Дорога на Стрельну - Аль Даниил Натанович 27 стр.


Не успел для нашей смены наступить отбой, как сразу же и назначается взводу политзанятие. Сидим в квартире. Кто на стульях, кто на полу возле стен, осколки стекла отмели в сторону. Посмотрел я на наших ребят — бог ты мой! На чертей все, как один, похожи. Каждый в пыли кирпичной с головы до ног. Пот у всех из-под касок течёт. У которых, конечно, голова не забинтована. Лица у всех чёрные от всяческой копоти. И только глаза как сквозь маску светятся.

Так вот, замполит товарищ Самотесов садится на стул к обеденному немецкому столу и начинает своё занятие словами из кинофильма «Чапаев»:

— Как же это понимать, товарищи бойцы?

В ответ все, само собой, молчат, поскольку никто вообще не понимает, о чем речь идёт.

— Хорошо, — говорит лейтенант Самотесов, — если вы молчите, то я буду говорить. Вот полюбуйтесь на это бывшее зеркало. Это боец Кунин его из автомата уничтожил. А зачем, спрашивается? Что это, огневая точка или вооружённый враг? В эти дни, — говорит, — в Германии миллионы наших бойцов. Если каждый начнёт по зеркалам стрелять, так что же это будет? Отвечайте, — говорит, — боец Кунин, зачем вы это сделали.

Вернее, он сказал не «сделали», а «совершили». Мишка встал, голову опустил и молчит. Насупился, задышал весьма слышно, но молчит.

— Я вас, товарищ Кунин, спрашиваю, — допытывается замполит. — Разве вам не известно, что Красная Армия пришла в Берлин, чтобы покончить с фашистским зверем, а не для того, чтобы учинять здесь безрассудные поступки над мирными людьми и над их имуществом?

— Известно, — отвечает Мишка тихо. — А сам по-прежнему в пол смотрит и продолжает молчать. Тогда замполит говорит:

— Я оцениваю ваш поступок, товарищ Кунин, как недопустимый. Мне, — говорит, — не зеркала жалко — в огне войны и не то ещё погибает, и не то ещё уничтожается. Мне жалко вашу дисциплину и сознательность. Жалко наших прежних политзанятий, на которых мы обо всем об этом останавливались не раз и не два. И я, — говорит, — хочу на этом примере…

И пошёл тут замполит повторять все, что он нам и раньше говорил и с чем я с самого начала был согласен не полностью. На этот раз я и вовсе захотел с ним поспорить и почувствовал, что мне не утерпеть. А с другой стороны, как замполиту возражать? Он ведь как-никак лейтенант, а я всего лишь младший командир, то есть старший сержант. В качестве последнего я пример дисциплины другим бойцам обязан показывать. Тем более молодому пополнению. Однако, как солдат опытный, я, конечно, знал, какой из этакого положения есть выход. Возражать ты не должен, а не понимать можешь, сколько тебе угодно. И тут уж замполит обязан тебе все неустанно разъяснять.

Закончил лейтенант свои слова и спрашивает:

— Вам все понятно, товарищи бойцы?

И тут я встаю и говорю:

— Мне, товарищ замполит, не все понятно. Мне, — говорю, — совершенно непонятно, почему вы так оценили поступок бойца Михаила Кунина — моего друга.

— Ах, вот как, — говорит лейтенант Самотесов, — тогда скажите, старший сержант Тимохин, как же вы сами оцениваете его поступок. А мы послушаем.

— Моё мнение, — говорю, — такое, что боец Кунин поступил вполне хорошо. А мог бы поступить ещё хуже. И все равно его нельзя было бы даже в том случае наказывать. Ни позором, ни тем более ещё как-нибудь.

— Вот это интересно, товарищ Тимохин, — говорит замполит. — Доложите подробнее.

— А подробнее, — говорю, — вот что: у бойца Михаила Кунина в деревне фашист застрелил из автомата сестру с двумя детьми и старика отца, тут же стоявшего. Правда, отец его белой салфетки не приготовил… И вы, — говорю, — пожалуйста, представьте себе, что же данный боец должен был почувствовать и вспомнить, увидев здесь женщину с двумя детьми и старика с ними рядом. Да ведь у него душа вспыхнула на то, чтобы в них автомат разрядить. А он, чтобы такого не натворить, разрядил его в зеркало. Выходит, что наш боец совершил вполне добрый поступок. А мог бы, повторяю, сделать ещё кое-что похуже. Но и тогда все равно мы были бы обязаны его понять. В этом, — говорю, — и есть моё непонимание.

Несмотря на крайнюю убедительность моих слов, лейтенант Самотесов продолжал гнуть свою линию безо всякого колебания.

— Неправильно, — говорит, — вы рассуждаете, старший сержант Тимохин. За зверски убитую семью бойца Кунина, за мучение и горе всех наших людей Советская Армия мстит фашистам беспощадно. Миллионы оккупантов нашли себе могилу в нашей земле. Ужасы войны пришли теперь на немецкую землю. Однако, — говорит, — самосуд здесь ни при чем. То, что боец Кунин не совершил кровавой расправы над немецкой семьёй, — это вполне нормально. Иначе он уподобился бы тому зверюге, который убил его невинных родичей. И тогда мы бы его поступок не на политзанятии обсуждали. Вы, — говорит, — меня поняли, старший сержант Тимохин?

— Так точно, — говорю, — товарищ лейтенант. Понял я вас. Но не до конца. Своё понятие у меня все равно осталось.

— Ах, так, — говорит замполит, — это меня удивляет.

Тут замполит объявил мне и Кунину своё насчёт нас приказание.

— Отныне, — говорит, — будете в моей штурмовой группе. И воевать будете до конца войны под моим личным присмотром.

Приказ есть приказ. Его даже в смысле непонимания обсуждать не станешь.

Замполит ушёл. Мы, где кто сидел, полегли спать. Тут же все и захрапели под грохот канонады.

На другой день переняли мы опять у соседней роты эстафету и втянулись в бой за очередную улицу. Тяжёлый в этот день был бой. Фашисты, видать, окончательно отчаялись. Потерь в роте опять немало было. Правда, в нашей штурмовой группе погиб только Мишка Кунин. Видать, судьба. Не разбил бы он зеркало — воевал бы себе в своём взводе, авось и жив остался бы. Пока я его к санитарам на всякий случай оттаскивал и пока доктор не подтвердил окончательно, что он помер, приотстал я от своих. Пошёл назад по панели. Иду как бы уже в тылу — метров за четыреста от боя. Вдруг вижу: вкатывается на данную улицу тяжёлое орудие на гусеничном ходу. Тягач его притянул. Смотрю — бойцы разворачивают эту пушку посреди мостовой, невдалеке от меня, начинают готовить к стрельбе, ящики со снарядами раскладывают… Ну, думаю, по центру логова сейчас жахнет. И верно: один выстрел, другой, третий… Я сперва уши зажимал и глаза зажмуривал. Потом открыл глаза и увидел, что на снарядах, которые подносчики заряжающему подают, большими буквами написано: «За Ленинград». Что я тут пережил — этого, конечно, словами описать нельзя. Могу только дать справку: слезы у меня на глаза набежали и дыхание перехватило. Подбежал я к пушке и давай кричать:

— Братцы-ленинградцы! Какими судьбами?!

— Дорогами войны, — говорят. — Здорово, пехота!

— Вот, — говорю, — встреча-то! Я ведь тоже в качестве отдельной части сюда с Ленинградского прибыл! Вот, — говорю, — братцы, до какой радости мы дожили — встретились на улице Берлина!

— Да, — говорят, — и на нашей улице настал праздник!

— Братцы-ленинградцы, — говорю я им, — дорогие товарищи артиллеристы! Дайте мне хоть один выстрел произвести.

— Нельзя, — говорят, — пехота. Тут точный навык нужен.

— Братцы, — докладываю я им, — поймите: я зарок дал — беспощадно отомстить за Ленинград именно в самом ихнем Берлине… А тут такой случай — свой ленинградский снаряд в центр логова послать. Это же единственный у меня шанс за всю жизнь…

Поняли они меня. Ленинградцы все же, земляки. Командир орудия и говорит:

— Ладно, надо уважить такую причину. Заряжать, конечно, мы тебе не можем предоставить. А подносчиком снарядов на два-три выстрела становись…

Упрашивать меня не пришлось. Перекинул я автомат за плечо. Снаряд поднял с трудом. Хоть и не очень он был толстый, но длинный. Вес такой, что не на килограммы, а уже на пуды мерить надо. Тяжёлый! Но это-то мне и радостно. Стою, держу снаряд на обеих руках. Держу и, как ребёнка, к себе прижимаю, к груди, жду от командира орудия команды. Вот грохнул очередной выстрел, ещё без меня заряженный. Замок орудия отшатнулся, пустая гильза со звоном покатилась по берлинской брусчатке. Из ствола за ней туча горячего дыма вырвалась… Ну, думаю, вот-вот. Сейчас уже и я внесу свой вклад! Только вдруг в этот самый, в такой остро волнующий момент с верхнего этажа ближайшего дома высовывается наш офицер в странной позе: одной рукой он даёт флажком отмашку, в другой руке у него телефонная трубка зажата. Ею он тоже зачем-то размахивает. При этом кричит он своим артиллеристам:

— Отставить огонь! Отставить огонь!

«Ясно, — думаю, — наши там, в центре, вперёд рванулись, надо огонь переносить, новые ориентиры от наблюдателей получить». Скоро, однако, пришлось мне снаряд положить обратно в ящик. Оказалось, это война в Берлине кончилась. Берлинский гарнизон скапитулировал.

В первый момент я не мог ни пошевелиться, ни слова вымолвить. Вот, думаю, незадача! Ну, хоть бы ещё одну минуту, хотя бы ещё полминуты война в Берлине продлилась, и я бы свой личный снаряд на голову фашистов обрушил…

Потом я, само собой, вместе со всеми начал радоваться победе в Берлине. И с артиллеристами перецеловался, и пилотку вверх подкидывал, и из автомата в воздух палил…

В роте своей, когда туда прилетел, то же самое до одури радовался.

Если взять весь тот день до позднего вечера, то могу сказать без ошибки: пилотку вверх не меньше тысячи раз подбрасывал, в воздух очередей не меньше полсотни выпустил. Глотку от кричания «ура!» насквозь прорвал. В качаниях участвовал бесконечно. Аж руки онемели. Шутка сказать, не только офицеров, но и всех солдат полка надо было перекачать. А ведь каждого вверх раз по десять подкидывали. Когда своих перекачали, проходящих мимо военнослужащих стали хватать. Генерал-майора какого-то из «виллиса» вытащили и в воздух раз пять запузырили… А целование происходило повальное!

Когда к ночи я лёг спать, то долго ещё думал. С горечью в сердце вспоминал я Мишку Кунина, который не дожил всего один час до победы над берлинским гарнизоном. Вспоминал тех, кто ещё меньше не дожил. Сколько их — погибших за минуту, за полминуты, за секунду до сигнала отбоя?! И так мне опять стало и больно, и досадно оттого, что не успел я свой снаряд по фашистам использовать… «Нет, нет, — решил я, — не во всем абсолютно прав замполит Самотесов! Моё чувство подсказывает мне, что должен я свою священную месть совершить, что все равно своего случая дождусь. Пусть запомнят здесь, в Берлине, русского солдата Ивана Тимохина! Пусть знают, что он, Иван Тимохин, проще говоря — я, человек не злой, но уж ежели его, меня то есть, разозлить, ежели только его разозлить…» Вот на таких зловещих мыслях я тогда и заснул.

Наутро все мы встали на зарядку. Тоже невидаль! Сколько лет её, зарядки, и в помине не было. Потом позавтракали, помылись, побрились, чистые подворотнички попришивали… И все это время ощущал я в себе какое-то ненормальное самочувствие. Вроде головокружения, что ли. В ушах что-то шумит. В ногах какой-то зуд, и в руках тоже. Оказалось, что не у меня одного, а у всех подобное состояние. Будто не облака над нами в ясном майском небе плывут, а мы будто мимо облаков плывём праздными этакими пассажирами… Потом только сообразили, в чем дело. Непривычно уж больно все это для нас. И тишина такая непривычная. И неподвижность собственная. Не надо ни бежать, ни пригибаться, ни падать, ни по лестничным пролётам разбитым носиться… Стрелять не надо! А главное — напряжение спало с плеч, не ждёшь, что вот-вот тебя убьют, вот-вот тебя прострочит очередь, вот-вот тебя разорвёт снарядом, вот-вот на тебя стена дома обрушится… И знаете, такое состояние настало, будто чего-то не хватает, будто ты не в своей тарелке находишься… И ты даже не знаешь, чем бы тебе заняться. Кроме чистки оружия, конечно.

Одна надежда на командование. Не может такого быть, чтобы оно не нашло солдату работы!

И точно. Заявляются к нам с утра командир роты и замполит товарищ Самотесов. Оба весёлые. И делают нам предложение: идти с ними на экскурсию по Берлину. Условия прогулки объявляют такие. Оружие при себе иметь. Идти как бы не строем, но группами. Каждая под командой старшего. При этом так и было сказано: быть готовыми на все в смысле возможных провокаций.

Только это я с любовью погладил свой автомат по протёртому маслом ложу, как вдруг слышу возле себя голос замполита лейтенанта Самотесова.

— А тебе, — говорит, — Тимохин, быть в моей группе и не отступать ни на шаг.

— Есть, — говорю, — не отступать ни на шаг.

Слова такие привычные, а смысл их совсем какой-то теперь другой. Вроде мне опять под присмотром быть… Однако судьба снова распорядилась по-своему. Не успели мы разобраться по группам, как вдруг притопал связной из штаба полка и громко кричит:

— Товарищ лейтенант Самотесов! Приказано вам бегом, на полусогнутых, в штаб дивизии за получением правительственной награды! Генерал из штаба ждёт награждённых!

Хотели мы тут все нашего замполита поздравить, ну, то есть качнуть, но не успели. Подхватился он с места бежать за этим связным — только сумка полевая по боку брякает. В результате такого оборота старшим над нашей группой оказался помощник командира взвода Шевчук, добрый такой толстяк.

Пошли мы на экскурсию. Надо сказать, что повержен Берлин ихний был здорово. Так завалены были улицы обломками зданий и всяким искорёженным металлом, что идти приходилось только гуськом, по протоптанным узким тропкам. Наподобие того как в блокадном Ленинграде промеж ледяных горок и сугробов ходили. Я замыкающим в этом «гуське» оказался. Дай, думаю, начну отставать понемногу и в свободное плавание себя пущу. Авось я тех недобитых, которых срочно добить требуется, найду.

Сказано — сделано. Отстал я на одном повороте, свернул на первую попавшуюся улицу и как бы заблудился. Иду себе. Мимо наших частей разных прохожу, среди которых везде веселье продолжается. Где поют, где пляшут. В один круг меня чуть было девушка-ефрейтор не затянула. В другом случае сплясал бы я с такой молодой очень даже охотно. Но тут вынужден был отказаться ввиду серьёзности поставленной перед собой задачи. Я все больше к стрельбе прислушивался. Где услышу — автоматы строчат — бегу туда. Но сколько раз ни прибегал на звук выстрелов, все оказывалось, что наши ребята в воздух бьют, радость свою выказывают.

А немцы нигде не стреляют. Из всех окон белые тряпки висят. И никаких провокаций, как нарочно, не происходит. Везде старушки какие-то в развалинах копаются. Мужчины в шляпах кое-где возле домов виднеются. От своих дверей мало кто отваживается отходить. А кто на улицах, так те все с судками или с кастрюльками путешествуют. Многие мне лично кланяются. Некоторые мужчины даже шляпу приподымают, улыбаются, а в глазах при этом испуг. «Что ж, — думаю, — бойтесь, бойтесь. Я и верно не за улыбочками вашими сюда явился. Вы мне лучше повод дайте, чтоб душа моя наружу вырваться могла».

Кстати, я вам не сообщил, что автомат из-за плеча я снял да взял в руки. И с предохранителя я его на боевой взвод поставил. И глаза у меня тоже излучали готовность номер один.

На ту беду слышу я вдруг громкие крики многих людей. И женские голоса, и мужские. Какое-то бренчание не поймёшь чего. Голосов много. Не десять и не двадцать, а сотни. Рёв прямо-таки. Кто-то кричит по-русски: «Стойте! Стойте! Погодите!» Меня точно против сердца молотом ударило. Вот оно, думаю, наконец-то!

Предчувствие у меня получилось, что сейчас моё время настало, что сейчас я такое что-то учиню, что на всю жизнь запомнится.

Выбегаю с автоматом наперевес из переулка на большую площадь — и что же я вижу? Огромная толпа немцев — мужчины и женщины — в невозможном возбуждении осаждает что-то посреди площади. Толкотня, визг. Каждый протискивается вперёд. У всех судки, кастрюльки, котелки разные. У многих над головами плачущие дети воздеты. Тут же увидел я, почему такое смятение происходит. Дымится у другого конца площади полевая кухня. Над ней наш боец с черпаком возвышается.

Озверел я тут окончательно. Очередь из автомата дал. Одну. Вторую, Третью. Вверх, конечно. Мигом тихо стало. Толпа на меня обернулась. Налетел я на всю эту толпу прямо-таки коршуном.

— Киндеров, — кричу, — вперёд! Киндеров! Кто с детьми — тех вперёд!

Кричу, а сам к этой кухне пробиваюсь. Толпа расступается передо мной, поскольку я для порядка короткими вверх постреливаю.

Около кухни стоят наши две девчушки в синих беретиках со звёздочками. Растерялись обе, чуть не плачут. И повар растерялся, не знает, кому кашу накладывать, столько под его черпак котелков и кастрюлек подсовывается.

Назад Дальше