А и Б сидели на трубе - Алмазов Борис Александрович 18 стр.


— Уступим товарищу! — поднял руку дяденька и встал. — Уступим! Он же маленький!

— Я не маленький! — сказал я. — Мне уже почти что пять лет!

Бабушка смеялась и дёргала меня за руку.

— Извини. Солидный возраст, — сказал дяденька. — Так что же ты нам хотел сказать?

Пионеры притихли.

— Я знаю три произведения советских авторов: про золотую рыбку, про золотого петушка и «Сверчок»!

— Неправильно! — заорали пионеры.

Бабушка, смеясь, пыталась меня увести.

— Нет, позвольте, — сказал дяденька, грузно опускаясь на краю сцены на корточки. — Кто сказал, что золотая рыбка не животное?! Дайте товарищу договорить. А кто про золотую рыбку написал и про золотого петушка, знаешь?

— Знаю! Пушкин. Александр Сергеевич! Его убили на дуэли из пистолета.

— Неправильно! — бесились пионеры. — Он при царе жил! Неправильно!

— Ну и что, — сказал я, — что при царе! Такие хорошие стихи!

— Вот именно! — сказал дяденька. — Совершенно советские стихи!

— А про сверчка я вообще наизусть знаю! — ободрился я.

— Замечательно! — сказал дяденька, легко наклоняясь ко мне и поднимая меня на сцену. — Ух ты! Вес петуха-подростка! Читай!

— Замечательно! — сказал дяденька и первым захлопал в ладоши, когда я громко прочитал стихотворение до конца. — Просто Качалов! Просто «Дай, Джим, на счастье лапу мне…» — тоже, кстати, про животных! Нет, тут нужна первая премия! За художественное чтение хотя бы и за марксистское мировоззрение! Знание литературы само собой!

Он стал рыться на столе, где лежали всякие книги.

— Вот беда! Ни одной моей не осталось! Знал бы — из дома бы прихватил! Это тебе всё не по возрасту… «Овод» — рановато! А вот без этого шедевра, — сказал он, откладывая что-то в сторону, — ты будешь жить гораздо счастливее и много дольше… Так!

Он растерянно шарил по столу, тётеньки как могли помогали ему. Пионеры орали, а я стоял и ждал премию. Я не знал, что это такое!

— А как ты сюда попал? — спросил дяденька, чтобы я не стоял истуканом.

— Мы с бабушкой пришли слушать военный оркестр.

— Ах, военный!

Человек хлопнул себя по лбу. Он сунул руку в карман своей необыкновенной куртки, которая, казалось, вся состоит из карманов, и вытащил оттуда маленькую книжечку в бумажной обложке.

— Вот! — сказал он, протягивая её мне. — «Рассказы о Суворове». Ты знаешь, кто такой Суворов?

— Знает! Знает! — торопливо подсказала бабушка. Она крепко держала меня за щиколотки.

— Знаю! — сказал я. — Это великий русский полководец.

— Замечательно! Вот тебе книга про великого русского полководца Суворова. Из библиотеки журнала «Советский воин». Ты советский воин?

— Да! — сказал я. — Я — советский воин!

— Поздравляю тебя, советский воин, с первой твоей премией! Ты замечательно отвечал на вопросы литературной викторины! Расти большим и счастливым!

— Вы подпишете? — сунулась к нему тетёнька с авторучкой.

— Ну я же не Суворов, — сказал дяденька. — Как же я буду подписывать? Ещё раз поздравляю! — И моя рука утонула в его тёплой ладони. — Поаплодируем товарищу!

Я шёл от эстрады, провожаемый завистливыми взглядами пионеров, под барабанный грохот аплодисментов.

— Кто это? — спросила бабушка дежурного пионера, показывая глазами на дяденьку, подарившего мне книжку.

— Ха! — сказал высокомерно пионер с красной повязкой на рукаве. — Это же Виталий Бианки!

— Интересно! — сказала бабушка. — Какая фамилия итальянская! — Чувствовалось, что фамилия ей ничего не говорит.

Стоит ли писать, что буквально на следующий день мы отправились в библиотеку и принесли оттуда целую пачку книг Виталия Валентиновича. И он обрушился на меня.

В нашей тесной комнатушке зашумели леса, закурились туманами болота, посыпали снегом полярные зимы, засновали куницы и белки, засвистели крылья диких гусей. Огромный мир живой неповторимой природы раскрыл передо мною свои милосердные объятия. Насекомые, птицы, звери и даже рыбы заговорили со мной, и в их речах явственно слышались интонации силы, понимания и доброты, зазвучал голос самого Бианки.

Бабушка считала, что не следует учить меня грамоте, пока я не пойду в школу, иначе мне будет скучно на уроках и я стану лениться. Поэтому я был уверен, что читать не научусь никогда, и умучивал бабушку до полуобморочного состояния, заставляя в сотый раз перечитывать «Нечаянные встречи», или «Мышонка Пика», или «Лесные были и небылицы». Я стал прилежным слушателем «Вестей из леса» по радио, потому что это тоже был Бианки.

День, в который я безошибочно отличил следы собаки от следов кошки на первом снегу, стал днём моего торжества и уверенности в собственных силах.

А когда я пошёл в школу и быстро научился читать и писать, то тут же решил стать писателем Бианки.

Я сэкономил денег на четыре тетрадки. Каждую из них, в подражание «Лесной газете», озаглавил: «Весна», «Лето», «Осень» и «Зима» и собрался писать книгу. Но дальше первой строчки дело не пошло.

Мне вдруг открылась главная истина: прежде чем начать писать, нужно прожить большую жизнь, многое увидеть, запомнить, причём увидеть так, как не видел никто до тебя. Нужно многому научиться, многое обдумать, постигнуть и понять и только тогда браться за перо.

Поэтому в моей литературной деятельности наступил длительный перерыв. Больше двух десятков лет я учился, работал, овладевая самыми разными профессиями в самых разных местах страны, и забыл, что когда-то в первом классе собирался быть «Виталием Бианки». И только взрослым человеком решился, твёрдо зная, что если я этого не скажу, то никто не скажет, сесть за рукопись.

Я никогда не был учеником Бианки. Больше того, я никогда не встречал его больше. Строго говоря, я не был с ним знаком. Но я читал его книги — а стало быть, он меня учил. Может быть, поэтому не случайно, что первая моя книга о самых прекрасных животных — о конях!

И вот теперь я, пожалуй, могу сказать: книги Бианки были моим букварём. Человек не учится у букваря всю жизнь, но это первая и самая главная книга любого из нас. И кто знает, не повстречай я случайно сорок лет назад весёлого и доброго человека в странной куртке и пупырчатой кепке, с тёплыми и добрыми руками, как бы сложилась моя судьба.

Я это знаю наверняка

Чуковский, наверное, приезжал тогда в «Пенаты» — дом-музей И. Е. Репина, а может быть, в посёлок, бывшую Куоккалу, в которой протекали многие годы его жизни. И уж потом его упросили выступить в детском садике. Весть об этом перелетела через высоченный забор, за которым был наш пионерский лагерь, куда меня отправляли отдыхать каждое лето.

Это я понимаю теперь, много лет спустя, а тогда, десятилетним пионером, я просто страшно завидовал малявкам!

Дело в том, что до этого я Чуковского никогда не видел даже на фотографиях, да, собственно, и книжек-то его в руках не держал. Время было послевоенное, детским книжкам было туго. Но стихи Корнея Ивановича я знал прекрасно и голос его, благодаря радио, легко различил бы среди тысяч других. Радио во многом тогда восполняло нам отсутствие книг и библиотек.

В пять лет я уже был способен в доступных моему возрасту пределах оценить юмор. «И ставит и ставит им градусники!» Меня, сына медсестры, особенно веселило это главное средство доктора Айболита от всех болезней. Мама брала меня в больницу в своё хирургическое отделение, когда меня не с кем было оставить дома, и о болезнях и страданиях я знал немного больше, чем мои сверстники. Айболит же и до сих пор остаётся для меня самым уважаемым литературным героем, потому что я встречал таких докторов в жизни, настоящих коллег Айболита — ветеринаров.

А ещё меня гипнотизировал ритм экзотических африканских строк. Я повторял их миллион раз:

Я носился по нашей бесконечной коммунальной квартире, пугая соседей:

Волшебные тарабарские слова заворожили меня, я не мог остановиться, я шептал их сквозь сон, доводя до изнеможения окружающих… Кончилось это тем, что мама утром опоздала на работу, что было весьма большой неприятностью в те строгие времена.

Сам Чуковский представлялся мне этим сказочным весёлым Гиппо-попо, и не увидеть его, имея такую возможность, было для меня так же немыслимо, как не пойти на «Чапаева» на бесплатный сеанс!

К моему удивлению, большинство мальчишек из моего отряда высокомерно заявило, что к малявкам в детский сад не пойдут и нечего на Чуковского глазеть, он пишет малявочные стихи, а мы уже большие!

Но я всё-таки уговорил одного приятеля, и через дырку в глухом заборе мы проникли на территорию детского сада, где должен был появиться Корней Иванович.

Там царило торжественное помешательство перед ответственным мероприятием.

Воспитательницы, с красными пятнами на щеках, взволнованно и раздражённо вдалбливали совершенно обалдевшим малышам, кто что должен говорить, кто за кем выступать… Самые маленькие учились кричать хором: «Здравствуй, дедушка Корней!» Средняя группа в сотый раз повторяла танец «Весёлые зайчики». «Зайчики» в сандаликах уныло топтались, взявшись за руки, роняли слёзы и путали фигуры. Музыкальная руководительница безостановочно разводила над их головами мехи аккордеона, будто кобра капюшон. Старшая группа скоропостижно забыла все стихи, которые разучивала без малого месяц, — и потому директриса детсадика была в предынфарктном состоянии. Во всяком случае, она так говорила: «Я в предынфарктном состоянии!»

Мы с приятелем не знали, что это за состояние такое, и тихонечко сидели в кустах, на всякий случай.

Нас заметили не сразу. Но как только заметили, тут же схватили «железными», чисто вымытыми пальцами за нестерильные воротники и уши и поволокли выдворять с территории.

По нашим облупленным носам уже готовы были заструиться слёзы, но вдруг…

Вдруг у самых ворот перед нами вырос высокий и светлый человек в сером макинтоше, в светлых брюках, в широких светлых же сандалиях. У человека был весёлый большущий нос, похожий на размякший солёный огурец, и седая непокорная чёлка. Больше всего он был похож на свежевыбритого и одетого по летнему сезону Деда Мороза.

Он обнял нас, и мы запутались в складках его макинтоша, как в большом парашюте или в крыльях. И там, под макинтошем, вдыхая запах его нового кожаного брючного ремня и свежевыглаженной рубашки, я услышал и узнал голос — это был голос Чуковского, звучавший по радио. И это был САМ ЧУКОВСКИЙ!

— Ну и что? Мы все бациллоносители! А они будут стоять с подветренной стороны, и микробы на детей не полетят! Клянусь! Да! Никаких контактов! Обещаю! Да! В сторонке!

Он не взял нас за руки! Нет! Он положил ладони на наши стриженые затылки, словно это были дыни-«колхозницы» или маленькие мячики, и мы с приятелем — оба — послевоенная безотцовщина — замерли от этого ласкового прикосновения.

Мой приятель клялся потом, что был уверен — Корней Иванович специально прятался за воротами, чтобы его (моего приятеля) спасти, когда нас будут выгонять!

Мы вернулись на территорию детского сада, где в колоннах по два шли рассаживаться на скамейки оцепеневшие от торжественности малыши.

Нас усадили в сторонке на стульях, подальше от малышей, и мы оказались рядом с Корнеем Ивановичем и чуть ли не в президиуме. Я впился глазами в Чуковского, чтобы запомнить, а потом, забившись куда-нибудь, не торопясь, всё припомнить, обдумать и постичь разумом.

Чуковский быстро окинул взглядом ряды «бармалеев» в бумажных шляпах, «зайчиков» с уныло поникшими ушками из вафельных полотенец, взглянул на «доктора Айболита», от волнения грызущего слуховую трубочку, и на замерших, как перед атакой, воспитательниц, и в его насмешливых глазах мелькнула тень тоски. И за секунду до того, как бравая аккордеонистка грянула «Марш гладиаторов», а над «зайчиками» взвился плакат «Добро пожаловать!», Чуковский поднял руки к небу, так что из широких рукавов плаща вынырнули манжеты с янтарными запонками, и закричал:

— А… а… а… а… а…

Его крик отдался эхом в вершинах сосен, под которыми когда-то сама собой создавалась знаменитая «Чукоккала», напугал администрацию детсада и отозвался в сердцах «зайчиков» и «бармалеев», замерших перед назревающим казённым празднованием. С минуту слушали они этот вопль и, сообразив, что пришёл не шеф, не дяденька — большой начальник, а свой детский человек, дружно грянули в ответ:

— А… а… а…

И вот тут началось!

Ребятишки повскакали со своих мест, полезли на Чуковского, как на Чудо-дерево. Под грузом визжавших плодов Чуковский был вынужден сесть и тут же был облеплен малышнёй, как кусок сахара муравьями.

Малявки выдали полную программу: «зайчики» плясали, «Айболит» приставлял к груди Корнея Ивановича трубку, «бармалеи» совали ему в нос картонные ятаганы, а маленькая девочка, подобравшись со спины, двумя ручонками пыталась повернуть голову писателя к себе и прочитать ему всю «Муху-Цокотуху». Она была убеждена, что писатель пришёл именно к ней.

И такая же убеждённость, что Чуковский пришёл только к нему, была у каждого «зайчика», у каждого «бармалея»! Все веселились как могли. Веселились все вместе, но это был ещё и праздник каждого!

Много лет спустя, уже взрослым человеком, я услышал запись на радио одного из выступлений Чуковского в детском саду. Это был совершенно другой детский сад, это были другие дети, но всё повторилось: и гнетущая тишина, и вопль Чуковского, и отчаянный праздник с пением, танцами и чтением стихов. Он точно знал момент, когда нужно закричать знаменитое: «А… а… а…» — чтобы сломать лёд казёнщины, чтобы сразу стать для ребят родным человеком.

Мне повезло — я его видел. Я видел его бодрым и весёлым. Я стоял рядом с ним, намертво вцепившись в его теперь уже измятый, захватанный детскими ладошками макинтош, и был счастлив!

Потому что — я знал это наверняка — Чуковский приезжал ко мне!

Прости меня!

Настоящего голода, какой переживала моя мама на Ленинградском фронте, а бабушка в блокаду, я не помню, но голодные времена застал. После войны в Ленинграде мы перемогались, получая хлеб по карточкам, и всё мечтали: вот приедем на Дон…

Возвращаясь после многочасовых стояний в очередях за мукой, которую только начали продавать, после давки, духоты, истерических слухов: «Кончилось! Больше давать не будут!», мы приносили домой три пакета — бабушкин, мамин и мой, и вот тут начинались воспоминания о каких-то сказочных временах, о невиданных урожаях и пышных казачьих калачах. Мне эти рассказы казались фантастическими, как легенда про золотые яблоки! Разве могут быть яблоки из золота? Но я мечтал. Мечтал и надеялся!

И наконец мы поехали туда — в голубые степи, в края ковылей и маков, прозрачных рассветов, пшеничных караваев и всех плодов земных! А когда добрались до нашего хутора — тут-то нас голод и настиг!

И всё оказалось неправдой! Степь была не голубой, а пожухлой, удушающе пыльной. На её иссечённой трещинами голой земле, как спицы, неподвижно стояли пустые колосья, и над всем этим горело тусклое от жары солнце в белесом мареве засухи.

Коровы с выпирающими мослами, лошади, глядящие по-человечьи измученно и покорно… Мужчины, в основном инвалиды, вернувшиеся с войны, с ввалившимися глазницами, обтянутыми потрескавшейся кожей скулами и лихорадочным блеском в глазах. До сих пор я помню их ссутуленные плечи и огоньки бесконечных самокруток, угольками вспыхивающие в чёрных кулаках. Женщины, плоскогрудые, с опущенными руками, с тонкими, горько поджатыми губами и тёмно-коричневыми лицами под низко надвинутыми платками. Ребятишки, молчаливые, пузатые, тихо выискивающие по канавам и у поваленных плетней какие-то съедобные корешки, щавель, постоянно жующие какую-то траву.

Назад Дальше