— Здравствуйте, диду, — несмело поздоровался я.
Он не ответил, только кивнул.
— Похмелиться бы вам, — сочувственно сказал я.
Он, застонав, отрицательно покачал головой. Я вспомнил — дед Саливон никогда не похмелялся: где-то он вычитал, что похмеляются только алкоголики, и с тех пор всегда стойко переносил похмелье.
Я топтался на месте, не решаясь заговорить.
Он вопросительно взглянул на меня и наконец раскрыл рот:
— Тебе что? Меду?
— Да нет! Нет!
— А что?
— Да вы же плохо себя чувствуете…
— Ничего. Что тебе?
— Да хотел кое-что рассказать да расспросить…
— Рассказывай.
И я рассказал деду все и показал фотографию.
Дед Саливон выслушал меня внимательно, потом посмотрел прямо в глаза и сказал:
— Я знаю. Я тоже все видел.
У меня на затылке онемела кожа.
— И вы… тоже… видели… привидение?
— Видел, — спокойно сказал дед Саливон и поднялся. — Идем!
«Значит, правда, — в отчаянии подумал я. — Значит, привидения действительно существуют. Значит, после смерти человека человеческий дух по физическому закону Ломоносова — Лавуазье на самом деле превращается в привидение… И не миновать мне сетей попа Гоги. Придется, как видно, быть монахом».
Дед Саливон повел меня в сад. Возле ульев остановился.
— Тс-с! — приложил он палец к губам, потом показал на часовню: — Смотри.
В черном проеме наполовину открытых дверей часовни в глубине что-то белело. Но нельзя было различить, что именно. И вдруг оттуда послышался сухой, какой-то деревянный стук.
«Кости! — похолодел я. — Мертвец встает».
Белое из темноты начало приближаться к дверям — вырисовывалось все четче, четче, четче… И вот в дверях появился… аист.
— Ясно? — усмехнулся дед Саливон.
Аист!
Так вот оно что! И стук — это же стук аистовым клювом. Значит, не привидение, а аист. Самый обычный аист. Тьфу ты! Так это же здорово! Это же прекрасно! Вот и никаких привидений не существует. И не нужно мне становиться монахом. И поп Гога может теперь оставаться с носом. Ур-ра! Диду! Дайте я вас поце…
Но что это? Я приглядываюсь и вижу, что аист… без головы. Шевелится, переступает ногами, а головы нет. Только туловище, крылья и ноги.
«Наверно, он спрятал ее под крыло, — решил я и подумал: — А может ли человек спрятать голову под крыло… то есть под мышку?» И почему-то решил, что может, и подумал: «Вот, наверное, привидение без головы именно так и получается».
Я пристально всматриваюсь в аиста и вдруг замечаю, что нет — на самом деле нет головы. Вон там, где должна начинаться шея, — ровное место. Если бы он спрятал голову под крыло, то хоть шею было бы видно, а так…
— Диду, — спрашиваю я, пораженный, — диду, а где же его голова?
— Что? Голова? — будто не понимая, переспрашивает дед Саливон и вдруг со стоном хватается за свою голову: — Ой, голова! Голова!
— Что с вами, диду? — пугаюсь я.
— Ой! Так болит, так болит, что не могу! Нет! Лучше уж совсем без головы! — говорит дед и вдруг, схватив себя руками за голову, срывает ее с шеи и швыряет в кусты.
И голова его катится по земле, тяжело подскакивая, как арбуз. Точь-в-точь как арбуз! У него же много арбузов на баштане…
Я замираю от страха. А дед стоит рядом — без головы, в белой рубахе — и размахивает руками. Видно, он что-то говорит, но я не слышу его, ведь он без головы. И тут я смекаю, что дед Саливон — призрак. Тот самый призрак, которого я видел позавчера ночью.
И вдруг я еще замечаю, что ульи, возле которых мы стоим, — не ульи, а… гробы… Пять присыпанных землею трухлявых гробов.
Внезапно крышка одного из них заскрипела, поднялась, и оттуда высунулась… голова попа Гоги.
— Здравствуй, рыбак! — И поп Гога захохотал: — Го-га-га!.. Го-га-га!.. А ты уже думал… Вот тебе, вот тебе, во-от! — И он показал мне кукиш. Потом сразу стал серьезным, помрачнел и молча поманил меня крючковатым пальцем. И подвинулся в гробу, давая мне место.
Тут я увидел, что в гробу рядом с попом Гогой уже лежит… Павлуша. Неподвижный, с закрытыми глазами.
И невыразимый страх, не столько за себя, сколько за друга, который, верно, уже не живой, охватил меня.
Я хочу крикнуть, хочу кинуться к Павлуше — и не могу.
Что-то на меня наваливается, наваливается, становится все больше и больше…
Я задыхаюсь, задыхаюсь… и просыпаюсь.
Глава XI. Я навещаю деда Саливона теперь уже наяву. Вот оно что!
Несколько секунд я все еще не могу сообразить, что это сон. Наконец прихожу в себя. Я вспоминаю все вчерашние события, попа Гогу и свое твердое решение с самого утра бежать к деду Саливону.
Отца и матери, хоть и пришли они после собрания поздно, уже нет. Они в поле. Вот что значит передовики, активисты. Я их почти не вижу.
Наскоро позавтракав, я побежал к деду Саливону.
Бежал и волновался: а что, как он еще не приехал, свадьбу же по нескольку дней играют. И сам себя успокаивал: да нет, не оставят они свое хозяйство надолго, на день еще так-сяк — соседей можно попросить свинью, кур покормить, подоить корову и всякое такое, — а больше нет. Да и Камышовка недалеко, в соседнем районе, сорок пять минут на автобусе. Приедут.
Мне казалось, что если я сейчас, немедленно не поговорю с дедом Саливоном, то пропаду — поп Гога околпачит меня, и я навеки потеряю и маму-депутата, и всех родных, и школу, и Галину Сидоровну, и все-все, что было самым светлым в моей жизни.
Я еще издали увидел, что приехали. Из трубы летней кухни курился синий дымок.
Дед Саливон, его жена баба Галя, племянник-одессит в белоснежной рубашке, его супруга, крашеная блондинка, и двое маленьких ребятишек сидели в саду за столом и завтракали. Сейчас подходить, конечно, было неудобно.
Я притаился за плетнем, пережидая, пока они позавтракают.
Ждать пришлось довольно долго.
Они не столько завтракали, сколько судачили — про жениха, который им не очень понравился (особенно бабе Гале), потому что все время молчал и почти ничего не ел (видать, или чересчур гордый, или какой-нибудь хворый); про какого-то Павла Гика, который, наоборот, все время кричал и не давал никому слова сказать и которому его жёнка все время говорила: «Сиди, сиди и молчи. Ты тут не главный. Это не твоя свадьба»; про закуску, которая была, в общем-то, не плоха, но пирог недопеченный, винегрет кислый, рыба пере соленная, а яйца несвежие…
Я терпеливо слушал эти пересуды и думал, что я бы согласился, наверно, целый год есть кислый винегрет, пересоленную рыбу, несвежие яйца и недопеченные пироги, лишь бы выпутаться из злой мерзкой истории, в которую я влип по собственной глупости.
Наконец они позавтракали. Гости пошли в хату, баба Галя — мыть посуду, а дед Саливон остался на дворе один.
Теперь можно.
— Здравствуйте, диду! — вежливо поздоровался я, заходя во двор. — Можно к вам?
— А! Здорово, шелегейдик! — поднял кверху брови дед Саливон. — Заходи! Чего тебе? Меду?
У меня задрожали ноги. Это было почти слово в слово, как и во сне. И я почувствовал, что и сам сейчас скажу те же слова, которые говорил тогда. Испугавшись этого, только замотал головой.
— Значит, просто так, в гости? — усмехнулся дед Саливон. — Пожалуйста! Прошу!.. Ну, как живешь? Какую новую авантюру придумали вы с приятелем? А?
Я растерялся. И как-то не знал, с чего начать, как заговорить, о чем хотелось.
— Чего стесняешься? Что-то нужно, я ведь вижу! — подмигнул дед Саливон. — Так давай, ну!
— Да нет, я просто… просто хотел спросить… — наконец отважился я.
— Так спрашивай, чего там. Да побыстрее, не мучай. А то я весь уже дрожу от нетерпения…
— Диду, вы позавчера ночью, перед тем как ехать на свадьбу, ничего не замечали?
— Ночью? Позавчера? — Дед удивленно опустил уголки губ. — Гм!.. Ночью… Да, честно говоря, не очень приглядывался, ведь… темновато было… А что?
— Ну, а не почувствовали ничего… такого?
— Почувствовал? Гм!.. A-а!.. Кажется, укусило что-то. То ли комар, то ли, помилуй бог, блоха. А что?
— Да нет! Ну так… в душе!
— A-а… в душе? Чувствовал! Чувствовал! Точно. Мучило меня, что за ужином я вареник один с творогом не доел — скиснет ведь, думаю, к утру. В сметане на тарелке остался.
— Да ну, какой вы, ей-богу! Я совсем не про то! Я о видении. Видения какого-нибудь не было вам позавчера ночью?
— Тьфу ты! Видение! Да что я, хворый или что? Помилуй бог!
— Да я тоже вроде бы здоров, а вот позавчера ночью в вашем саду возле Горбушиной могилы не только видел, а даже сфотографировал… Вот гляньте! — И я протянул деду фотографию.
В этот момент я повернул голову в сторону Карафолькина огорода и вздрогнул — там стояла вся наша компания: сам Карафолька, Вася Деркач, Антончик Мациевский, Коля Кагарлицкий и (я даже не поверил своим глазам) Павлуша с Гребенючкой. Они стояли, по-гусиному вытянув шеи, и внимательно прислушивались к нашему разговору. Дед, наверно, давно их заметил, так как стоял к ним лицом, а я спиной.
— А ну-ка, ну-ка! — Дед с любопытством поднес фотографию к глазам. — Что ж это такое? А?
— Да что ж еще! Разве не видно?.. По-моему, привидение. Без головы!
— Ну-у! — разинул рот дед.
Из хаты вышел его племянник.
— Что там такое? — спросил он без особого интереса, старательно ковыряя в зубах.
— Ну-ка, Сережа, иди посмотри! — крикнул ему дед Саливон. — Ты человек грамотный, помоги разобраться. Хлопцы вот тут привидение сфотографировали. У нас в саду. Позавчера ночью.
— Привидение? — Племянник подошел, взял у деда фотографию. Посмотрел и покачал головой:
— Ай-яй-яй!.. Что ж это вы, дядя! Нехорошо! Кажется, атеист, смеетесь над суевериями, а сами привидения у себя в саду разводите. И это тогда, когда люди по Луне гуляют! Подрываете авторитет науки.
— М-да-а, — растерянно развел руками дед Саливон. — Конфузия вышла. Опозорился на старости лет. Вот беда! Что же теперь делать? Могут ведь быть неприятности…
— Разве я знаю… — пожал плечами племянник. — Нужно что-то придумать. Как-то выкручиваться.
— А что, если… — задумчиво протянул дед и вдруг решительно повернулся к племяннику: — Ну-ка, снимай сорочку! — Потом крикнул девчушке, которая стояла на пороге: — Оксанка, давай плечики!
— Правильно! — подхватил племянник и начал снимать свою белую нейлоновую сорочку.
Из хаты вышла жена племянника с пластмассовыми плечиками в руках.
— Что это вы… — начала она.
Но племянник перебил ее:
— Постой! Давай сюда! — И, заговорщически приставив ладонь ко рту, он таинственно проговорил, обращаясь ко мне: — Пустим слух, что это была… рубашка! А?
И только тут я догадался, что они надо мной смеются.
Ой ты! Да это ж и вправду была рубашка! Самая обычная нейлоновая рубашка на плечиках, которая сушилась вон на той вишне в конце сада. Выстирали к свадьбе, чтобы чистенькую утром надеть. Ветер качал ее, размахивал рукавами… А я… Ах ты…
Первым начал Антончик. Сперва нерешительно, короткими очередями:
— Хи-хи… Хи-хи… Хи-хи… — Потом, почувствовав поддержку, раскатисто, во весь гогот: — Га-га-ха-ха-ха!
И ребята, те самые ребята, которые еще вчера только рты разевали и лежали в нокауте, как говорится, задрав копыта, те же самые ребята хохотали теперь надо мной, едва по земле не катались. И даже Гребенючка пискляво хихикала. А Павлуша смеялся, глядя на меня с горьким сочувствием, как смотрят на пьяного калеку. И жена племянника (видно, добрая душа) смотрела на меня с жалостью. Они жалели меня.
Они думали, что я страшно огорчен такой конфузней, как говорит дед Саливон.
Да люди добрые! Да ну, ей-богу, я ни капли не жалею!
Да, я рад, рад, что это не призрак, а рубашка. Да это же так прекрасно! Я прямо как заново на свет родился! До лампочки мне теперь и поп Гога, и бабка Мокрина, и вся их церковная братия. Не боюсь я их нисколечко. Потому что снова стою на твердой материалистической почве.
И я смеюсь, хохочу вместе с ними. Но сам чувствую, что слишком громко, слишком уж сильно хохочу. И они мне не верят.
— Ну так расскажи, расскажи, как же вы это учудили? — насмеявшись наконец, спросил дед Саливон.
— Да! — махнул я рукой: не хотелось даже думать про это.
— Ну! Ну…
— Да что там… — не поддавался я.
— Вот ведь ломается! Тогда давай ты! — крикнул он Павлуше и, повернувшись к племяннику и его жене, сказал: — Эти хлопцы всегда что-нибудь такое выкинут, шелегейдики, живот надорвешь. Специалисты! Ну!
Павлуша пожал плечами.
— Ну что? И тебя просить нужно? — скривился дед.
— А я тут ни при чем, — хмыкнул Павлуша.
— Как?! — удивился дед Саливон. — Разве вы не вместе?
— Не-а!.. — сказал Павлуша, покраснев, потом повернулся и пошел прочь.
— Вот так так! Что случилось? Ну и ну! — Дед даже расстроился.
— Да они поссорились! Совсем! Уже не дружат! — выскочил Антончик.
— Э-э… Не годится. Что ж это вы? Такие закадычные друзья! Него-оже! — протянул дед Саливон.
Тут уж я покраснел, повернулся и тоже пошел прочь. Только в противоположную от Павлуши сторону. Прямо через кладбище, туда, в поле, где только ветер, подальше от людей.
Ну, теперь все! Конец!
Если раньше, доказав Павлуше своими подвигами, что он, дурень, променял меня, героя, на какое-то чучело в юбке, я мог еще простить ему измену и помириться, то теперь уж нет. Потому что он при всех отрекся от меня.
Всё!
Оборвалась наша дружба, как гнилая веревка.
Всё!
Нет у меня больше друга.
Глава XII. Тоска. Я отгоняю воспоминания. Мой верный друг Вороной. Солдаты. «Восьмерка»
Прошло несколько дней. Всего три слова, три маленьких словечка — «Прошло несколько дней…». Написал — и не видно их. Будто и не было ничего.
А как же трудно, как долго они тянулись, эти несколько дней! И долго, и тоскливо, и грустно, ну прямо как в тюрьме, в одиночной камере.
И погода, как назло, снова испортилась.
Дождь зарядил с утра до ночи. Нос из хаты не высунешь.
Сядешь у окна, уставишься на покрытый лужами двор и только слушаешь, как беспрерывно журчит в водосточной трубе вода. И так тебе плохо, что и сказать нельзя. Будто весь этот дождь — сплошные твои слезы.
До чего дошло — учебники прошлогодние перечитывать стал!
А тут еще мать сердце надрывает:
— Пошел бы хоть к Павлуше — не скучал бы так.
С этой своей работой, с этими своими общественными обязанностями она все время забывает, что мы поссорились навеки.
А там еще и отец душу выворачивает своей музыкой.
Придет с работы, вынет скрипку да как, начнет пиликать жалобное, — кажется, не по струнам, а по жилам твоим смычком водит… Лучше б он уж этой скрипкой по голове меня треснул!
Наверно, впервые в жизни я понял по-настоящему, что это за беспросветная штука — полное одиночество. Когда даже мыслью поделиться не с кем.
И делать ничего не хочется, и читать не хочется, и играть не хочется — ничего не хочется…
Павлуше хорошо — сидит себе, наверное, и малюет какую-нибудь муру…
А чего это я про него думаю?! Пускай хоть на голове стоит — мне-то что! Предатель! Гребенючкин угодник!
А дождь хлещет… И вода в водосточной трубе журчит без перерыва… И лужи уже всю землю покрыли, и, кажется, плывет хата среди бурного моря. И нет этому морю ни конца ни края — безбрежно и безлюдно оно, как после всемирного потопа. И кажется, солнце уже никогда не проклюнется сквозь плотные мутно-серые тучи.
А в голову непрошено лезут воспоминания… Я их гоню, выталкиваю, а они всё лезут и лезут…
Про робинзонскую историю на необитаемом острове в плавнях, про то, как заблудился в кукурузе, про незнакомца из тринадцатой квартиры, про киностудию, про подземелье лавры, про тореадорский бой с Контрибуцией, про ВХАТ с «Ревизором», про атомную бомбу на транзисторах и т. д., и т. п.
И о чем бы я ни вспоминал, всегда — хоть ты тресни! — этот Павлуша в голову лезет, всё с ним связано, всегда он там обязательно. Как будто у меня и не было своей личной жизни, а только общая с ним. Будто сам я не целый человек, а полчеловека. С одной ногой, одной рукой, полживота и полголовы. А другая нога, другая рука, другая половина живота и головы — Павлушины. Вот ведь как!..