Волшебные очки - Василенко Иван Дмитриевич 8 стр.


— Можно говорить и здесь, — буркнул Роман. Калугин выразительно покосился в мою сторону. — Ничего, ему полезно будет послушать наш разговор. А во всем остальном я за него ручаюсь.

— Ну, тебе видней. — Калугин сел с видом незаслуженно оскорбленного человека. — Прежде всего объясни, почему ты не захотел ответить на мой вопрос.

— А если я не захочу объяснить, то что будет? — прищурился Роман. — Дуэль, что ли?

— Не дуэль, а… а… Я потребую суда чести — вот что будет.

Роман расхохотался:

— Эх, Калугин, Калугин! Как же ты набит весь офицерско-дворянскими предрассудками! А еще — социал-демократ. Ну, изволь, я объясню тебе. Ты знаешь, что мне в моем нынешнем положении нельзя открыто выступать? Знаешь или нет?

— Гм… — замялся Калугин. — Точно, может быть, и не знаю, но… догадываюсь.

— Не выкручивайся. Два года назад, когда я держал экзамен в институт, тебе, как социал-демократу, было секретно сообщено кое-что обо мне. Правда, сообщили тебе по ошибке, считали, что ты в одном с нами лагере, но факт тот, что сообщили. Так как же ты мог вызывать меня на открытое выступление по такому вопросу, как отношение к буржуазному ура-патриотическому угару?

— Господи! — всплеснул Калугин руками. — Да ведь речь шла о помощи раненым, понимаешь ли ты, раненым! Это, если хочешь знать, даже не политический вопрос, а вопрос милосердия, человеколюбия!

— Не политический! То-то ты и ратовал за «спасение отечества»! Человеколюбие! Уж если и говорить о человеколюбии, о помощи раненым, так прежде всего им надо помочь разобраться, зачем их оторвали от мирного труда, одели в солдатские шинели и погнали проливать свою кровь и убивать таких же, ни в чем не повинных наемных рабов капитала, только одетых в австрийские и немецкие шинели.

— Так ведь не мы же первые начали войну, а Австро-Венгрия, напавшая на бедную Сербию, не мы объявили первые войну Германии, а Германия нам. Что же теперь — сидеть сложа руки?!

— Кто первый напал, этого нельзя не учитывать, но не это определяет характер войны. К ней, к этой войне империалистических разбойников, готовились все — и Германия с Австро-Венгрией, и Франция с Англией, и, конечно, Россия. Ты — социал-демократ и должен был бы, кажется, наизусть знать манифест Базельского конгресса о войне.[5] «В любой момент, — говорилось еще два года назад в этом манифесте, — великие европейские народы могут быть брошены друг против друга, причем такое преступление против человечности и разума не может быть оправдано ни самомалейшим предлогом какого бы то ни было народного интереса…» А ты сейчас толкуешь, кто первый напал.

— Ты меня не учи! — вскричал Калугин, вспыхивая так, что покраснела даже шея. — Я не глупее тебя! Манифест требует противопоставить империализму мощь международной солидарности пролетариата, а германские социал-демократы проголосовали в рейхстаге за предоставление кайзеровскому правительству пятимиллиардного военного займа. Кто первый нарушил эту международную солидарность пролетариата? Германские социал-демократы. Так что же, они вместе со своим Вильгельмом и буржуазией будут бить нас, а мы должны помогать им в этом? Нет ее больше, этой международной солидарности, нет! А если нет, то остается одно — спасать свое отечество от военного разгрома, чтоб не надеть на себя еще и немецкое ярмо.

Я с нетерпением ждал, что ответит Роман. Но он молчал. Молчал до тех пор, пока Калугин не спросил:

.— Ты что, считаешь ниже своего достоинства отвечать?

— Нет, — с ноткой скуки сказал Роман. — Я считаю бессмысленным спорить о том, кто умнее, а кто глупее. Спорить можно лишь о том, кто защищает интересы пролетариата и всех трудящихся, а кто их…

— Предает? — язвительно спросил Калугин.

— Да, кто их предает, — спокойно подтвердил Роман. — Напомню тебе, что в тот день, когда германские социал-демократы голосовали в рейхстаге за военный заем, социалисты нашего «доблестного» союзника — Франции голосовали в парламенте за военный бюджет. Предательство с той и другой стороны налицо. Но «чем ночь темнее, тем звезды ярче». И по ту и по эту сторону окопов есть люди, которые сохранили верность пролетарской солидарности. Ни военные суды, ни тюрьмы, ни жесточайшая цензура — ничто окончательно не заглушит их голосов. В то время, когда социал-шовинисты спешат, подобно Геду и Вандервельде, занять в своих буржуазных правительствах министерские посты, они обращаются к рабочим массам. Рабочие массы и решат окончательно вопрос.

Спорили долго. И чем спокойнее говорил Роман, чем убедительнее звучала его речь, тем больше кипятился Калугин, тем беспорядочнее сыпал слова. Ушел он с багровыми пятнами на щеках.

Роман посмотрел на меня смеющимися глазами:

— Хорошо я его отбрил?

— Очень! — воскликнул я.

Таким, явно довольным собой, мне никогда не приходилось видеть Романа.

— Эх, жалко, нельзя мне открыто выступать в полемике вот с такими оппортунистами, буржуазными приспособленцами. А кто слышал меня раньше, говорили, что я их в щебенку крушил. Ну ладно, расхвастался! Если хочешь знать правду, все, что я говорил сейчас, я говорил не для него, а для тебя. Иначе я совсем не стал бы говорить. А ты вот послушал наш спор и на живом примере увидел, кто куда тянет. То, что он говорил, говорят и все верные последователи Мартова и Плеханова, этих «вождей» II Интернационала, скатившихся до прямого социал-шовинизма.

— А то, как ты крушил его, мог сделать только последователь…

Я запнулся, не зная, нужно ли открыто говорить ему то, в чем я уже был убежден.

— Ну? — поощрительно поднял он голову.

— Ленина, — с готовностью закончил я.

ВОЛШЕБНЫЕ ОЧКИ

Кто-то на нашем курсе задал Ферапонту вопрос, почему в России так сильно развит кустарный промысел. Он ответил, что причин много, и принялся их перечислять: тут и особенное географическое положение страны, и обилие сырьевых материалов, и природная сметливость русских крестьянок, плетущих кружева не хуже прославленных брюссельских, и относительная слабость российской промышленности. Я сказал:

— Будь у крестьян достаточно земли, их сметливые жены и дети не стали бы по шестнадцать часов в сутки чахнуть над кружевами.

— Что вы хотите этим сказать? — не глядя на меня, сухо проговорил Ферапонт (он уже давно избегает встречаться со мной взглядом).

— Что вы забыли назвать одну из главных причин.

— Это не основная причина, — презрительно кривя губы, ответил он и назвал какой-то край, в котором пахотной земли вполне достаточно, но кустари там плетут рогожные кули чуть ли не на всю Россию.

Я не знал, сколько в том крае земли, но с уверенностью сказал, что земли там достаточно для помещиков, а помещики рогожу сами не выделывают.

Словом, мы поцапались.

Я вернулся домой, когда Роман и Аркадий уже сидели за столом.

— Ты что, опять сражался с Ферапонтом? — спросил Роман.

— Так, немножко поспорили.

— Хорошо «немножко»! — засмеялся, давясь вареником, Аркадий. — Чуть не укусил его.

— Как это «чуть не укусил»? — не понял я. — В непосредственном смысле слова?

— Ну да! За палец. Он тем и спасся, что убежал из аудитории. Так, по крайней мере, Воскресенский говорил.

— Воскресенский и не то может наплести, — усмехнулся Роман. — Недавно он рассказывал, что встретил на меловом холме гориллу и даже поздоровался с ней за руку. С пьяных глаз чего не покажется! Ну, все-таки, что у вас там вышло?

Я подробно рассказал. Роман слушал молча, лишь изредка бросая на меня короткий и явно одобрительный взгляд.

Когда в комнату донесся гул церковных колоколов, Аркадий захлопнул книгу, натянул шинель и ушел.

— Что бы это значило? — повел Роман бровями. — Как только зазвонят к вечерне, наш Аркадий одевается и уходит.

— Наверно, идет на свидание с какой-нибудь епархиалочкой или гимназисткой. А вечерний звон — это у них условленный час свидания.

— Скорее всего — так. А я уж готов был подумать, что он и впрямь готовится стать важной духовной особой, игуменом монастыря, что ли. Как бы то ни было, он кстати ушел. Хочу поговорить с тобой наедине. Ты вот рассказывал о споре с Ферапонтом. В общем, ты, конечно, прав. Но твоя аргументация недостаточно глубока. Я давно хотел тебя спросить: ты как знакомился с марксистским экономическим учением, по какой книге?

— По «Эрфуртской программе».

— А учение Маркса надо знать по Марксу. Ты уже в таком возрасте, в каком и можно и должно науки изучать по первоисточникам, а не по изложениям, к тому же еще и кривобоким. И вот мой совет: возьми-ка ты первый том «Капитала» и основательно проштудируй его. Проштудируешь — и станешь на голову выше. Так, по крайней мере, я себя почувствовал, когда дочитал эту книгу до конца.

— А где его взять? — спросил я, вспомнив все свои безуспешные попытки найти «Капитал» в библиотеках. — Мне бы хоть одним глазком посмотреть на него.

— Зачем же одним? — улыбнулся Роман, — Смотри двумя.

Он пошарил в своем чемодане, вынул из него объемистую книгу в переплете и протянул мне.

— Это… это «Капитал»? — даже отступил я в волнении.

Роман поднял переплет:

— Читай.

Я впился в титульный лист. На нем стояло:

КАПИТАЛ

КРИТИКА

ПОЛИТИЧЕСКОЙ ЭКОНОМИИ

Том первый

Я выхватил книгу и сел за стол с намерением сейчас же приняться за ее штудирование.

— Не так порывисто, не так порывисто! — засмеялся Роман. — Я, брат, замечал, кто так, с налету, начинает, тот, натолкнувшись на первые трудности, быстро остывает и отступает. А трудности будут, об этом сам Маркс говорит. — Роман перевернул страницу. — Вот что он писал в предисловии к первому изданию: «Всякое начало трудно, — эта истина справедлива для каждой науки. И в данном случае наибольшие трудности представляет понимание первой главы, — в особенности того отдела ее, который заключает в себе анализ товара». Ну, ничего, одолеем. Где чего не поймешь, спрашивай меня, не стесняйся. Мне тоже нужно прочитать кое-что заново.

— Нет, не остыну, не отступлю! — сказал я решительно. — Пусть кровь льется по руке, по ноге, а я все равно доберусь до самой макушки, которая сверкает, как алмаз.

Роман внимательно посмотрел мне в глаза и озабоченно спросил:

— Тебе… нездоровится?

— Почему же? Вполне здоров.

— Но… я что-то не пойму… Какая кровь? Что за макушка?

— Да, правда, так понять трудно. Сейчас объясню. — И я рассказал, как получил вырезку из книги на французском языке и как моряк-англичанин перевел мне, что там было напечатано.

— Так ведь это же… Ну, конечно, ведь это же… Ну-ка, повтори, повтори!..

Я повторил.

— Не может быть никакого сомнения! Ведь это вольный, очень вольный перевод фразы Маркса из письма к Лашатру. Вырезка у тебя?

— Я никогда с ней не расстаюсь.

— Покажи.

Из полотняного бумажничка, в котором хранились мой паспорт, записка Дэзи, мамина фотокарточка и несколько бумажных рублей, я вынул вырезку и подал Роману. Он быстро ее пробежал и весело сказал:

— Так и есть, из того письма. Оно напечатано как предисловие во французском издании «Капитала». У меня была эта книга, я купил ее у одного петербургского букиниста, но ее при обыске отобрали.

— При обыске?! У тебя был обыск? — насторожился я.

— Так, пустяки, по недоразумению, — уклончиво сказал Роман. — Вот что тут напечатано. — И он медленно и торжественно прочитал слова, которые несколько лет спустя вышивали золотыми нитями на тысячах красных бархатных стягов: — «В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот может достигнуть ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым тропам».

Я стоял, потрясенный.

— Что, здорово сказано? — спросил Роман, глядя на меня исподлобья.

— Каждое слово — как удар в серебряный колокол, — прошептал я и невольно прикрыл глаза, будто ждал, не повторится ли этот могучий и чистый звон.

— Все-таки, кто же тебе эту вырезку прислал? Ты знаешь?

— Точно — нет, но догадываюсь. Вернее всего, Зойка.

— Зойка? Гм… Когда ты узнал, что принят в институт, ты крикнул: «Да здравствует Зойка!» Это та самая?

— Та самая, — кивнул я.

У меня не было человека, которому я мог бы, как Роману, все доверять. Взволнованный, я рассказал, как еще в детские годы в мою жизнь вошли два существа, такие разные, но никогда не уходящие из моей души.

Пока я говорил, сумерки сгущались. Но мы лампу не зажигали и довольствовались светом от газовокалильного фонаря, что раскачивался под ветром на улице у наших окон. Слушая, Роман то сдвигал брови — и тогда по лицу его проходила тень, то задумчиво улыбался.

Когда я, смущенный своей откровенностью, наконец умолк, он медленно поднялся, подошел к окну и долго смотрел на улицу. Потом, не оборачиваясь, глухо проговорил:

— Все эти Дэзи для нас с тобой — опиум. Я понимаю, как трудно тебе оторвать ее от сердца, понимаю потому, что… — Он не закончил, опять помолчал и потеплевшим голосом сказал: — А Зойка—это счастье, которое не каждый встречает в своей жизни…

В ту ночь я лег только в третьем часу. Возможно, сидел бы за столом до утра, если бы Аркадий, которому свет мешал спать, не встал и не потушил лампу.

В институте я слушал очередную лекцию нашего отца Василия по богословию, а сам думал об эквивалентной форме стоимости. Я никак не мог понять, почему Маркс считает рабский труд в Древней Греции причиной того, что Аристотель не довел до конца свой анализ формы стоимости. Мысленно повторив раз десять доводы Маркса, я наконец уразумел их смысл и невольно воскликнул:

— Так вот в чем дело!..

Священник в это время приводил космологические доказательства «единства божия». Услышав мое восклицание, он благосклонно наклонил голову и сказал:

— Именно в этом, именно в этом.

На второй день я исписал на лекции по ботанике шесть страниц, расшифровывая фразу Маркса: «Золото и серебро по природе своей не деньги, но деньги по своей природе золото и серебро».

А на третий день и совсем махнул на институт рукой. С головой уйдя в «Капитал», я выходил из дому, только чтоб купить пачку табаку или общую тетрадь для конспектирования очередной главы.

— Послушай, — сказал мне однажды Роман, — ты так надорвешься. И вообще это неправильно — не ходить в институт. Ведь ты хотел «превзойти все науки», а занимаешься только политической экономией.

— Ах, какие там науки! — воскликнул я. — Не науки, а фальсификация истинных наук. Вот наука! — хлопнул я по книге. — Вот это — настоящая наука. Спасибо тебе.

— Значит, интегральное исчисление, или менделеевская таблица, или формулы химических соединений — не наука? — прищурился Роман. — Но даже и «фальсифицированные науки» не мешает знать, чтоб уметь разоблачать фальсификаторов. Надо, Дмитрий, правильно распределять свое время, — это очень, очень важно.

Мне ничего не оставалось, как последовать совету Романа и вернуться в институт. Но душой и всеми помыслами я по-прежнему оставался с этой изумительной книгой. Последовательно, шаг за шагом, она передо мной сбрасывала с товаров их вещную оболочку и показывала скрытые за нею отношения между людьми. По мере того, как я продвигался вперед, у меня крепло ощущение, будто я надел волшебные очки: через их стекла мне открывалось в вещах и людях то, что раньше было скрыто от моих глаз. Вот я смотрю на дверную ручку в нашей комнате: теперь уже это для меня не только желтая медь определенной формы, но и сгусток общественного труда. Вот мимо нашего дома ранним утром проходит человек в куртке, с традиционным красным узелком в руке. Конечно, я и раньше знал, что это рабочий, идущий на свечной завод. Но теперь я знаю, что он несет в себе для продажи невидимый глазу, но чудесный товар: в процессе потребления этот товар, именуемый рабочей силой, создает не только равную себе стоимость, но и стоимость добавочную, жадно присваиваемую заводчиком.

Назад Дальше