Иду в родное (рассказы) - Янка Брыль 8 стр.


Более того, было еще одно, не предвиденное фашистским штабом обстоятельство. Кое-кто из тех, кого они имели в виду, когда говорили о «крупных партизанских рыбах», совершенно неожиданно стремительным ударом прорывали «невод» и выходили из пущи в тыл силам блокады.

И вот еще что — главное из главного — тоже не было достаточно учтено врагом. Это — чувство родины, чувство великого, непобедимого единства советских людей, воодушевлявшее каждую группу, каждого отдельного партизана.

Существовал свой огромный родной партизанский мир. Для каждого, кто носил гордое звание народного мстителя, центром этого мира была его группа — отделение или взвод. За этим центром, самым маленьким, были центры побольше: для взвода — отряд, для отряда — бригада, для бригады — соединение. Энская пуща, как база соединения, со всех сторон — лесками, перелесками и родными полями — сливалась с другими массивами белорусских лесов, где также были партизаны. На севере, на юге и востоке соединения белорусских партизан действовали рядом с народными мстителями других братских республик. Так-то и образовался он, могучий партизанский мир, часть непобедимого всенародного фронта борьбы с фашизмом.

Нелепая мысль о том, что мир этот вдруг мог исчезнуть, способна была возникнуть среди крохотной его частички — у троих партизан из разгромленной разведки — только потому, что частица эта почувствовала себя оторванной от своего родного мира и на какой-то миг поддалась страху.

Тем временем их боевая семья — бригада «Сокол» — давала врагу отпор. Весь этот день на подступах к пуще кипел горячий неравный бой. Бой с врагом, превосходящим и количеством и вооружением. Только ночью, когда выяснилось, что фашисты прорвали партизанский фронт дальше на север и обходят соколовцев с тыла, бригада оставила позицию. Отойдя за ночь в глубь леса, на рассвете она круто повернула на юг. Штаб решил нащупать там слабое место во вражеском кольце, пробить это кольцо и выйти в тыл врагу.

На опушке Черного болота соколовцы встретили трех партизан и женщину с ребенком. Они шли на запад, в ту сторону, где, как они надеялись, и сейчас еще стоит на Немане их бригада.

— Кто вел? — тихо, наклонившись с седла, спросил комбриг, выслушав грустную историю о судьбе своих людей.

Ему было двадцать пять лет. С той ночи, когда он спустился на эту землю с парашютом, прошел всего один год. Отряд «Сокол» вырос в бригаду, а командир ее заслуженно носил далеко известное имя — Грозный. Однако внешний вид комбрига никак не соответствовал этому имени. Некрупный черный парень в кубанке всегда был весел и прост в обращении.

Он озабоченно смотрел с седла на трех разведчиков и тихо спрашивал:

— Кто вел?

И вот тогда вышло так, что небольшой коренастый лесоруб Середа, красный от напряжения и страха, шагнул вперед и доложил:

— Вчера вел я, товарищ комбриг. Прятаться вел. Струсил, как баба…

— Ты о себе, обо мне говори, — перебил его вдруг молчаливый Федорин Иван. — Как раз мы с тобой, брат, бабы, а не она…

Он показал на Лиду с малышкой на руках.

Тут грохнул смех. Они смеялись — до чертиков усталые, но непокорные, свои!.. Смеялись пешие, конные, смеялся и сам командир…

Только Женьке было не до смеха. Перед его глазами горько вставал этот день, целый день отступления во мхи, куда их вел Середа. Женька слышал теперь дружный смех товарищей и, казалось, готов был провалиться сквозь землю.

— Ну ничего, Сакович, случалось и такое, — сказал комбриг.

— Сегодня Сакович вел, товарищ командир… — заговорил снова Середа.

— Я вижу и сам, — перебил его комбриг. — Саковичу надо коня. Нестеренко, — обратился он к своему адъютанту, — в третьем взводе возьми. Ну, и этим соколам тоже. — Он с усмешкой показал на Ивана и Середу. — Хотя я с удовольствием послал бы их в пехоту. Пешим легче заслужить прощенье. Как, Середа?

— Я заслужу, товарищ командир…

— Ладно! Знаю и сам.

Оставалось только подать команду — вперед! Но комбриг не забыл еще об одном.

— Что, говорите, сделаем с женщиной? — спросил он.

Никто ничего не говорил. Грозный сам спросил и сам ответил:

— Женщину, конечно, здесь не оставим. Только и с нами ей делать нечего. А ну, позовите мне деда.

Дед — это был бригадный старшина. Усы у старшины еще совсем черные, но его все почему-то называют дедом. Был он из Гречаников, из одной деревни с Середой и одной с ним профессии — лесоруб. За сорок лет скитаний с топором старик изучил пущу, как говорится, назубок.

— Что, дед, до Праглой отсюда далеко? — спросил комбриг, когда явился старшина.

— Отсюда под солнце надо идти, — отвечал дед, не раздумывая. — До Чертова окна будет добрая километра. А там болотом еще километры три… А что?

— Как это — что? А семьи наши где? И надо туда отвести вот эту теточку с девчушкой. Как будто бы девочка?

— Девка, девка, товарищ комбриг, а как же, — отвечала Лида и в первый раз за сегодняшний день улыбнулась. — Моя партизанка.

«Девка» больше не плакала: она с озабоченным видом жадно сосала кусочек бригадного хлеба.

— Ну что ж, коли надо, так надо, — сказал, минуту подумав, дед. — Не хочется, правда, да девку жалко. Ну ты, сопливая, иди ко мне.

Верочка на диво доверчиво протянула ручки и даже сказала деду: «Ня».

— О, брат, не бойтесь, — сказал под хохот партизан дед, — она знает, с кем дружить. У старшины не только хлеб — у него и сальце найдется. Что, пойдем?

— Ну что ж, — спохватилась Лида, — дай вам боже счастья, товарищи дорогие.

Она протянула руку комбригу, Середе, Ивану и другим, стоявшим поближе. Когда же дошла до Женьки, о чем-то, видно, подумала или вдруг вспомнила, потому что неожиданно обняла его и крепко, как брата, поцеловала.

— Какой ты, Женя…

И заплакала.

— Ну, целоваться это дело такое, а плакать зачем? — пробасил дед. — Сказав это, он повернулся уходить, но тут же остановился. — Счастливо, хлопцы! — уже не сказал, а крикнул он, так как навстречу им поплыл, затопал железный, конный, гремящий поток.

— Счастливо, дед! — кричали конники. — Гляди там только, грибами не объешься!

И снова смеются, уже на рысях, — непокорные, славные хлопцы!

Лазунок

Поздняя ночь. Под ногами поскрипывает свежий морозный снег. Бесчисленные мелкие крупинки сверкают в тихом и грустном свете уличных фонарей. Иногда прогудит машина или, высекая дугой синие искры, прогремит почти пустой трамвай.

Над темными руинами и редкими огнями города снова, как до войны, перекликаются заводские гудки. И в ответ им с вокзала или с далекой окраины доносится задорный свисток паровоза.

Большие окна типографии лучатся ярким светом. Они будут светить всю ночь.

Стоит это громадное, уцелевшее от бомбежек и пожаров здание тихо, гудков здесь не услышишь. Только, проходя мимо него совсем близко, различаешь приглушенный стенами шум, похожий на шум морского прибоя. Это гудит печатный цех.

Ровным гулом рокочут огромные ротационные машины — комбайны печатного дела. Сипят и щелкают хлопотливые «американки». Монотонными раскатами гудят плоские машины. Они-то больше всего и напоминают морской прибой. И не только шумом. Глядя на талеры[5] этих машин, которые с мерным грохотом ходят из-под валов то взад, то вперед, вспоминаешь, как кипит на песке пена, как беспокойно шевелится галька, как взлетают ввысь всплески волн, в бессильной злобе штурмующие валуны.

…Мысли и образы заключены в свинцовые строчки набора. Полосы — страницы будущей книги — так же строго заключены в форму. По спусковой доске на барабан сползают белые листы. Один за другим набегают черные вальцы, и под ними исчезает заполненный набором талер. С барабана на металлические «пальцы» стекают отпечатанные листы. Рядом с машиной непрерывно растет кипа этих листов.

Подросток Михась Лазунок первую ночь стоит за машиной. Он полон радости: он печатает книгу.

Правда, наиболее сложная и ответственная часть работы сделана без Михася. Мастер сам спустил и приправил форму, сам отрегулировал накладку, сам сделал заливку и смазку машины. Михасю остается только следить, чтобы печать была хорошая. Мальчик, однако, чувствует себя почти настоящим мастером.

С высоты своих пятнадцати лет он важно глядит на машину. Хоть она и огромная, и хитрая, и много чего он в ней еще не успел понять, а все-таки она вся в его власти. Стоит только повернуть ручку влево — и эта махина остановится.

Да и кто же ему мешает воображать себя мастером? Настоящий, то есть взрослый, мастер, Иван Семенович, стоит далеко, около третьей машины. Рядом с Михасем работают такие же, как он, подростки. Все они — бывшие ученики ремесленного училища полиграфистов, первый выпуск после войны. Их школа находится тут же, на первом этаже. В типографии не хватало рабочих, и поэтому их выпустили из училища досрочно, в конце первого учебного года. Они успели пройти только половину курса. Да и этот год не был использован так, как следовало бы. Много времени заняла подготовка помещения и установка учебных машин, да к тому же зимой топили плохо, было очень холодно. И вот они пришли в типографию почти новичками в печатном деле. Однако, глядя на этих ребят, можно подумать, что каждый из них чуть ли не мастер. Почему же и Михасю не считать себя мастером?

А тут еще сам Иван Семенович поставил в наборе сбоку слово «Лазунок». Внизу каждого листа стоит цифра 3 и затем: «Якуб Колас. Трясина». Цифра 3 — это номер печатного листа, Якуб Колас — писатель, который написал книгу под названием «Трясина». Слово «Лазунок», фамилия Михася, поставлено на полях полосы потому, сказал мастер, что Михась сегодня в третьей смене ответственный за качество печати. Якуб Колас отвечает за то, как написана книга, а Михась Лазунок — за то, как она будет напечатана. Ну можно ли тут не гордиться!

Есть и еще одно доказательство самостоятельности Михася: к нему приставлена помощница — Люда Мирончик, тоже из их выпуска. Она старше Михася, а все-таки стоит возле него только приемщицей. Можно даже время от времени сделать ей какое-нибудь замечание. Михась долго смотрит на то, как Люда снимает со стола отпечатанные листы и относит их на кипу. Все у нее идет гладко. К чему бы придраться?

— Гражданка, — говорит наконец Михась, — вы, может, поменьше хватали бы?

— Что? — переспрашивает Люда, не расслышав из-за шума машин.

— «Что, что»… Поменьше, я говорю, хватай!

— А тебе что? Ты, что ли, носишь-то?

— Как это — что? Приемка должна быть аккуратной. Не знаешь, что ли?

— Ай-яй, какой же ты стал начальник! За собой бы лучше смотрел!

Ну что ж, приемщица явно недисциплинированная. Но у «начальника» нет больше в запасе соответствующих его положению слов, и он решает отмолчаться.

Он засовывает в карманы замасленных штанов черные от типографской краски руки, пренебрежительно сплевывает сквозь зубы и отходит от машины.

Сосед Михася справа — Толя Косенок. Он стоит за машиной № 7. Он старше Михася на один только год, но ростом он выше Люды. Вообще весь их выпуск — сто сорок хлопцев и девчат — все выше Михася. За это Михася и прозвали Бабашкой[6]. Еще в начале учебы прозвали, как только ознакомились с пробельным материалом.

Бабашка, не вынимая рук из карманов, важно глядит на верхний лист продукции соседа. Тоже мне работа! Подумаешь — какие-то там бланки печатать! Черная рука оставляет теплый карман и переворачивает десяток-другой отпечатанных листов. Все одно и то же! Бабашка снова засовывает руку в карман, снова пренебрежительно сплевывает сквозь зубы и некоторое время думает над тем, как бы получше сказать Толе о превосходстве такой, скажем, работы, как печатание третьего листа «Трясины», над всеми видами мелких печатных работ — разными там бланками, билетами… Он только хочет начать, как вдруг сквозь гул машин доносится суровый оклик:

— Эй, малый!

Это мастер. Бабашка, выхватив руки из карманов, лётом мчится к машине.

— Ты что, на работе или на базаре? — спрашивает Иван Семенович.

— На работе, товарищ мастер, — скорее покорно, чем растерянно, отвечает Михась.

— На работе, брат, не глазеют по сторонам. Это у тебя что? — Мастер показывает рукой на три измятых листа.

— Это, товарищ мастер, брак, — еще покорнее отзывается Михась.

Что тут еще можно сказать? Машина как будто в заговоре с Иваном Семеновичем. Так все хорошо шло, а как только Михась отошел, «пальцы» почему-то неудачно приняли два листа, смяли их, третий же лист и вовсе сошел с барабана разорванным. Хорошо еще, что мастер (ну и ловкий же он!) мигом заметил.

Как только Иван Семенович ушел, Михась, твердо решив больше ни на шаг не отходить от своей машины, начинает следить за работой «пальцев».

— Товарищ мастер! Товарищ мастер! — раздается тихий, приглушенный гулом машин голос.

Михась слышит его, но не оборачивается. Он знает: это Люда. Она стоит у кипы листов, отвернувшись, и делает вид, что чем-то занята.

— Михаил Батькович!

Михась не обращает на нее никакого внимания.

— Товарищ Лазунок, что это у вас? Неужто брак?

Люда не выдерживает: садится на кипу и звонко хохочет.

Желая показать девчонке, насколько он выше всех этих дурачеств, Михась начинает с невозмутимым видом насвистывать. Затем, немного успокоившись, он затихает, погруженный в свои мысли.

Подумаешь, сколько там этого брака! А все-таки…

Тут в памяти снова встает, как живой, тот самый старик.

Было это больше месяца назад, в школе. На переменке Михась со скуки надышал в замерзшем стекле небольшое круглое оконце. Стало видно, что делается на улице. Вон люди идут. Промчались три машины. Два солдата в полушубках проехали на санях возле самого тротуара… А потом Михась уже ничего не видел, кроме старика. Старик шел той стороной улицы, вдоль высокого серого забора. Степенно шагал по снегу, опираясь на палочку.

— Глянь, — позвал Михась Толю.

— Вот еще, Бабашка! И радуется, будто невесть что придумал! — сказал Толя. И все-таки, наклонившись к Михасеву оконцу, он стал смотреть.

— Старика видишь у забора? — спросил Михась.

— «Видишь, видишь»! Я его знаю, не только что вижу. Он книжки пишет. Писатель Якуб Колас. Он в типографию раз приходил. Мне тогда завуч его показал. Наверно, книжку какую-то приносил новую… Да ты погляди, — сказал Толя, снова наклонившись к оконцу, — он и сейчас в типографию идет. Вот и папка под мышкой, как в тот раз!

Где там глядеть в оконце! Михась схватил шапку и выбежал на крыльцо.

Чтобы Колас обратил внимание на маленького типографского ученика, мальчику надо было хотя бы поздороваться. А он стоял, совершенно растерявшись от восторга. Впрочем, если бы даже он и поздоровался, Коласу трудно было бы догадаться, что творилось в то время в душе у Михася… Для этого нужно было бы о многом рассказать.

Прежде всего нужно было бы сказать, что в этой маленькой Бабашке, несмотря на его пятнадцать лет, бьется сердце мужчины. И о том рассказать, где и как оно, это сердце, так быстро возмужало.

…Фашистские бомбы не дали Михасю окончить четвертый класс. Вместо школы мальчик ушел с родителями в лес, к партизанам. Рассказать бы о том, как он сидел в болоте во время последнего окружения, как его там нашла и вытащила за ногу овчарка. Фашисты сначала били его так же, как и всех взрослых, а потом вместе со всеми повезли куда-то в товарном вагоне. Теперь он знает, что их везли тогда, чтобы сжечь в печах Тростенецкого лагеря смерти. Тогда он не знал этого, как не знал никто из взрослых. Михась не знал, но он не хотел, чтобы его вез куда бы то ни было проклятый, ненавистный враг; он на ходу выскочил из вагона, а потом катился, как подстреленный заяц, с высокой насыпи под откос. По нему стреляли, но впустую.

Потом нужно было бы еще рассказать о том, как он вернулся домой, в родной колхоз. Вернулся с мамой и Верой, старшей сестрой, а отец сразу же пошел вдогонку за врагом. Рассказать бы о том, как маленький четырнадцатилетний паренек шел сюда, в город, целых сорок километров пешком. Лидия Петровна, учительница, прочитала в газете, что тут открывается училище, в котором будут учить печатать книжки. И он сразу пошел. Как он блуждал по улицам совсем незнакомого города, пока не нашел себе приюта. Как он думал о хлебе, пока у них не наладилась столовая; как он мерз в своей курточке, пока им не выдали форменной одежды… Рассказать об этом было нужно хоть бы для того, чтобы ясно было, что он, Михась, ничего не побоялся, что вот добился своего: он здесь скоро закончит учебу и будет печатать книжки. Напечатает тогда и Коласовы сказки и стихи, которые так волновали когда-то Михася…

Назад Дальше