— Знаешь, — осенило Юру, — пойдём к нам. Мать вчера тесто ставила. Насчёт пирогов — не знаю, а жамочку или пышку наверняка ухватим.
— Пышки с вареньем — вот вкуснота! — плотоядно зажмурилось «молёное» дитя…
…Но пока настал черёд сладким пышкам, им пришлось отведать кисленького. У Гагариных сидела встревоженная и обозлённая Ксения Герасимовна.
— Явились не запылились! — приветствовала она появление дружной пары. — Я тут с ума схожу, а им горюшка мало. Куда вы запропастились?
— Да никуда, — подёрнул плечом Юра. — Просто гуляли.
— Дышали свежим воздухом, — уточнила Настя.
— Видали! — всплеснула руками Ксения Герасимовна, и седые волосы её взметнулись дыбом от возмущения. — Воздухом они дышали, поганцы!.. — Она повернулась к Анне Тимофеевне, с укоризной поглядывавшей на сына. — Недовольна я вашим парнем, очень недовольна.
— Чего он ещё натворил? — огорчённо спросила Гагарина.
— Ведёт себя кое-как…
В избу вошёл Алексей Иванович и остановился у печи, чтобы не мешать разговору.
— …дерётся, товарищей обижает.
— Сроду никого не обижал, — сумрачно проворчал Юра.
— Вспомни, что было после уроков…
— А зачем они с меня масло жмали? — встрела Настя.
— Не «жмали», а «жали», Жигалина, — по учительской привычке поправила Ксения Герасимовна и слегка покраснела. — Прости, Гагарин, я не знала, что ты заступался… Ладно, пошли домой, Настасья!
На столе появился кипящий самовар.
— Может, чайку попьёте, Ксения Герасимовна? — предложила Гагарина. — С горячими пышечками.
— Спасибо, Анна Тимофеевна. Мне ещё гору тетрадок проверять. Бывайте здоровы.
Учительница увела разочарованную Настю, но Юра успел — уже в сенях — вручить своей подруге кулёчек с тёплыми пышками…
ХОЛМИК ПОСРЕДИ ДЕРЕВНИ
В тот день провожали клушинское ополчение. На небольшой площади перед колхозным правлением состоялся митинг. Председатель колхоза сказал ополченцам напутственное слово:
— От века клушинцы бесстрашно ломали горло врагам России. Не посрамит боевой славы нашей земли клушинское народное ополчение. Ждём вас с победой, товарищи!
Ополченцы хрипло сказали «Ура!», повернулись под команду и двинулись в направлении Гжатска, навстречу неприятелю.
Были они в своей обычной крестьянской одежде, в какой выходили на пахоту или уборочную: в стареньких пиджаках, ватниках, брюках, заправленных в сапоги, кепчонках и фуражках. За плечами каждого висел мешочек — сидор со сменой белья, портянками, полотенцем и мылом. Никакого оружия у них не имелось — ни огнестрельного, ни холодного. Лишь у командира, секретаря партийной организации колхоза, на ремне висела пустая револьверная кобура, заменявшая ему планшет. Может быть, оттого, что у ополченцев был такой гражданский вид, никто не голосил, не плакал. Просто не верилось, что этих пожилых, мирных и безоружных людей ждёт кровопролитное сражение.
Ополчение вышагнуло за деревню, одолев заросший бузиной овраг, когда возле строя возник, будто из воздуха родившись, Алексей Иванович Гагарин.
Анна Тимофеевна, принимавшая участие в проводах ополченцев, увидела мужа, хотела броситься за ним, но вдруг раздумала.
К хромому добровольцу подошёл командир ополчения и что-то сказал ему. Алексей Иванович сделал вид, что не слышит, и продолжал шагать в строю. Командир приблизил ладонь ко рту, бросил какую-то команду, ополченцы прибавили шагу. Гагарин изо всех сил старался не отстать.
Ополчение перевалило через бугор и двинулось чуть не на рысях в ту сторону, где небо обливалось зарницами залпов. Гагарин отстал. Он напрягался во всю мочь, но против рожна не попрёшь — не позволяла калеченая нога держать шаг наравне с остальными. Он оставал всё сильнее и сильнее. Потом остановился, грустно и сердито поглядел вослед уходящим, плюнул и повернул назад.
— Так-то!.. — прошептала Анна Тимофеевна и утёрла взмокшее лицо.
Она видела, что Алексей Иванович пошёл задами деревни, сквозь заросли крапивы, малины и чертополоха к дому, и, щадя его потерпевшее урон самолюбие, сказала крутившемуся поблизости Юрке:
— Давай к тётке Дарье заглянем, она мне дрожжей обещала.
По пути им попался могильный холмик с деревянной оградой и белым, источенным мохом камнем, на котором не разобрать стёршейся надписи. Холмик был усыпан поздними осенними цветами: астрами, георгинами, золотыми шарами.
Анна Тимофеевна сдержала шаг.
— Видал? Хорошо было — вовсе забросили могилку Ивана Семёныча. Пришло лихо — вспомнили, кто тут Советскую власть делал.
— Мамань, его белые убили?
— Мятеж контрики подняли, сразу после Октябрьской революции. Ну, некоторые деревенские коммунисты в подполье ушли, а Сушкин Иван Семёныч отказался. «Я, говорит, ничего плохого не сделал, зачем мне прятаться?» Чистой, детской души был человек. Прискакали сюда конные, взяли Ивана Семёныча прямо в избе, повели на расстрел, да не довели, насмерть прикладами забили.
Постояли, посмотрели на могилу первого клушинского коммуниста мать с сыном и двинулись дальше.
У сына потом было много всякого в жизни, но этот холмик посреди деревни не забывался…
ЮРИНА ВОИНА
— Я не скажу про всех немцев, они всякие бывали, — рассуждала Анна Тимофеевна. — Конечно, нам судить о них трудно. Кабы они у себя дома сидели — один разговор, а то ведь к нам припёрлись, хотя их никто не звал. Поэтому был для нас каждый немец прежде всего оккупант. И нету другого правила в чёрное военное время, кроме одного: «Смерть проклятым оккупантам!» Ну, а по мелочам различия между ними, конечно, имелись, были такие, что тихо себя вели, и мы от них глаз не прятали.
А вот на Альберта лишний раз глянуть боялись, чтобы не заметил он нашу нестерпимую к нему ненависть. Война людей раскрывает и в хорошую, и в дурную сторону. Но Альберту, уверена, война не требовалась, чтобы обнаружить всю его гнусную сущность. Он и в мирном расцвете был жирной, поганой кусачей вошью.
Очень хорошо помню, как Альберт у нас появился. Немцев уже порядком в Клушино наползло, а наш дом чего-то не занимали. Поди, не нравилось, что он с краю стоит. И решила я хлебов напечь, в последний, может, раз. Замесила на ночь тесто, а на рассвете растопила печь, и пошла писать губерния! Спеку калабашку, Зоенька её в бумагу обернёт, а Юрка на терраске под порогом схоронит. Был там у нас тайничок. Только мы управились и печь загасили, прикатывает на «козле» этот Альберт, здоровенный, задастый, румяный, годов тридцати. Сбросил на пол рюкзак, автомат, противогаз, кинул на кровать вшивую шинельку.
«Их бин, — говорит, — фельдфебель Альберт Фозен с Мюнхену. Тут, — говорит, — ганц гут унд никст швейнерей».
Мол, у вас в избе чисто, никакого свинюшника. И он здесь останется. Осчастливит, можно сказать, нас своим присутствием.
Потом втянул воздух и аж задрожал под мундирчиком и сразу все русские слова вспомнил.
«Эй, матка, давай брот, булька, хлиеб!»
«Никст, пан, брот, — отвечаю. — Откуда хлебу-то взяться? Твои камрады подчистую весь брот, всю муку забрали».
Он в свой нос тычет:
«Врать, врать! Рус всегда врать! Хлиеб есть!..»
«Нету, пан!.. Никст!.. Не веришь, сам поищи!»
И начали мы наперегонки хлопать крышками ларей и сусеков: гляди, мол, сам — нет ни крошки.
Но уж слишком он раздразнился. Это понять можно. Немцы и вообще-то поголадывали, а этот такой из себя здоровенный, видать, мучной и жирной пищей вскормленный, ему, конечно, труднее других тело сохранить. Выскочил он наружу и окликнул прыщавого малого в немецких брюках, сапогах и ватнике. Паршивец этот был наш, гжатский, у немцев толмачом работал. Он вошёл, и ему тоже запахло свежим хлебушком.
«Будет вам дурочку строить, — говорит, — вы немца обмануть можете, только не меня. Пекли вы хлеб ночью или вчера вечером».
«Пекли, нешто мы отказываемся? Забрали у нас всё до крошки. Чересчур оголодовала ихняя армия».
Он поглядел сумрачно:
«Помалкивай, целее будешь».
«Спасибо, — отвечаю, — за добрый совет».
Тут Альберт чего-то заорал, слюнями забрызгал и на дверь руками машет.
«Он говорит, чтобы вы катились отсюда к чёртовой матери».
«Куда же мы пойдём из собственного дома?»
Альберту мои слова и переталдычивать не пришлось.
«Цум тейфель!» — орёт. К чёрту, значит. «Ин дрек!» Понятно?.. «Ин бункер! Ин келлер!» Это по-ихнему — в погреб…
Вроде бы уже хорошо объяснил, а всё остановиться не может, орёт и орёт, давясь словами. Пришлось толмачу за дело взяться.
«Он говорит: забудьте, что это ваш дом. Это его дом. Он будет здесь жить всегда. Он привезёт сюда свою жену Амалию и деток. А вы будете служить им, и ваши дети будут служить, и ваши внуки».
Переводит, а сам в носу колупает и на пол сорит. Никакого стеснения, будто и не люди перед ним. А может, он себя из людей вычеркнул, потому и стыда лишился? — задумчиво произнесла Анна Тимофеевна…
Толмач чего-то ещё бормотал, но тут Алексей Иванович не вытерпел:
«Ладно, хватит, заткни фонтан! Мы и сами тут не останемся. Нам вольного воздуха не хватает!»
Семья Гагариных переселилась в погреб, на краю огорода, и обитала там до самого изгнания немцев.
А муж Амалии, мюнхенский уроженец Альберт, занял избу, в сарае оборудовал мастерскую для зарядки аккумуляторов. Таким, в сущности, мирным, хотя и необходимым для ведения войны, делом помогал фельдфебель гитлеровскому вермахту. Но его дурная и активная натура не находила полного удовлетворения в технической работе. Альберту необходимы были люди для издевательства и угнетения. В отличие от своих аккумуляторов, он был постоянно заряжен — на зло.
Однажды гагаринские ребята от нечего делать занялись раскопками против сарая, где Альберт возился с аккумуляторами. Они выковыривали из мёрзлой земли то обломок штыка, то старинного литья пулю, то разрубленную кирасу, то ржавый ружейный ствол.
Заинтересованный их добычей, Альберт вышел из сарая.
— Oh, Kugeln!.. Eine Flinte!.. Das ist verboten!..[1]
— Старое… От французов осталось, — пояснил Юра.
— Franzosen?.. Warum Franzosen?[2]
— Наполеон через наше Клушино на Москву шёл.
— Nach Moskau? Wir auch gehen nach Moskau![3]
— Ага! Сперва «нах», а потом «цурюк»! Ребята засмеялись.
— Мы не будем «цурюк»! — разозлился Альберт. — Nur drang nach Osten![4]
— Дранг нах остен, драп нах вестен! — закричали ребята и кинулись врассыпную.
Лишь меньший Юрин брат, Борька, никуда не побежал. Да и куда мог он убежать на своих слабых, кривоватых ногах, едва освоивших тихий, валкий шажок? В младенческом неведении он выедал мякишек из хлебной горбушки и радостно смеялся, сам не зная чему. Альберт схватил его и повесил за шарфик на сук ракиты. Борька выронил горбушку и ужасно закричал. Теперь пришла очередь веселиться Альберту. Он вернулся в сарай и со вкусом принялся за работу, поглядывая на подвешенного к суку, словно ёлочная игрушка, мальчонку, который сперва орал, потом хрипел, потом сипел, наливаясь свекольной кровью — захлёстка постепенно затягивалась на горле, — и злое сердце Альберта утешалось…
Анна Тимофеевна ведать не ведала, какая стряслась беда, когда в землянку вбежал Юра.
— Мам, Борьку повесили!
Мать опрометью кинулась наружу.
Борька уже и сипеть перестал, снизу казалось, что в нём умерло дыхание. И пунцовое лицо с вытаращенными, немигающими глазами было неживым. Анна Тимофеевна не могла дотянуться до него, и от беспомощности, крупная, широкой кости, хоть и обхудавшая, женщина стала жалко прыгать вокруг ракиты.
Фельдфебель Альберт так хохотал, что плеснул на штаны кислотой. Это спасло Борьку. Немец отвлёкся. Юра встал матери на плечи и снял братишку с сука. Когда Альберт освободился, Гагариных и след простыл, а к дому подкатил грузовик с аккумуляторами, подлежащими зарядке…
Дня через два или три после этой истории Юра и Пузан сидели в сохлом кустарнике, затянувшем придорожную канаву, в полукилометре от околицы. Они успели схрустать по сухарю и луковице, запив обед водой из бутылки, и вновь проголодаться, а шоссе оставалось пустынным. Уже в приближении сумерек послышался рокот мотоцикла. Он шёл к деревне на хорошей скорости, километров шестьдесят, не меньше. И когда резко спустила шина переднего колеса, мотоциклист не удержался в седле, перелетел через руль и шмякнулся на асфальт.
Толстая кожаная куртка и такой же шлем защитили мотоциклиста. Он вскочил и, прихрамывая, побежал к завалившейся набок машине. В передней шине торчал толстый гнутый гвоздь. Мотоциклист сунул гвоздь в карман, погрозил кому-то кулаком и, толкая в руль тяжёлую машину, потащился к деревне.
— Узнал? — шёпотом спросил Юра товарища.
— Ага! Переводчик.
— Он самый, стервец… Пошли!
— Может, хватит? — просительно сказал Пузан.
— Не видишь, что ли, колонна ползёт?
В стороне Гжатска, в синеватой дали, червячком извивалась колонна грузовиков.
— Ну, вижу… Тошнит меня чего-то, — пожаловался Пузан. — Видать, собачьим салом отравился.
— Будет врать-то!
— Ей-богу! Мне бабка Соломония для лёгких прописала. У меня исключительно слабые лёгкие! — И он заперхал, закашлялся, чтобы показать, какие у него слабые лёгкие.
— Что же ты раньше не говорил? — удивился Юра.
— Говорил, ты не слушал. Главное, в животе у меня худо. Так и пекёт снутри, просто невозможно! — И он рыгнул, чтобы показать, как ему плохо.
— Да ты совсем расклеился!
— Я очень, очень больной человек! — вздохнул Пузан и, слегка приподнявшись, оглядел дорогу в оба конца.
Толмач скрылся, а колонна, хоть и плохо различимая в скраденном свете, тянулась к Клушину.
— Так я пойду. Приму чего-нибудь внутрь.
— Валяй! — без всякой насмешки или осуждения сказал Юра.
Он понимал, что друг его болен самой тяжёлой из всех болезней — трусостью, и, будучи сам сохранён от этой болезни, как и от всех прочих, испытывал к нему лишь сострадание.
Пузан с постной рожей покосился на Юру, кряхтя выбрался из ямы и побрёл прочь, одной рукой придерживая больной живот, другой — рёбра, дабы им сподручнее было защищать слабые лёгкие. Отойдя недалеко и полагая, что его уже не видно, он вдарил со всех ног к деревне.
Юра заметил несложный манёвр, но не умел сердиться на тех, кто слабее его. Он усмехнулся, и сразу лицо его стало серьёзным и сосредоточенным, как у охотника на тропе.
Пригнувшись, он двинулся по кювету. Карманы его ватничка были набиты гвоздями, ржавыми зубьями борон, осколками стекла, разными острыми предметами. Он пригоршнями разбрасывал их по шоссе движением, напоминающим широкий, добрый жест сеятеля, каким он и был сейчас…
— В подмосковных полях шла большая война, — говорит Анна Тимофеевна, — а у нашего Юры — своя, маленькая, хоть и небезопасная. А когда отца на конюшне наказали, он и вовсе об осторожности забыл. Напхал раз Альберту тряпок в движок…
— В выхлопную трубу, — поправил Алексей Иванович.
— Ох ты, техник-химик! Какая разница? Важно, что забарахлила Альбертова фунилка. Альберт, конечно, догадался, чья работа, и пришлось Юре у Горбатенькой скрываться. Так до самого ухода немцев он у чужих людей и прожил…
— Ну, а как заговорила наша артиллерия, — вмешался Алексей Иванович, — попрощались мы с герром Альбертом…
— Постой, отец, я сама расскажу, — перебила Анна Тимофеевна. — Я лучше помню.
— Давай, давай! — усмехнулся Алексей Иванович. — Наша мать такая рассказчица стала, что никому слова молвить не даст.