Лети, корабль мой, лети! - Сергей Вольф


Сергей Евгеньевич Вольф

Без кондуктора

Автобусы — это вещь. Папа говорит: «Возникают мысли о далёких странствиях и необозримых горизонтах».

Я, когда еду, иногда… тоже… о горизонтах.

Наша школа от меня две остановки. Мы с Федькой всегда пешком ходим. Сначала бежим до угла — кто быстрей, а потом уже спокойно, а тот, кто проиграет, кто последним прибежит, тот несёт портфель другого до самой школы. Если вы видите утром толстого человека с двумя портфелями — это Федька.

А когда мы опаздываем, — едем на автобусе, две остановки. У нас теперь автобус «без кондуктора». Сам себе билет отрываешь, а водитель сам остановки объявляет, без всякого кондуктора. У него в кабине возле головы такая штука висит — микрофон, и он в него говорит, а усилители усиляют. Получается громко и здорово.

Однажды мы с Федькой побежали до угла — кто быстрей, и я прибежал первым, потому что он вообще слон и ещё он упал. Я его долго ждал на углу, потом он подошёл, и я сказал:

— Вот тебе портфель, мой дорогой.

А он сказал:

— Фигос под нос.

А я говорю:

— Не совсем ясно, почему.

А он говорит:

— Было нечестно.

А я говорю:

— Тоже не совсем ясно.

А он говорит:

— Было скользко.

А я говорю:

— Ну и что же? Мне тоже было скользко.

А он говорит:

— А мне было скользее, я…

А я говорю:

— На.

А он говорит:

— Н-на! — и как бацнет мне по голове портфелем.

Потом мы оба упали в снег, а потом нас кто-то за воротники поднял из снега и сказал:

— Нарушение порядка — раз. Все дети давно в школе — два.

Мы тогда с Федькой немного повернулись, немного стукнулись носами и увидели милиционера.

Тогда Федька запыхтел, как слон, и ка-ак дёрнется от милиционера. Сам выдернулся и меня выдернул, потому что мы нечаянно сцепились крючками, которые на пальто, у воротника. И побежали скорей на автобус, чтобы в школу не опоздать, и Федька первый раз в жизни прибежал со мной наравне, потому что мы так крючками и не расцепились.

Потом мы расцепились, подошёл автобус, мы в него залезли — а кондуктора нет. Это во-первых.

Во-вторых, сидит дядька в очках и в шляпе.

В-третьих, кто-то поёт.

Федька сказал:

— Неужели кондуктор простудился?

В шляпе говорит:

— Это новое в нашей жизни — автобус без кондуктора.

Я сказал:

— Наконец-то и у нас. А кто это поёт?

Федька сказал:

— Плакать хочется, какая песня. Душещипнутельная.

В шляпе сказал:

— Это этот чёрт поёт. Водитель. Поёт уже пятую остановку. Остановки не объявляет. Я не знаю, где мне сходить.

Я говорю:

— Как поёт! Как поёт! И как ясно слышно!

Шляпа говорит:

— У него там, у чёрта, микрофон. А вон, видите, ящички — это динамики. Я инженер, мне это понятно. Но он в микрофон объявлять остановки не хочет. Он петь хочет. От кольца поёт.

— Ох и песня! — сказал Федька. — Хочется петь вместе с ним.

— Федька! — заорал я. — Сходить! И так одну остановку проехали. В школу ведь.

— А мне-то как быть! — сказала шляпа.

Но мы уже выскочили.

С тех пор я стал в школу только на автобусе ездить, на этом самом — «без кондуктора». Даже если Федьки не было, — всё равно ехал. Я даже одну остановку в другую сторону шёл, чтобы подольше послушать, как наш водитель поёт. Он всегда в одно и то же время ездил. Тем, кто знал, где сходить, очень нравилось, как он поёт, а остальным, кто не знал, — нет: он ведь остановку часто объявлять забывал. Многие ругались и говорили, что надо бы написать жалобу. Несколько раз так говорили, представляете?

Тогда мы с Федькой однажды пораньше поехали на кольцо и разыскали его.

— Здорово, — сказал я ему. — Это — я, а это — Федька.

Он вытер тряпкой руки и поздоровался с нами за руку.

— Чем могу быть?.. — сказал он.

— Они на тебя жалобу хотят написать, — сказал я. — За то, что ты поёшь, а остановки не объявляешь.

— Уже, — сказал он. — Уже пришли три жалобы.

— Ты пой куда-нибудь в сторону, — сказал я, — куда-нибудь влево. Чтобы не в микрофон.

— Мне вперёд смотреть надо, — сказал он.

— Ну тогда ты пой потише, — сказал я. — А мы будем поближе к тебе садиться.

— Нет, — сказал он. — Это я не могу. Песня есть песня. Кое-где её надо петь тихо, а в основном — громко.

— Ну, хорошо, ладно, — сказал я, — пой громко, но объявляй ты остановки.

— Сам бы рад, сам бы рад, — сказал он. — Но вы ведь заметили? Не всегда выходит. Трудно оторваться от песни.

Я сказал:

— Беда.

И Федька сказал:

— Вариантов нет.

— Ну, пора, — сказал водитель. — Пошли в машину. Вам куда?

— Нам до школы, — сказали мы.

И пока мы ехали, он всё пел грустную песню про какого-то водителя, про то, что дождь идёт, а ехать ещё тыщу километров и кругом ночь.

А потом наш водитель пропал. Я его месяца два не видел. Я по-всякому его искал, я даже одно целое воскресенье на остановке стоял и ждал его машину. Она долго не шла, потом пришла, и там сидел другой водитель и не пел.

А однажды весной мы с Федькой шли с баскетбола, и вдруг Федька как заорёт:

— Смотри кто!

Я смотрю — а это наш водитель, шикарный такой, в красной ковбойке и белых туфлях.

— Здорово! — закричал я и стал трясти ему руку. — Узнаёшь?

Он сначала сделал большие глаза, а потом заулыбался и стал тоже трясти нам руку, мне и Федьке.

— Ну как? — спросил он.

— Когда как, — сказал Федька. — Иногда, знаете, как скучно без вас ехать.

— Куда ты делся? — сказал я.

— Уволили, — говорит. — Сняли с работы.

— Не попоёшь теперь, — сказал я.

— Ну нет, ну нет, — говорит. — Я теперь в кружке пою, между прочим.

— Раньше не мог что ли? — говорю я. — Чтобы в автобусе не петь.

— Я так не могу, — говорит. — Я должен всегда петь. Так устроен. И на работе.

— А ты сейчас где?

— Я сейчас грузчиком работаю, — говорит, — вот где. Пою всю дорогу. Там это запросто.

— Не мог что ли на другой автобус пойти? — говорю я: — С кондуктором… Чтобы петь всю дорогу.

— Голова, — говорит он. — Теперь скоро все будут «без кондуктора». Так рациональнее.

— Точно, — говорит Федька. — Так рациональнее.

— Уж что рациональнее, то рациональнее, — согласился я.

— Вот, — сказал водитель, — такие дела.

— Да, — сказал Федька. — Так вот.

— Вот так, — говорю я. — Да-а…

— Именно, — говорит водитель, — да-а…

И мы все замолчали. Стоим и молчим. Что сказать? И…

И вдруг Федька сказал то, что надо, я даже не ожидал от него, даже немного обалдел от такой неожиданности. Он сказал:

— Приходите к нам в школу на сбор. Школа 143. Расскажите про водителей. А потом и споём. По очереди и все вместе. Вот.

— Идёт, — сказал он. — Обязательно.

— Значит, точка, — сказал я. — Придёшь?

— Приду, — сказал он. — Честно.

И потом мы долго трясли все вместе друг другу руки и попрощались с ним за руку изо всей силы.

Если идти вдоль нашей улицы по левой стороне, от круглой башни к кинотеатру «Космос», то сначала будет Калашников переулок, потом мой дом, потом булочная-кондитерская, потом Лётная улица, потом «Пышки» и детсад № 66, потом баня, потом магазин «Синтетика», потом «Канцтовары» и «Всё для малышей», потом просто так — дом и потом уже парикмахерская, где работал Петрович.

Петрович был парикмахер. Вылитый парикмахер. Просто парикмахер — и всё.

Он был невысокий, лысый, а по бокам на голове два островка волос. Глазки небольшие, ручки небольшие. Такая внешность. Конечно, не по этому он был похож на парикмахера, по чему-то другому, не знаю, по чему.

Однажды я зарос, как говорит мама. Она дала мне денег, я пришёл в парикмахерскую, сел в кресло и сказал:

— Полубокс, пожалуйста. Пожалуйста, без одеколона.

— Пожалуйста, — сказал парикмахер. — Сейчас сделаем юному пионеру шикарный полубокс.

Я засмеялся, а он сказал:

— Не надо нам никакого одеколона. Сейчас наш юный пионер будет похож на юного пионера, а не на жителя острова Пасхи. — И голос у него вдруг стал чуть грустный. Или мне показалось.

— Вы их видели будто? — сказал я. — Этих жителей.

Он ничего не ответил, повязал меня белой простынью и взял в руки машинку, запев тихонечко: «Лети, мой корабль, лети».

Глазки у него были небольшие — я увидел в зеркало — ручки небольшие, мне стало вовсе смешно, и я сказал:

— Будто вы были на том острове? Забыл его название.

— Пасха, — сказал он. — Я плавал в тех водах.

— В каких «в тех»?

— В тех самых.

Его машинка ловко-ловко бегала по моей голове.

— Лети, мой корабль, — пропел он шёпотом и добавил: — Я был моряком.

Он сказал это так, что, даже не глядя в зеркало, я поверил. Да лучше уж было и не глядеть — вылитый парикмахер.

Я вышел из парикмахерской и пошёл домой, и пока шёл, всё мучился от какой-то мысли, глупенькой такой мыслишки, которую я почему-то ещё никак не мог вспомнить. Только ложась вечером спать, я понял, что вертелось у меня в голове: ещё очень не скоро я опять зарасту или на худой конец волосы просто будут подлиннее. Только, если раньше меня это радовало, — ну её, парикмахерскую, — то теперь огорчало.

* * *

Через два дня я не вытерпел, взял у мамы деньги, будто на кино, и пошёл в парикмахерскую.

— Мне височки, — сказал я, садясь к нему в кресло, — какие-нибудь другие. Только у меня денег всего десять копеек.

И когда он улыбнулся и как-то ловко перекинул ножницы из одной руки в другую и завернул меня в простыню, я добавил:

— И расскажите про море. Про дальние походы. Про эту песню.

Чик-чик-чик — зачикали ножницы у меня возле самого уха. Чик-чик-чик — сверху вниз.

— Мы подходили к Цейлону, — говорил он. — Чик-чик-чик. — Океан был тихий, белый и горячий. — Чик-чик-чик. — Та-ак. Теперь машинкой. Наступала тропическая ночь. Били склянки. — Чик-чик.

Я не помню, сколько времени он меня стриг. А что он рассказывал — мне не пересказать. Помню только, я спросил, когда он снял с меня простыню:

— Вы почему теперь здесь… а не там… в море… Что-нибудь с ногой, а? — добавил я глупость.

Он покачал головой и показал себе куда-то внутрь.

— Там, — сказал он. — Что-то испортилось. Не та уже машинка.

«Какая машинка?» — захотелось спросить мне, но я не спросил, потому что, кажется, понял.

— Заходи, — сказал он.

Я кивнул и вышел.

* * *

Через четыре дня я снова пошёл к нему. По-моему, в самый раз. Вообще, стричься надо через шесть или семь дней. Это уж точно.

Его я встретил возле гардероба. Он тихонько хлопнул меня по плечу, снял мою шапку, провёл рукой по волосам и сказал:

— Маленько зарос. Опять полубокс? Ну, сейчас Петрович всё сделает.

— Я не хочу к Петровичу, — сказал я. — Я к вам хочу.

— Я и есть Петрович, — сказал он.

— Я только к тебе хочу, Петрович, — сказал я.

Я просидел у него опять не знаю сколько. Чик-чик-чик — чикали ножницы. А он рассказывал. И было мне ни до чего. И мне даже самому непонятно, отчего я вдруг спросил:

— Петрович, а у тебя есть ещё кто-нибудь, кроме тебя?

— Как это?

— Ну, так… Мама, дедушка…

— Есть, — сказал он. — Другие. Жена у меня есть и дочка. И всё. Жена и дочка.

— А жена у тебя кто?

— Ну кто… Она инженер.

— А была кто?

— И была инженер. Всегда.

— А дочка?

— А дочка — балерина. Ей сколько и тебе лет.

— Здорово, — сказал я, — и уже балерина? Петрович, пойдём как-нибудь гулять, ты, твоя дочка и я.

— Зачем же дочка?

— Как зачем? А то они будут сердиться, что ты со мной гулять пошёл.

— Может, и не будут, — сказал он. — Всё. Готов полубокс. Полюбуйся. А теперь иди. Очередь! — крикнул он. — Заходи, — добавил он мне.

* * *

А я заболел. Эх, и зачем только я заболел?! Ненавижу грипп. Ненавижу ангину. Все болезни ненавижу. Зачем они?! Я долго проболел, недели две. Целую вечность.

А он почему-то был какой-то не такой, когда я пришёл. Я даже подумал, что он просто не узнал меня, заросшего и худого. Он усадил меня в кресло и спросил, и голос у него тоже был какой-то не такой:

— Где же ты был так долго? Совсем пропал.

— Я болел, — сказал я.

Он ничего не ответил и стал стричь меня. Он стриг меня долго-долго, медленно-медленно и всё молчал. И я почему-то боялся заговорить. Потом он нагнул мою голову над раковиной и налил на макушку что-то холодное и пахучее.

— Надо голову помыть, — сказал он.

— Это дорого? — спросил я.

Но он ничего не ответил. Он молча намыливал мою голову. Было ужасно странно и неловко от всего этого.

— Петрович, у меня же денег не хватит, — сказал я откуда-то из раковины, из-под пены.

— Какие деньги?! — сказал он сердито. — Какие ещё там деньги?! Не говори глупостей.

Он молча полил мне на голову тёплой воды, потом снова намылил и снова полил. Потом ещё раз. И всё медленно.

— Будешь у нас красавцем, — услышал я его странный голос.

Мне вдруг стало страшно и тоскливо. Только не Петровича страшно… А чего, я и сам не знал.

Он достал из ящика какую-то блестящую улитку с трубой, провод от неё вставил куда-то за зеркало, улитка зажужжала, он поднёс её к моей голове, и я почувствовал, как сильно она дует теплом.

— Это фен, — сказал он. — Будем сушиться.

Он долго сушил меня и всё молчал. Потом выключил улитку, достал коробочку с пудрой и попудрил мне шею. Я даже покраснел.

— Ладно… молчи, — сказал он и стал меня причёсывать. Он причёсывал меня долго и аккуратно, после взял со стола одеколон с кишкой и грушей и стал лить одеколон мне на голову.

— Петрович, — заговорил я, — зачем же… у меня же…

Но он ничего не сказал. Я поглядел в зеркало и увидел, что он не смотрит на меня, а сам всё нажимает и нажимает на грушу, а одеколон всё льётся и льётся, вот уже и за ворот мне полился и на лицо и всё льётся и льётся…

Петрович вдруг быстро поставил на стол одеколон, почти пустую бутылку, и стал быстро-быстро меня причёсывать: раз-два, раз-два, раз-два!

— Всё. Всё готово. Теперь уже всё, — говорил он. — Всё. Не вздумай платить. — Потом вдруг встал между мной и зеркалом и поглядел на меня. А я на него.

— Всё, — сказал он. — Полный порядок. Ай да красавец! А я уезжаю. Прощай. Может, и не увидимся.

— Куда? — спросил я. — Куда же ты уезжаешь?! Надолго? Навсегда?

— Да, — сказал он. — В Хабаровск. Жене там дают квартиру. Она будет самый главный инженер. Всё. Прощай. Иди, парень. Следующий! — крикнул он, поднял меня с кресла и подтолкнул к выходу.

Я оделся и вышел на улицу.

Я стоял перед парикмахерской, держа в руках шапку, и не уходил. Потом он сам вышел, в своём белом халате.

— Иди, — сказал он.

— Иду, — сказал я. — Ладно.

— Иди-иди. Ну, чего же ты стоишь?!

— Иду, — сказал я, — уже иду.

Он повернулся, и дверь за ним закрылась. Я пошёл домой.

Я шёл мимо «Всё для малышей» и «Канцтоваров».

Дальше