Маттсон Уле
КНИГА ПЕРВАЯ
Глава первая
МИККЕЛЬ МИККЕЛЬСОН И ЕГО ДОМ
С моря дом казался кучей досок с косой трубой наверху.
То, о чем тут пойдет речь, случилось лет шестьдесят назад; тогда в этом доме жил Миккель Миккельсон.
Наружная дверь висела на одной петле, так что с ней следовало обращаться осторожно. Дальше шла прихожая.
Здесь было темно, как в погребе, пахло кожей и мокрым молескином, потому что в прихожей снимали и вешали одежду, когда лил дождь.
Кухня была светлее. Два окна смотрели на море, одно-во двор. Из кухни вели двери в остальные комнаты. Правда, все ключи давно потерялись, к тому же в комнатах громоздился разный хлам, до которого никому не было дела.
Сто лет назад, когда хорошо ловилась сельдь, дом был постоялым двором, в нем постоянно толпился народ, везде стояли стулья, столы и пахло вкусной едой. Тогда сюда приезжали верхом на гладких конях богатеи и скупщики, ели жареную телятину Jp очага и спали без просыпу три дня кряду на втором этаже.
Но богатеи исчезли, кладовка опустела, и на подоконниках остались лишь рыболовные крючки, пробки да дохлые мухи.
Вот в каком доме жил Миккель Миккельсон вместе со своей бабушкой Матильдой Тювесон и собакой Ббббе.
Ниже постоялого двора раскинулся залив с островами, а позади дома высилась гора Вранте Клев. За Бранте Клевом находилась деревня, потому что там была хорошая земля и ветер не доставал.
У постоялого двора всегда дуло так, что стекла дребезжали.
Неподалеку стоял лодочный сарай Симона Тукинга.
Здесь он и жил круглый год в такой тесной каморке, что должен был выходить на волю, когда хотел разогнуть спину. На двери Симон Евгений Тукинг вырезал ножом:
Голод — в брюхо,
Холод — в дверь,
Вот бы в Африку теперь!
Возвращаясь домой из школы, Миккель всегда шел мимо сарая. Летом он ложился на живот возле пристани и ловил крабов на кусок кирпича, а зимой тут одна за другой тянулись замечательные ледяные дорожки.
Симон Тукинг чаще всего сидел в дверях своего сарая и расчесывал бороду старой кардой.[1] Зимой, в стужу, он подкладывал мешок, чтобы не примерзнуть к порогу. Кожа у него была грубая, как старая подошва, и сильно потрескавшаяся на руках.
Миккель приветствовал его по-военному, козырял, а Симон Тукинг в ответ поднимал левую ногу и шевелил пальцами, торчащими наружу из дырявого башмака. На поясе у Симона висел нож с ручкой из коровьего рога.
Миккель нес учебники на ремне через плечо. Переплет священной истории основательно поистрепался, потому что зимой Миккель скатывался на ней с Бранте Клева. Только сел… миг, и уже внизу.
На самом верху горы, под грудой камней, был похоронен викинг. Правда, знающие люди говорили, что это просто тур примета для капитанов, чтобы с кораблей сразу видели, где Бранте Клев.
Но большинство возражало:
— Истинная правда: там викинг лежит, и золото есть, да только такие могилы трогать опасно…
Вместо этого полагалось, когда идешь мимо, кинуть в груду еще камень и прочесть стишок:
Камень кладу на могилу твою.
С миром покойся, павший в бою.
— Потому что древние мертвые викинги любят камни, — объяснил как-то Миккелю Симон Тукинг.
— Ну как, Миккель, подбросил ему булыжничек?! — кричал он, когда мальчик скатывался с Бранте Клева на священной истории. — Порадовал старика?
Если говорить по чести, то Миккель не всегда отвечал Симону. Столько грустных мыслей роилось у него в голове, когда он шел домой из деревни, — невысокий ростом, зато широкий в плечах, синеглазый, с волосами желтыми, как спелая рожь.
О чем он думал? О «Хромом Зайце», конечно.
У всех ребятишек в деревне было по пяти пальцев на каждой ноге. У Миккеля Томаса Миккельсона было на правой ноге только четыре пальца. Безымянный и мизинец срослись, и Миккель прихрамывал.
— Хромой Заяц! — кричали деревенские ребятишки, завидев его. — Что у тебя в башмаке, Хромой Заяц? Вынь, покажи!
Матильда Тювесон, которая приходилась ему настоящей бабушкой, хоть и носила другую фамилию, ничего им не отвечала на это. Ей было семьдесят три года, и она знала: кто день кричит — три дня сипит.
Она притягивала Миккеля к себе и говорила:
— Они тебе просто завидуют, вот и все, потому что отец твой был капитан и носил китель с медным якорем.
Насчет медного якоря бабушка, конечно, придумала.
Отец Миккеля был обыкновенным матросом на бриге под названием «Три лилии», да к тому же еще и порядочным бездельником. Но чего не скажешь, чтобы утешить человека, у которого на правой ноге четыре пальца и которого все дразнят Хромым Зайцем!
Бабушка вообще любила поговорить, когда они вечерами сидели одни дома; все больше сочиняла да выдумывала. Но Миккель слушал и верил.
«Вот какой отец у меня!» — думал он. С каждым днем ему все меньше хотелось идти через Бранте Клев в деревню, где его обзывали Хромым Зайцем. И Миккель говорил себе: «Вот вернется отец, он им покажет!»
Он не знал одного обстоятельства…
— А что, Симон, можно стать настоящим человеком, как отец мой, если у тебя вместо ноги заячья лапа? — спрашивал Миккель Симона Тукинга.
— А то как же! И не сомневайся, — говорил Симон.
— Думаешь, он бы не стал меня презирать за это? — продолжал Миккель.
— Брось вздор говорить, не такой человек Петрус Миккельсон, — отвечал Симон.
Правда, при этом он отворачивался и сплевывал на стену. Потому что бриг «Три лилии» пошел ко дну семь лет назад с людьми и грузом. Но ведь нельзя же так прямо взять и выложить это бедняге, у которого на правой ноге только четыре пальца.
— Садись-ка на приступку, я тебе про Африку расскажу, предлагал Симон.
И Миккель на время забывал об отце.
— А где находится Африка? — спрашивал он.
— Там, где встречаются Средиземное море и Атлантический океан, — отвечал Симон. — Там круглый год лето, не то что в нашей дыре… Ты хоть раз ел апельсины?
— Нет, — говорил Миккель.
— А в Африке они на деревьях растут, как у нас желуди, рассказывал Симон. — По пяти штук на одной ветке. Эй, да ты не слушаешь меня, клоп?
Миккель смотрел на свои дырявые башмаки, потом на башмаки Симона Тукинга, которые были еще дырявее.
— В Америке золото роют, — говорил он. — Это почище будет.
— Золото — пыль! — замечал Симон.
— Зато в лавке годится… — возражал Миккель и думал о своем голодном брюхе и о пустой бабушкиной кладовке.
Больше всего на свете он мечтал о белом коне.
— Главное, там не нужно мерзнуть, — продолжал Симон и дышал на свои посиневшие руки. — В Африке как? Сиди себе в одной рубахе и трескай апельсины. На что золото, коли солнце есть?.. Ну, беги домой, поешь, вон уж бабка в дверях стоит, кличет.
Сарай Симона стоял двумя углами на берегу, а двумя — на каменных подпорках, торчавших из воды. Окно на море было круглое, как иллюминатор на корабле.
Летом море светилось по ночам, скумбрия ходила у самой пристани и разевала рот, а Симон Тукинг сидел на приступке и строгал деревяшки.
Он кормился тем, что вырезал из дерева кораблики, которые продавал на островах, когда лед в заливе становился достаточно крепким, чтобы выдержать Симона и его мешок. Конечно, он и рыбу ловил. Но, как наступала зима, уходил на острова, а возвращался уже перед самым ледоломом.
Когда Миккель приходил домой после школы, бабушка стояла у плиты и готовила обед. Чаще всего она варила суп из трески, заправляла его лебедой и прочими травами, иногда морковкой, если была.
Поев такой похлебки семь дней кряду, Миккель по пути из школы останавливался на Бранте Клеве, щурил один глаз и, глядя на свою развалюху, говорил себе: «До чего же дом роскошный, не иначе — сегодня будут на обед блины с вареньем».
А из трубы валил клубами дым, в котором коптилась селедка. Тогда Миккель на всякий случай зажмуривал второй глаз и приделывал мысленно к дому две башни и шестнадцать окон, а крышу и стены красил в ярко-красный цвет.
Уж в таком-то доме обязательно должны подавать блины!
Но тут же приходилось снова открывать глаза, потому что дорога была скользкая и каменистая. И видел Миккель, что дом их, как был ветхой лачугой, так и остался. Ветер у моря суровый — он высушил и унес всю краску со стен.
Черепица на крыше осыпалась, дверь висела на одной петле.
Если он жаловался бабушке, она твердила одно:
— Хоть крыша над головой есть.
Тогда Миккель отвечал:
— А сегодня дождь прямо в кровать мне капал. Вот, смотри.
Бабушка поджимала губы:
— Придется сверху парус растянуть.
На это он не знал, что сказать. А когда придумывал, бабушки в комнате уже не было. Ее коричневая меховая шапка мелькала у дровяного сарайчика, где она держала четырех кур. Или же она сидела на приступке и чистила рыбу. Тогда Миккель видел только дымок ее трубочки и слышал, как бабушка ехидно напевает:
Эту рыбу зацепила я крючком,
Эту — вынула из моря хомутом,
А вот эта — в книге пела петухом,
— Закипят они в душистом перце.
— Вот уплыву летом в Америку! — ворчал он, обращаясь к пустому стулу, на котором обычно сидела бабушка. — Так и знай, деревяшка четвероногая!
Эту рыбу я из хлева пригнала,
А вот эту я у чайки отняла…
пела бабушка.
Глава вторая
ЧАЙКА ПРИЛЕТАЕТ… И УЛЕТАЕТ
Была ли у кого на свете более странная бабушка, чем у Миккеля Томаса Миккельсона, живущего на старом, заброшенном постоялом дворе? «А может, так и положено, коли у тебя нет отца…» — думал он.
Миккель мог полдня сидеть и смотреть в море, думая об отце, Петрусе Юханнесе Миккельсоне, который ушел на бриге под названием «Три лилии» и не вернулся домой.
Осталась только пожелтевшая фотография над буфетом. На ней был изображен гладко выбритый человек с веселыми, плутоватыми глазами и бородавкой на левой щеке.
Ночью, во сне, отец был богач и капитан, высоченный два метра — и косая сажень в плечах. Шестнадцать бригов с ослепительнобелыми парусами подчинялись ему, и матросы пикнуть не смели.
А иногда случалось, что щелкала ручка двери и сам Петрус Миккельсон грузно шагал через комнату к кровати.
Во сне, конечно.
«Здравствуй, Миккель Миккельсон!» — говорил он.
Миккель протирал глаза и вежливо здоровался. Почему-то у отца была окладистая борода, хотя человек на фотографии был бритый.
«Ты вернулся, отец?» — шептал Миккель.
Петрус Миккельсон подмигивал и улыбался.
«Терпение, сынок, терпение», — отвечал он.
«Когда же ты вернешься домой? Я так скучаю!» — шепцгал Миккель.
И тут происходило самое удивительное: отец принимался выдергивать волосы из бороды — по волоску на каждый день, что оставался до его возвращения. Борода становилась все меньше, меньше… Миккель обливался потом.
«Когда?!» — кричал он.
«Когда Бранте Клев расколется надвое», — отвечал отец, выдергивал последний волосок и исчезал.
Миккель просыпался.
— Погоди! — кричал он.
Но солнце уже светило в окно, а рядом с кроватью стояла заспанная бабушка в ночной рубахе.
— И что это ты так мечешься да стонешь? — причитала она. — Может, глисты у тебя? Вечером дам смородинный лист пожевать, это хорошо от дурных снов.
«Когда Бранте Клев расколется надвое», — повторял про себя Миккель, влезая в штаны. Если бы в горе была хоть малюсенькая трещинка, так ведь нет же!
В этом краю так было заведено, что мужчины на лето уходили в море, и с весны до осени все ребятишки оставались без отцов. Но зимой мужчины сидели дома, в деревне, жевали черный табак и толковали лро порт под названием Кардиф: такого пива, как там, во всем свете не сыщешь. А кончилась зима, и они снова исчезали, словно перелетные птицы.
И только Миккелев отец не приезжал и не уезжал, потому что он, как исчез много лет назад, так и не появлялся.
Когда-то, давным-давно, Миккель, его мать, бабушка и собака Боббе жили, как все, в деревне, на «богатой» стороне Бранте Клева.
Но дом принадлежал Малькольму Синтору. Миккельсоны только снимали его. Синтор был первый богач в деревне и такой скупой, что каждую субботу вечером отрывал пуговицу от брюк, чтобы в воскресенье положить ее вместо монеты в церковную кружку. Люди Синтора семь дней в неделю ели картошку с селедкой.
Год спустя после отплытия брига «Три лилии» мать Миккеля заболела чахоткой и умерла. Миккель был слишком мал, чтобы горевать, он только ходил вокруг дома и все искал маму. А через две недели приехал Синтор верхом на своей Черной Розе и потребовал очередной взнос.
— Деньги на стол или вон из дома! — сказал он.
— Пожалуйста, обождите месяц, — попросила бабушка и вздохнула. — Хоть бы скорее вернулся Миккельсон!..
Синтор согласился ждать неделю — ни одного дня больше.
Но Петрус Миккельсон не появлялся, и через неделю бабушка, Миккель и пес Боббе переселились из деревни на старый, заброшенный постоялый двор, на «бедную» сторону Бранте Клева.
Худая крыша постоялого двора пропускала дождь, словно сито, и по утрам все башмаки плавали в лужах. А доски в полу так прогнили, что, того и гляди, провалишься в подпол, сломаешь шею и тебя съедят крысы.
Зато из окон было видно море. Не само море, конечно, а только залив, но все-таки. Прямо напротив дома, по ту сторону залива, высилась крутая скала Фальке Флуг. На ней вили себе гнезда соколы.
В ту осень, когда Миккелю исполнилось ровно девять лет, случилось так, что в окно к ним влетел птенец чайки.
Дзинь! Стекло разлетелось вдребезги, и осколки посыпались прямо на бабушку — она сидела возле плиты и чистила картошку.
— За ним сокол годится! — крикнул, вбегая, Миккель; он стоял на дворе и все видел. — Здоровенный! Держи птенца, я сейчас!
Птенец упал вместе с осколками прямо в кадушку с начищенной картошкой. Сокол сел на дровяной сарай: там жили куры, а соколы чуют кур издалека. Куры кудахтали, бабушка охала, птенец лежал, как мертвый, раскинув крылья и закатив глаза.
Миккель забежал на кухню только для того, чтобы взять кочергу. В следующий миг он выскочил во двор и взобрался на бочку у стены сарая.
— Вот я тебя! — закричал он. — Сейчас получишь, куриный душегуб!
Но он был слишком мал ростом, а кочерга — слишком коротка. Сокол даже не двинулся с места. Маленькие холодные глаза пристально смотрели на Миккеля.
Тем временем птенец ожил и заметался по кухне. Бабушка и Боббе бегали за ним.
— Я никак с ним не слажу, Миккель! — крикнула бабушка.
Миг — и птенец, преследуемый по пятам Боббе, вырвался на двор. Он тяжело взмахнул крыльями и сел на землю.
В то же мгновение сокол взмыл в воздух и камнем упал на белый комок в траве.
Сокол и Боббе подоспели в одно время. Боббе прыгнул и перехватил сокола в воздухе.
— Держи его, Боббе! — кричал Миккель. — Не выпускай! Так его, Боббе!.. А я добавлю!
— Господи, помилуй их обоих!.. — запричитала бабушка, закрыла лицо передником и с размаху села на крыльцо, так что доски заскрипели.
Все смешалось: собачьи лапы, птичьи когти и перья.
Миккель ткнул кочергой:
— Кыш! Убирайся вон, бандит! Куроед! Собакоед!..
Боббе вцепился зубами в крыло хищника. Он не знал, что соколы всегда метят клювом в глаза. Боббе взвыл, разжал зубы, покрутился и упал.