Василенко Иван Дмитриевич 7 стр.


— Вот и объясни это нашему Кириллу Всеволодовичу, — съязвил Аркадий. — Он в благодарность кол тебе поставит. «Во-первых, скажет, яйца курицу не учат, а во-вторых, не бунтуй».

Суровость с лица Романа сошла, в глазах его опять затрепетал смешок.

— Впрочем., зачем я трачу слова на сына высокочиновного родителя, представителя капиталистической фирмы «Подтяжки и галстуки» и личного друга его величества короля сербского! Пустое занятие.

— Гм… — смущенно заморгал Аркадий. — Гм…

На другой день произошел случай, чуть не убедивший меня в том, что я живу в одной комнате с богачом. Вернувшись из института, я застал Аркадия над раскрытым чемоданом, с толстой пачкой пятирублевок в руке. Пачка была аккуратно, крест-накрест, перевязана шнурочком.

— Ого!.. — невольно вырвалось у меня.

— Пустяки! — с пренебрежительной гримаской сказал Аркадий. — Фирма прислала очередные триста да отец на мелкие расходы двести. Туговато придется, ну да месяц как-нибудь проживу.

Хорошие пустяки! Пятьсот рублей! И это тогда, когда большинство институтцев существует на двенадцатирублевую стипендию в месяц!

Вскоре в институте уже все узнали, сколько денег получил Диссель на мелкие расходы. Сам же он и рассказал. На квартиру к нам потянулись со всех трех курсов. Один просил трояк до стипендии, другой — рублишку, пока получит за урок, третьему должны вот-вот прислать из дому, а пока нужно уплатить полтинник за стирку… Но, раздав около двадцати рублей, Аркадий неожиданно сказал очередному просителю:

— Извини, братец, больше нет ни сантима. Все разобрали.

«Эге, скоро же иссякла твоя царственная щедрость!» — подумал я.

Пришел Роман. Аркадий бросил на него смущенный взгляд и, запинаясь, сказал:

— У тебя там не найдется двугривенного? Чертовски курить хочется, а табаку и на щепотку не осталось.

— Что же это значит? — спросил я, когда Аркадий, взяв монету, ушел. — Получил пятьсот рублей, раздал не больше двадцати и просит на табак?

— А ты их считал, эти пятьсот рублей? — ухмыльнулся Роман.

— Не считал, но своими глазами видел у него в руках толстую пачку пятирублевок.

— Ты видел пятирублевки только сверху и снизу, а между ними — пачка нарезанных тетрадочных оберток. Этот фокус он уже не первый раз проделывает,

— Но зачем же?! — удивился я.

— А вот спроси его. Чтобы хвастнуть, он все отдаст и будет сидеть голодный.

— Значит, никаких двухсот рублей «на мелкие расходы» папаша не присылал? Кстати, где он служит, этот высокочиновный отец?

— В парикмахерской.

— Что-о?

— То, что слышишь. Его отец бреет и стрижет и из своего тридцатипятирублевого жалованья ежемесячно высылает своему непутевому вралю-сыну по пятнадцати рублей. Да фирма «Галстуки и подтяжки» — по пятерке в месяц. Вот и все доходы этого «капиталиста».

— Фу, черт! — даже присел я от изумления. — Первый раз в жизни встречаю такого враля.

— Враль редкостный, абсолютно бескорыстный, но… однобокий. Ведь вот не соврал же, что, скажем, симфонию сочинил или микроба вредоносного открыл. Нет, хвастовство его в другой области: «сын высокопоставленного чиновника», «друг короля», «желанный гость своей владетельной тетки-помещицы». Хлестаков — так тот хоть «Юрия Милославского» «написал» и на короткой ноге с Пушкиным был.

Я вспомнил свою «двоюродную сестру из княжества Лихтенштейн» и почувствовал, что краснею.

— Ну, то другое дело, — улыбнулся догадливый Роман. — Я тогда сказал, что это в стиле Дисселя, но по-думал и понял: было же не хвастовство, а издевка над Ферапонтом.

Аркадий вернулся хмурый. Скрутил папиросу, затянулся и вдруг затрясся от хохота.

— Ты что, спятил? — уставился на него Роман.

— Поневоле спятишь. Возвращаюсь из табачной лавки, а навстречу мне Воскресенский. Здорово на взводе. Выхватил из кармана какую-то блестящую штуку — я в сумерках сразу не разглядел — и направил мне в грудь. «Руки вверх!» Я подумал, как бы спьяну не бухнул, и поднял. Он обшарил все мои карманы, плюнул и говорит: «Что ж ты, подлец, вводишь человека в грех! Буржуй голодраный!..» Так, ей-богу, и сказал: «Буржуй голодраный». А в руке у него был серебряный набалдашник от палки. Нес в ломбард закладывать.

И Аркадий опять принялся хохотать. Нахохотавшись, сказал, будто сейчас только вспомнив:

— Раненых привезли.

— Что? — резко повернулся к нему Роман,

— Привезли раненых, говорю. Целый поезд.

Роман подумал и решительно встал.

— Пойду.

— Зачем? — не понял Аркадий.

— Хочу своими глазами увидеть людей, искалеченных нашими и иностранными империалистами.

— На-ашими?! — удивился Аркадий. — Ты что, проспал все события? Хорошенькое дело! Германия начала войну, а ты обвиняешь каких-то «наших» империалистов.

Не отвечая, Роман надел фуражку и пошел к двери, Я последовал за ним.

— И я с тобой.

— Пожалуй, и я с вами, — поднялся Аркадий.

Роман повернулся и гневно окинул его взглядом:

— Зачем? Из обывательского интереса? Или, может, из патриотических побуждений? На бедненьких защитников родины посмотреть? Сиди!

И вышел.

— Cумасшедший!.. — крикнул вслед Аркадий.

Все же он догнал нас, и мы пошли на станцию втроем.

Осень уже давала себя чувствовать: по улицам гулял холодный ветер и рвал с тополей пожелтевшие листья; на черном небе то зажигались, то, застилаемые тучами, пропадали рои звезд.

Сколько уж раз мы с Романом ходили по вечерам на эту станцию, то чтоб купить в вокзальном киоске свежую газету, то просто так, побродить по гладкому бетонному перрону и, глядя на подходящие и уходящие поезда, представить себе, что же творится теперь там, за чертой нашего города, будто совсем не затронутого страшной войной. Подходили с железным, вразнобой, стуком красные теплушки. Солдаты с чайниками из белой жести бежали к крану, набирали кипяток и вприпрыжку возвращались в свои вагоны. Поезд со скрипом трогался, а вскоре его место уже занимал длинный ряд платформ, груженных орудиями. Закутанные в брезент, они казались таинственными, страшными чудовищами. Каждый вечер, точно в 9 часов и 7 минут по петроградскому времени, к перрону плавно подкатывал курьерский «Петроград — Тифлис». Простояв всего пять минут и не выпустив на нашу станцию ни одного из своих важных пассажиров, он медленно и почти бесшумно отплывал, поражая взоры градобельцев дорогой обшивкой пульмановских вагонов и бархатной роскошью их внутренней отделки. И, будто составители железнодорожных расписаний задались целью специально показывать контрасты нашей жизни, после столичного превосходительного экспресса на освободившийся путь со скрипом, хрипом и скрежетом вползал поезд четвертого класса. О чем думал Роман, пристально глядя на эти серые, обшарпанные вагоны, набитые от пола до потолка такими же серыми, обшарпанными людьми, — не знаю, я же мыслями уносился к своему родному городу, к чайной-читальне, к ее постоянным посетителям — бродягам, калекам и нищим, среди которых прошло мое детство, и к самому дорогому существу на свете — матери. Я всегда был душой с нею, куда бы судьба меня ни заносила, и мысли — как-то она живет без своего «заморышка» — не раз омрачали меня. Через два-три дня этот жалобно скрипящий поезд дотянется до самого моря, и, может быть, мать окинет его грустным и ласковым взором — ее так любил несчастный босяцкий люд.

Подскажет ли ей сердце, что на этот поезд-бродягу вдалеке от нее с такой же грустью смотрел и я, о ком день и ночь болит ее сердце.

Но сейчас перрон выглядел необычно: вдоль первой платформы протянулся длинный поезд с красным крестом на каждом вагоне. За стеклами окон, в тусклом свете фонарей с сальными свечами, поблескивали металлические койки, висевшие на крюках одна над другой. Санитары в серых халатах осторожно выносили из вагонов раненых и ставили носилки рядышком на платформу. Лица раненых были обросшие, желтые, впавшие глаза смотрели с покорным страданием. Едко пахло йодоформом. Пожарники в брезентовых костюмах, неловкие от боязни причинить раненым боль, поднимали носилки и ставили их на пожарные рессорные дроги. По платформе ходил брандмейстер и распоряжался. Говорил он приглушенно, будто опасался побеспокоить больных. Подойдя к носилкам, которые в это время поднимали двое пожарников, он свистяще прошептал:

— Осторожней, осторожней, сссукины сыны!..

У пожарников затряслись руки.

— Не надо бы так, ваше благородие, — болезненным голосом сказал раненый. — Они и без того стараются.

Брандмейстер вдруг обрел голос:

— А ты молчи. Не твое дело указывать мне.

И прошагал дальше.

Другой раненый, с забинтованной головой, с жутко втянутыми щеками, усмехнулся:

— Нету в тебе, Гармаш, благородного понятия. Господа о тебе пекутся, а ты им указания делаешь. Был хамом с двумя ногами, хамом остался и с одной.

Романа будто магнитом к нему притянуло.

— Чего всматриваешься? — колюче спросил раненый. — Аль доносить хочешь? Что ж, доноси. Мне теперя все равно. Стамескин моя фамилия, солдат Стамескин. Доноси.

— Доносить не собираюсь, а познакомиться хотел бы, — тихо сказал Роман.

Он медленно отошел. Солдат проводил его настороженно-недоуменным взглядом.

— Вот так всегда, — буркнул Диссель. — Сует всюду свой нос. С ним скоро будет опасно жить в одной квартире.

Роман, шедший впереди, услышал, обернулся и добродушно посоветовал:

— А ты, Аркаша, перемени квартиру.

На привокзальной площади ветер трепал шали у женщин, столпившихся около железной ограды. Когда из вокзального двора выезжали очередные дроги, женщины бросались им наперерез и жадно всматривались в лица раненых испуганными глазами: искали своих сыновей, мужей, братьев, от которых давно не было вестей.

На площадь въехали два извозчичьих экипажа. С них спрыгнули и щебечущей стайкой побежали к перрону девушки в белых косынках с красными крестами на груди.

— Новоиспеченные сестры милосердия, — сказал Диссель и, как всегда при виде девушек, приосанился.

Фонарь под ветром качнулся и на мгновение осветил лица сестер.

— Э, да с ними и Таня Люлюкова! — вскричал Диссель. — Посмотрите, вон она, наша «сказка Градобельска»! Вот это патриотизм!

Роман глянул и скрипнул зубами. Но, пройдя несколько шагов, спокойно, будто про себя, сказал:

— Что ж, каждому свое.

— Чего-чего? — не понял Аркадий.

Роман не ответил и до самого дома шел молча, видимо совершенно не слушая, что восторженно говорил Аркадий о патриотизме русских женщин.

…ТЕМ ЗВЕЗДЫ ЯРЧЕ

На другой день после занятий все курсы собрались в актовом зале. Третьекурсник Петров, слывший в институте человеком здравомыслящим, серьезным, поднял руку и приятным баском сказал:

— Коллеги! Все мы уже знаем, что в наш город прибыли раненые воины для лечения в лазаретах. Я думаю, никто из нас не уклонится от патриотического долга — помощи раненым. Предлагаю принять решение — ежемесячно отчислять по семи процентов от наших стипендий. Согласны?

Ответили сразу человек десять: одни решительно, с готовностью, другие растерянно, вяло.

— Согласны! Возражений нет!

— Что ж, согласны. Помогать так помогать, никуда не денешься.

Щуплый, с болезненно желтым лицом, Мерлушкин поморщил веснушчатый нос и сипло сказал:

— Подождите за всех расписываться. Скажи-ка, Петров, кто тебя уполномочил созывать собрания. И что это за магическое число такое — семь. В честь церковного семисвечника, что ли? Или, может, ты Большую Медведицу вспомнил?

В зале засмеялись.

— Никто меня не уполномочивал, — снисходительно улыбаясь, ответил Петров. — Надо ж было кому-нибудь… А число семь… Гм… — Он пальцем пригладил черные густые усы. — Я так полагал: десять — трудновато, пять — маловато. Вот и предложил семь. Не согласен— предлагай другое.

— Да, не согласен! — запальчиво выкрикнул Мерлушкин. — Не согласен с самим принципом отчислять со стипендии. Вот ты, Петров, дай бог тебе здоровья, живешь не нуждаясь. Даже жену и детей перевез сюда. Не угол, не комнату снял, а целый флигель. Ты отчислишь от своей стипендии семь процентов, но это ж будет каких-нибудь четверть процента от того, что ты расходуешь на себя. А семь процентов от моей стипендии так и будут семью процентами от всего моего богатства. Где ж тут справедливость? Ты, с черными усами, помогаешь раненым на четверть процента, а я потому, что конопатый, на все семь?

Сквозь хохот слышались голоса:

— Ну, Мерлушкин! Без комизма не может.

— Так он же правильно говорит! Пусть каждый дает по возможности!

— А как проверить, у кого какая возможность?

— Я кровать жертвую. Теща, слава богу, уехала, так кровать освободилась.

— Я — самовар!

— Я — Библию!

Петров выждал, когда голоса начали стихать, и спросил:

— Так как же, принимается мое предложение? В зале опять зашумели:

— Семь много! Пять!

— Три!

— Семь!

— Два!

Калугин, молодой, розоволицый, но изрядно полысевший третьекурсник, блеснул стеклами пенсне и возмущенно воскликнул:

— Это прямо неприлично! То комикование, то торг! Мы, наиболее культурная часть жителей города, должны показать пример всем гражданам, как надо спасать отечество, мы должны призвать все классы, все сословия города равняться по нас, а что мы делаем! Стыдно, коллеги! Я предлагаю принять семь процентов — и все тут. Я понимаю, Мерлушкину туго приходится, но тем разительнее будет его пример для других, каждый скажет: студенту и самому не хватает, а он отдает из последнего.

Воскресенский, мрачный после вчерашней выпивки, прохрипел из угла:

— Минин уже нашелся, Пожарского вот нету.

— Глупо! — огрызнулся Калугин.

— А вы не объясните ли, гражданин спаситель отечества, — ощерился Мерлушкин, — что это значит «равняться по нас»? Вот, к примеру, монастыри. Со всей России стекаются в наш город богомольцы. Кладут свои трудовые пятаки, гривенники и полтинники в монастырские денежные кружки. Так сколько же, равняясь по нас, дадут монастыри на спасение отечества? Тоже семь процентов? А не много ли им останется?

Собрание принимало все более острый характер. У Калугина под стеклом пенсне вздрагивало правое веко. Почти истерическим голосом он крикнул Роману:

— Заприводенко, что же ты молчишь? Или ты вообще против помощи раненым? Принципиально, что ли?

— Нет, я за то, чтобы помогать. А потому готов отдать большее, неизмеримо большее, чем семь процентов, кровать или самовар. Все дело лишь в том, что понимать под помощью, — спокойно ответил Роман.

— А что же ты понимаешь под этим словом? — делая ударение на слове «ты», вызывающе спросил Калугин.

— Я на такие вопросы не отвечаю, — все так же спокойно сказал Роман и, повернувшись, вышел из зала.

Наступило минутное молчание. Видимо, каждый пытался понять и слова и уход Романа: в институте его уважали.

Калугин, пробормотав: «Так, конечно, легче всего…», принялся опять убеждать «не торговаться» и «показать пример».

Большинство проголосовало за семь процентов, но с оговоркой: кто не может, пусть жертвует сколько может.

Аркадий в порыве патриотических чувств объявил, что жертвует лазарету чемодан, шесть пар подтяжек и подсвечник из благородного металла (вероятно, тот самый, который подарила ему «урожденная графиня Бриль»).

Я вернулся домой с Аркадием и рассказал Роману, что было после его ухода. Не забыл упомянуть и о щедром пожертвовании Аркадия. Слушая, Роман улыбался. Но в глазах был задор.

— Мудришь ты все, дядя, — хмыкнул Аркадий. — А народ рассуждает просто и правильно: напали на нас немцы — колошмать их чем попало, как в двенадцатом году французов.

— Например, подтяжками, — отшутился Роман, не желая, видимо, вступать в спор.

Подавая нам обед (мы столовались у нашей квартирной хозяйки), Антонина Феофиловна с недоумением сказала:

— А яйца-то? Тринадцать копеек! С чего бы это?

Только отобедали, и Аркадий, захватив образцы галстуков, отправился в галантерейный магазин, чтоб поправить свои финансовые дела, как неожиданно явился Калугин. То есть неожиданно для меня, Роман же, как потом он мне признался, был уверен, что тот придет.

— Мне нужно поговорить с тобой, Роман. Пойдем-ка погуляем полчаса, — сказал Калугин, стараясь удержать пальцем мигавшее веко.

Назад Дальше