Потом мужской голос страшно вскрикнул: «Там баллон газовый!» — и толпа брызнула в разные стороны, распалась на неравные части, отступила одним шагом назад. Нам вдруг стало видно все, что пряталось за спинами взрослых. Нелепую, голую, черную от копоти трубу печки, огрызком торчащую посреди бушующего огня, яблони, скрюченные обгорелыми спичками, людей, поливающих из шлангов крыши соседних домов. Вода шла маленькой, скупой струйкой и дымилась на раскаленном шифере.
В лицо дышало неведомым жаром — душнее и гуще, чем от раскаленного асфальта в полдень. Лицо окатывало плотной и обжигающей волной, и казалось, что ресницы сейчас расплавятся. На земле лежали обгорелые стулья, спинки дивана, страшно скомканные, черные одеяла, на которых еще угадывалась зеленая клеточка. Весь дом пожар вывернул наизнанку. Все, что было спрятано в комнатах и кухонных шкафах, валялось на бурой от пепла земле — беспомощное и покореженное.
Молодые мужики покрепче — отчего-то в одних только плавках — вбегали в дом. Минуту, а может быть, две — долгие, бесконечные прямо — толпа застыла, затаила дыхание. Кто-то прошептал сзади: «Если рванет — все». Это «все» было таким страшным, что ноги примерзали к земле — несмотря на жару, — и в голове крутилось, что надо бы, наверное, бежать прочь. Но не получалось. Я смотрела на Полинку, сестру-Асю, Пашку и Симку — они тоже стояли, будто замороженные.
Потом мужики выбежали из дома — пригибаясь, осторожно держа красный газовый баллон, бережно, как хрустальную вазу.
Подъехали, наконец, пожарные, принялись раскатывать большие серые шланги. Катили бобины из шлангов, похожих на спящих удавов, вниз по улице, к пруду — чтобы качать воду. Надевали черные перчатки с раструбами, шевелили негнущимися пальцами.
А все стояли как в театре, будто пожарище было большой сценой. Кто-то даже пробивался в первый ряд — чтобы получше все рассмотреть. Никто не помогал — все просто стояли и глазели.
Мне стало стыдно, что я тоже стою тут и смотрю — просто так.
«Уйду, — решила я. — А они все пусть остаются если им хочется, мне-то что».
Тут дядечка с кудрявыми седыми волосами, глядя куда-то вбок, спросил у женщины в широкополой цветастой панамке: «А мальчонку-то куда?» «Да соседи берут к себе, пока родители не приедут», — отозвалась та.
И стало вдруг видно ободранное, обгорелое кресло без ножек — оно просто стояло на земле, около канавы. На кресле — мальчик. С грязными, в копоти, ногами, какими-то совсем тоненькими и несчастными. От подколенной ямки к пятке тянулась длинная свежая ссадина с запекшейся черной кровью. Спиной ко всем, он сидел в одних только шортах — одиноко. Не смотрел ни на догорающий дом, ни на толпу дачников, ни на нерасторопных пожарных.
Его, Костяна, можно было узнать только по смоляным волосам да загорелым рукам, напряженным до судороги. Что-то непоправимое — не только для него, но и для всех нас — было в этом одиночестве. Как же так, думала я, как же так. Почему это оказался его дом? Почему ЕГО дом сгорел? Мы ведь даже и не знали, на какой улице он живет, вертелось у меня в голове, — словно это незнание могло отвести беду.
— Какой он… маленький, — пробормотала сестра-Ася, завороженно глядя на скорчившегося на обгорелом кресле Костяна. Подумала еще немного, повернулась и пошла прочь, все ускоряя и ускоряя шаг. А потом и вовсе побежала — быстро, словно бежала кросс на занятиях по физкультуре, — домой.
Потянулись прочь и люди — пожарные уже скатывали шланги, устало грузили их в машину — смотреть больше было нечего. Превратившиеся в головешки огромные бревна дымились, резко запахло мокрым пеплом, так, что перешибало дыхание.
— Ну, я тоже… пойду, — с вопросом в голосе сказал Симка. И они с Пашкой тоже исчезли.
Непонятно, что делать, когда у кого-то случается горе. В школе этому не учат. В книгах не пишут. Почему то чувствуешь себя виноватой оттого, что не знаешь что сказать. Взрослые говорят какие-то слова, совсем может быть, никому не нужные. Можно просто уйти, думала я, — как сестра-Ася. Он ведь не смотрит совсем в твою сторону, он вообще никуда не смотрит. Еще не поздно незаметно исчезнуть.
Улица уже опустела совсем — остался один Костян. Он так и будет тут сидеть, пока его не уведут, вдруг поняла я.
Его захотелось пожалеть — как мама жалела меня, когда я разбила коленку.
Никогда раньше я б не решилась.
Теперь было совсем другое. Я шагнула к нему и погладила по окаменевшему плечу.
Наверное, оттого, что почему-то знала — это все равно в последний раз
Казак
Война с деревенскими была странная и незаметная.
Драк с ними почти никто не видел. Просто на следующий день от одного к другому, как пожар по сухому бурелому, разлеталась новость. Снова — драка.
Кто-то их боялся до чертиков, а кто-то — наоборот, приятельствовал и бегал за ворота, в поля, жечь костры и запекать колхозную картошку.
Шептались, что когда в поселке только-только раздали участки и старшие ребята приехали помогать родителям — перекапывать землю и вытаскивать огромные пни, которые остались от вырубленного леса, — случилась первая драка. Стенка на стенку. Кто начал и как все было на самом деле — никто уже и не помнил. Знали только: кого-то увозили на скорой помощи в больницу, а из наших, поселковых, ребят один угодил в тюрьму.
Тюрьма — это очень далеко, страшно и таинственно, так, что мурашки по коже.
Оттуда не выйти никогда.
Казак был младшим братом «уголовника», как называли взрослые того, что сидел в тюрьме, — и грозой всего поселка. Непримиримым врагом деревенских. Стоило им заехать в поселок и случайно повстречать Казака или кого-нибудь из его дружков — и драки было не миновать.
Щупленький, стриженный коротко-коротко, с неподвижным лицом и оспинками на правой щеке и крутом лбу, он казался совсем нестрашным, когда шел по главной улице своей знаменитой походкой вразвалочку — как матросы. Если б не руки — словно высеченные из мрамора, как у скульптур в музее, с рельефными мышцами и угрожающе выпуклыми венами.
«Кулаки у него стальные», — сказал однажды Пашка. Хоть разок почувствовать на себе, правда ли это, вовсе не хотелось.
Казак курил. Совсем как взрослые мужики — закуривал, сложив ладони раковинкой, потом небрежным, шикарным движением боднув воздух, гасил спичку и выкидывал ее в сторону. Или шел по поселку с прилипшей в углу рта сигареткой — ну чисто дворовый хулиган из старых книжек.
Казак ругался матом. Не робко и задиристо, как ругались другие мальчишки. Нет, он ругался как-то размашисто, с удовольствием. И казалось, что грубые матерные слова вполне могли заменить ему нормальные, которыми разговаривали все мы.
Казак плевался. Между крепких передних зубов у него была щель — и оттого он, приподнимая верхнюю губу, становился похожим на наглого кролика. Издавал странный, утробный звук. Потом раздавался свист — будто Казак замахивался хлыстом, и на асфальт выстреливала дугой густая струя.
В этот момент Казак был прямо-таки вараном из передачи «В мире животных», захватывающим маленькую зверюшку длиннющим языком.
Казак не смеялся — он щерился, чуть приподнимая губу, презирал всех и вся, растягивал рот странным, пугающим оскалом.
Вместе с Казаком приходила и его свита.
Маленький вертлявый Буратино — лицо усыпано золотистыми конопушками, острый нос, как у деревянного сыночка папы Карло, всклокоченная шевелюра топорщится светлыми кудрями — все время заискивающе улыбался, глядя на Казака снизу вверх. Эта чуть-чуть кривоватая улыбочка будто навсегда приклеилась к его веснушчатому лицу.
Лешка-Пескарь — круглолицый, похожий на крепкое яблоко, хмурый и серьезный. Чуть что — он грозно, с вызовом, оглядывал всех, готовый, если надо, пустить в ход кулаки.
Гитарист Миша вышагивал гоголем — словно был музыкантом при короле — руки в брюки, за плечом гитара, и насвистывал фальшиво простенький мотивчик.
В общем, таких, как Казак, бабушка называет «плохой мальчишка». Но ему, конечно, все равно, как его называют.
— Эх, костерочек, — сказал ухарски Симка, размахиваясь и со всей силы вколачивая топорик в белую, будто сочную еще, середку круглого бревнышка.
Жечь костер у маленького пруда на берегу — сделаешь шаг и уже чернеется у самых ног ночная вода — так же здорово, как и на бугре. Там можно глядеть, как догорает вдали закат и проносятся куда-то в сторону Ярославля одинокие машины. А здесь — как огонь костра выхватывает у ночи кусочек запруды, круги на воде — должно быть, от неведомой рыбы — и ряды жесткой осоки, щеточкой.
— Скоро спутник пойдет, — мечтательно сказал Пашка, закинув голову, чтобы лучше было видно звезды.
— Большая Медведица, — отозвалась сестра-Ася и сразу же похвасталась: — А я знаю, как найти Маленькую: нужно от ручки отсчитать три звезды. Вон она, ручка!
— Сама ты ручка, — отчего-то обиделся Пашка и принялся ломать об колено сухие ветки, которые они с Симкой принесли из леса. Когда он кидал ветку в костер, она поднимала мириады искр, просто настоящую волну — волна летела к веткам старого дуба, стараясь лизнуть листву, и исчезала в черном небе.
Полинка доставала из необъятных карманов куртки маленькие круглые картофелины и куски ноздреватого черного хлеба.
Мы наперегонки очищали ивовые прутики — чтобы жарить мягкие ломти над огнем. «Тьфу-ты-черт», — ругалась сестра-Ася шепотом — ее кусочек так и норовил упасть в костер.
Больше всего на даче я люблю такие уютные костры. Не нужно бежать куда-то и бояться, что вот-вот пропустишь в поселке что-нибудь интересное. Вот оно, все самое интересное, — перед тобой, на расстоянии вытянутой ладони.
Стали подходить те, кто увидел в черноте ночи наш огонь. И Макс-панк с Кривой улицы у леса — в кожаной мотоциклетной куртке, косолапый, с длинными, почти по пояс, волосами. И мальчик Ваня, папа у которого такой богатый, что, говорят, дома у него стоит настоящий компьютер. И белобрысая дылда Танька с Третьей линии — она играла в футбол не хуже мальчишек и донашивала вещи старшего брата.
Все они садились тихо вокруг костра, протягивали руки к теплу, смотрели, как неистово пляшет пламя.
Из темноты — прямо в огонь вылетела куцая коряга, подняв нам в лицо целое облако золы, — вышел сначала Буратино. Паясничая, чуть поклонился всем гитарист Миша, улыбаясь одними — черными, как маслины, — глазами. Потом — король за шутом — появился Казак. Постоял молча у костра — за спиной Леша-Пескарь, верный телохранитель. Присел, кивнул Ване — ну что ты там рассказывал, давай дальше. Разговор, было замолкший, разгорелся вновь.
Казак выругался — так, как умел только он, — витиевато и грубо. Будто не умел говорить нормальными словами.
Я не люблю, когда ругаются. И Полинка не любит. Матерное слово делает мне больно — как сверло у зубного врача. Если кто-то из ребят ругается, я прошу перестать. Сначала они не понимали, думали — выпендриваюсь, хочу показаться особенной. А теперь привыкли. И перестают. Все, кроме Казака.
Я набралась смелости — заговорить с Казаком не такое уж легкое дело.
— Слушай, можно не ругаться?
Он внимательно — как всегда — посмотрел на меня. Когда на тебя смотрит Казак, кажется, что ты — маленький жучок. Или божья коровка.
— Нельзя, — и выругался снова. Теперь — позабористее.
Буратино подобострастно захихикал.
— Ну подумаешь, мат, — пожала плечами белобрысая Танька, — что тут такого.
— Да ладно тебе, — подхватил Макс-панк.
Казак насмешливо улыбался. В этом молчаливом противостоянии побеждал всегда он. А мы бежали — будто проигравшая армия игрушечных солдатиков.
Ну нельзя, так нельзя, а я это слушать не буду — я встала и пошла. В темноту, по берегу пруда, мимо леса — домой.
Знала, что сейчас, за моей спиной, встали и Полинка, и сестра-Ася — и тоже идут домой. А попозже — чтоб не показаться слабаками — встанут Пашка и Симка и догонят нас уже около нашей улицы.
И вот так всегда. Обойти Казака никак нельзя. Он приходит всегда сам — туда, куда его не звали, — и остается столько, сколько ему хочется. И делает все, что ему вздумается. А оттого, что на самом деле его зовут Леша Казаков, он не становится безобиднее.
Воскресенье — совсем невеселый день. Мамы, папы, тети и дяди — все-все, кто в пятницу весело спрыгивал со ступенек круглоносого автобуса в дачную пыль, — словно перелетные птицы, улетают обратно. В Москву. Подмигнув красным глазом в сумерках — на прощание — исчезает за сторожкой последняя машина.
В такие вечера хочется пораньше уйти из дому и без конца бродить по улицам — чтобы было не так грустно. С Полинкой и сестрой-Асей под руки, Пашка с Симкой с нами не ходят, как будто гулять по поселку — несерьезное и девчоночье занятие.
В такой вечер окна во всех домах почему-то гаснут раньше обычного — дома тоже грустят. Улицы пустые — все сидят по участкам.
— Смотрите, — обрадовалась вдруг сестра-Ася, — кто-то у остановки.
— А может быть, не пойдем дальше, — тихо попросила Полинка.
Только теперь мы заметили горбатые большие мотоциклы, притулившиеся за остановкой. Услышали низкий смех и магнитофонную музыку — те, кто сидели там, были старше наших, поселковых ребят. Деревенские.
Сворачивать было уже некуда — или трусливо идти назад, или, будто море нам по колено, мимо остановки, за сторожку.
Музыка и хриплый смех замолкли. От темной остановки отделилась высокая тень.
— Гуляем? — ласково спросил парень в старом полосатом свитере и нехорошо улыбнулся.
Все, кого вместила железная остановка — похожая на домик, с окошком и деревянными лавочками, — сгрудились у кромки, там, где бетонный пол круто спускался к земле. Столько деревенских зараз мы еще никогда не видели.
— Гуляем, — ответила Полинка.
Тип в свитере обернулся к остановке, подмигнул своим и продолжил, так же ласково:
— Ну, так погуляем вместе!
Сестра-Ася блаженно улыбалась, будто ничего и не поняла. Полинка сжала мой локоть — видно было, что боится.
— Нет, спасибо, — вежливо ответила я, — нам уже нужно домой.
Помолчала и прибавила — для убедительности:
— Бабушка ждет.
Мы подхватили сестру-Асю под руки, неуклюже развернулись и пошли прочь. Обратно. «Идите медленно, — шептала я, — чтоб не подумали, что сбегаем».
— Э-э, нет, так не делается, — протянул низкий гнусавый голос с остановки.
— От нас такие красоточки не уходят, — подхватил парень в свитере и, хохотнув, пошел за нами.
Мы прибавили шагу. Он не отставал. Все, кто был на остановке, высыпали на улицу и потянулись за ним. Шли быстрее и быстрее — в тишине было слышно их дыхание.
— Бежим! — крикнула вдруг Полинка. И мы побежали — что было силы.
Сзади гикнули, заржали дюжиной глоток, затопотали бесчисленными ногами в грубых ботинках по ночной безмолвной улице. Потом — видно решив, что не догонят, — вернулись. Взревели моторы, целая эскадрилья мотоциклов враз снялась с места — за нами.
Они гнались, как за зверями на охоте. Вспотев, улюлюкали, радовались своей власти и силе. Никогда еще я не бежала так быстро — ноги бежали сами, я их не чувствовала. Сердце от ужаса застряло где-то на вздохе и летело вперед, толкая бежать еще быстрее, еще.
— Мы-же-не-убежим-там-мотоциклы, — крикнула сестра-Ася, задыхаясь.
— Заходи сверху, — проорал сзади бас, вырываясь из мотоциклетного рева.
Два мотоцикла отделились от рыкающей стаи, преследующей нас, свернули на улицу по соседству — было слышно, как они едут где-то рядом, чтобы, повернув наверху, встретить нас на перекрестке. Куда деваться? Сзади нас догоняли и впереди тоже ждали они, деревенские. Помощи ждать неоткуда.