Великий стагирит - Домбровский Анатолий Иванович 12 стр.


Аристотель поспешил к Платону.

— Скажи мне, Аристотель, — спросил Платон, когда Аристотель сел у его ложа, — где мы будем после смерти? Скажи, однако, то, что думаешь, как для себя ты решил этот вопрос? Скажи так, будто ты только мыслишь, а не говоришь. Ведь для других мы порою говорим иначе, чем думаем.

— Даже самые мечтательные мудрецы древности думали о бессмертии как о чем-то весьма сомнительном, — ответил Аристотель.

— Ты хочешь сказать, что и ты сомневаешься в бессмертии души?

Платон позвал рабыню и велел принести для Аристотеля и для себя вина и пищи. И когда Артемида принесла все, он снова обратился к Аристотелю.

Беседа продолжалась до глубокой ночи, так что рабыня Артемида еще раз ходила за вином. Когда Аристотель ушел, Платон сразу же уснул. А проснувшись утром, потребовал принести ему любимые смоквы и молоко. Вскоре после завтрака он был в экседре. Все заметили, что учитель постарел, но голос его остался чистым и сильным.

Спевсипп, выбрав удобный момент, спросил у Аристотеля:

— О чем ты толковал допоздна с Платоном? Почему он так разительно переменился?

— О жизни и смерти, — ответил Аристотель. — Ведь только об этом философы, по существу, и говорят.

— И что же лучше: жизнь или смерть?

— Плохим или хорошим может быть, Спевсипп, вино. Но хорошим и плохим может быть оно только для тех, кто жив. В этом все дело, — засмеялся Аристотель. — Только в этом, Спевсипп.

Юный Феофраст давно привлекал внимание Аристотеля, восхищая его своим острым и быстрым умом, изяществом мысли, страстностью и стойкостью в спорах, прилежанием, с каким он участвовал в ежедневных трудах, будь то переписка рукописей древних, составление описей книгохранилищ или каталогов животного и растительного мира по свидетельствам купцов и мореплавателей, прибывающих из различных стран. К тому же Феофраст был красив, и это постоянно приковывало к нему взоры окружающих, ведь красота — самый великий дар мудрости. Сам мир, кажется, создай великим разумом по законам красоты… И еще одно обстоятельство заставляло Аристотеля выделять Феофраста среди других слушателей: Феофраст сам, случалось, подолгу не сводил глаз с Аристотеля, и взор его при этом выражал нескрываемое восхищение тем, что Аристотель говорил, чему учил. Одним словом, если Феофраст был любимым учеником Аристотеля, то Аристотель — любимым учителем Феофраста.

Они встретились на агоре, где оратор Демосфен произносил речь перед афинянами против македонского царя Филиппа. Аристотель увидел Феофраста в толпе, подошел к нему сзади и положил руку на его плечо. Феофраст вздрогнул, хотел было сбросить руку Аристотеля, но, увидев, кому она принадлежит, лишь сильнее прижал ее к своему плечу обеими руками.

— Что он говорит? — спросил Аристотель о Демосфене.

— Он говорит, что Филипп Македонский, усмиряя своих северных соседей, фракийцев и иллирийцев, создал могучую армию, победы которой опьяняют его, как опьяняет варвара неразбавленное вино; что, подчинив себе всех соседей, Филипп двинется на Фивы и Афины и превратит эллинов в жалких рабов…

Аристотель убрал с плеча юноши руку, сказал, не глядя на него:

— Демосфен — отличный оратор. Но афиняне плохие слушатели. Ты видишь, они шумят, болтают кто о чем, а Филипп кует тем временем новые мечи. Им следовало бы помнить хотя бы об этом, но они думают только о наслаждениях и собственных мелких выгодах. С таким народом Афины никогда не поднимутся до своего былого величия. И кто-то придет, чтобы покорить их. Хорошо, если только покорить, но не разрушить…

— Опасное пророчество, — сказал Феофраст.

— Да ведь и Демосфен говорит о том же. Послушай.

— Когда собирается буря, — стараясь перекричать беспечных афинян, говорил между тем Демосфен, — каждый тревожится, не тронет ли она его полей и нив. Сейчас же на нас надвигается нечто страшнее, чем буря! Что ж мы медлим предпринимать что-либо? Кто отвратит от нас грозящее зло? Кто, афиняне? Очнитесь! Взгляните, как Филипп шаг за шагом подходит к нам все ближе, — продолжал Демосфен. — Ни эллинские земли, ни земли варваров уже не насыщают его! А мы бездействуем, мы распадаемся, мы не придумываем, не решаем ничего для нашего спасения. Потом, возможно, мы схватимся за голову и будем кричать: «Кто мог бы подумать, что такое случится?» Пока корабль на воде, матросы и кормчий должны быть за делом. Но когда его уже увлечет поток, тогда напрасны все старания. Так и мы, граждане афинские. Пока мы стоим еще неколебимо, мы можем, мы должны быть готовы к борьбе. Тогда и союзники наши не напрасно будут искать в нас опору. Граждане! Нам предки наши завещали славное право: быть покровителями и защитниками слабых. Это право куплено кровью. Мы должны, ради чести нашего имени, свято хранить это право. Мы должны думать, как и чем защитить наших союзников и самих себя!

— Ты бы строил свои стены[39] и не драл попусту глотку, — крикнул Демосфену кто-то из толпы.

— Вот, — вздохнул Аристотель. — Вот и вся благодарность. Увы, кто для себя избрал судьбу оратора, тот должен быть готов к человеческой неблагодарности. По лицам этих афинян, Феофраст, можно без труда прочесть все, что ожидает Демосфена в будущем.

— Попробуй, Аристотель, — попросил Феофраст.

— Конечно, это не занятие для философов, по отчего же не попробовать… Смотри, вон этот грузный и тихий, что стоит справа… О чем он сейчас думает, слушая Демосфена? Он думает о своих деньгах. Он мечтает о таком стороже при своих деньгах, чтоб их никто никогда не коснулся. А Демосфен призывает возводить стены, строить корабли, ковать мечи. За все это надо платить, верно? А этот человек платить не хочет. Он готов стать подданным Филиппа, только бы осталось при нем его богатство. Он предаст Демосфена в трудный час. А вон тот улыбающийся франт… Ему просто ни до чего нет дела. О и ждет вечера, чтобы отправиться на пирушку. Если ему будет каждый вечер обеспечена пирушка, он согласится на любого правителя. Он готов сделать ложный донос на Демосфена, оклеветать его, когда того потребуют его щедрые друзья. Да, Феофраст, Демосфена будут предавать, он не раз будет оклеветан и оплакан, как герой. Это написано на лицах афинян. Хвала богам, что у философов иная судьба, Феофраст. Уйдем отсюда, — сказал Аристотель. — Стыдно взирать на афинян. Никогда толпа не руководствовалась разумом.

— Куда же мы пойдем? — спросил юноша.

— Хочешь погуляем по берегам Илисса, хочешь поднимемся в Акрополь…

— Да, — сказал Феофраст.

День был хоть и солнечным, но словно загрустивший. Чистый и холодный воздух проплывал в вышине над Афинами, и его едва заметное дыхание касалось земли, а лучи солнца беспрепятственно пронизывали его и, отражаясь от белого мрамора храмов, от каменных плит мостовых и замерзших над глубокими тенями древесных крон, уходили обратно в бесконечность небес, унося с собой нерастраченное тепло.

Они спустились к берегу Илисса по тропе, нашли уединенное место, сели в тени дерева, стоявшего почти у самой воды. Река была спокойной. На другом ее берегу белели среди темной зелени несколько колонн некогда разрушенного храма. Над ними, словно зацепившись за верхушки деревьев, стояло белое облако, приковывая взгляд своей чистотой и плавностью нежных очертаний.

— Вот образ красоты — сказал Аристотель, — красоты печальной и торжественной, вечной и быстротечной, милой и недоступной.

— Сказанное может быть сказано и о человеке, — произнес юноша.

— О человеке? Да, пожалуй. Он подобен оттиску золотой печати вечного божества на мягком воске. Отблеск вечного солнца на бегущей к скалам волне. Удар — и тысячи брызг, тысячи солнечных искр. Еще более грандиозно, еще более божественно! Но вот шум падающей воды, белесая пыль под ветром, влажный след на грубом камне — и под тем же солнцем, что рождало ослепительные блики, исчезает, испаряется сам след, всякая память о нем. — Аристотель улыбнулся, увидев, как зажглись восторгом глаза Феофраста.

— Так красиво, — сказал юноша. — Почему же не всегда так?

— Поэзия — для жизни, мудрость — для смерти. Так говорили древние. Хотя точнее следовало бы сказать: поэзия — для смертных, философия — для бессмертных. В этом, должно быть, и есть разница, о которой ты спрашиваешь.

— А что скажет философ о человеке?

— То, что ты знаешь: тело, наделенное жизнью и разумом. И когда мы знаем, что такое жизнь и что такое разум, мы не можем не становиться поэтами. Так велики и прекрасны эти сущности. Жизнь стремится к вечности и страдает, ум обладает вечностью и блаженствует, но, когда они соединяются — ум и жизнь, возникает человек страдающий, блаженствующий, смертный и бессмертный, любящий и ненавидящий, мудрый и глупый, жестокий и добрый, тленный и нетленный…

— Любовь — это стремление жизни к вечности? — спросил юноша. — Любовь преодолевает смерть, а разум ее находит. Любовь — смерть разума, а разум — смерть любви? Зачем же боги соединили несоединимое?

— Только богам и принадлежит власть совершать невозможное, — усмехнулся Аристотель. — И только они сами могут ответить на вопрос, зачем они это делают.

— Да! — воскликнул юноша. — Да! — И лицо его в этот миг было таким прекрасным, таким трепетно вдохновенным, каким Аристотель его еще никогда не видел.

— Ах, Феофраст, Феофраст! — сказал Аристотель. — Я завидую тебе: юность я провел в размышлениях о вечном, а следовало бы, подобно тебе, обнаружить в себе любовь… Человек стареет по отношению к любви. Но никогда — по отношению к разуму. И значит, юность есть форма любви…

— Да! — сказал Феофраст. — Да! А вот и Помпил с Герпиллидой.

— Принимай твое сокровище, Аристотель, — сказал Помпил, глядя на Герпиллиду. — Она не хотела идти. Говорит, что ты разлюбил ее, потому что за полгода в ее ларце не прибавилось ни одной безделушки.

— Не слушай его! — замахала руками Герпиллида. — Это он хочет получить за свои труды уже не драхму, а две. А я люблю тебя, Аристотель.

Когда у реки стало совсем прохладно, они поднялись в Акрополь, к золотому пентелийскому мрамору Парфенона.

— Бот здесь надо остановиться, — сказал Герпеллиде Аристотель, беря ее за руку. — Именно здесь, так чтоб видны были Парфенон, Эрехтейон, Афины и при вот таком повороте головы — Одеон и небо над ними и чтобы отблеск золотого наконечника копья Афины Промахос вторым солнцем светил в глаза. Здесь надо остановиться. И тогда все линии, все числа, — он крепче сжал руку Герпиллиды — все отношения и пропорции, все краски и свет образуют ту величественную и совершеннейшую гармонию, центром, началом и концом, источником и средоточием которой является человек. Мы остановились именно здесь. И именно это мы представляем собой сейчас, — сказал он, понизив голос. — Иктин, Калликрат и Фидий[40], земля Аттики и небо, солнце и горизонт, время, обращенное в прошлое, и время, обращенное в будущее, избрали здесь своим центром человека. Не точку, не пространство, а человека во всей его форме, которая держит в своей пропорции весь видимый мир.

— У меня мурашки побежали по спине от твоих слов, — сказал Феофраст. — Но как можно утверждать такое? Как можно вычислить и рассчитать центр мировой гармонии?

— Но разве ты не ощущаешь это? Разве ты не чувствуешь, что, если погибнешь ты, погибнет все это, если ослепнешь, все канет в непроглядную тьму, если перестанешь мыслить об этой гармонии, распадутся все связи, если умолкнешь, все боги умрут? На этом конце мира — ты центр гармонии, на другом — вечный созерцающий ум.

— Мне страшно подумать о таком, — прошептал Феофраст.

Гергпиллида прижалась щекой к щеке Аристотеля. Потом отпрянула, отвернулась, закрыла лицо руками.

— Что ты, — удивился Аристотель, подойдя к ней, — Что тебя так взволновало?

— Ты, — ответила Герпиллида, не открывая лица. — Разлука ждет меня.

— С кем? — спросил Аристотель.

— С тобой. — Она метнула взгляд на Аристотеля и бросилась бежать.

— Стой! Куда же ты? Подожди! — крикнул ей вслед Аристотель. — Подожди!

Но Герпиллида даже не оглянулась и вскоре скрылась за колоннадой Пропилей.

Старый Тимон был совсем слаб. И теперь его могли разглядывать с близкого расстояния все, кому не лень. По именно это сделало его неинтересным для праздных афинян: увидел один раз — и вот уже нет желания встречаться с немощным старцем вновь. Тем более что Тимон по-прежнему не разговаривал с людьми, сидел молча на камне, подставив лицо солнечным лучам, и не поворачивался на голос. В тех, кто подходил слишком близко и донимал его своими вопросами, он по-прежнему швырял камни, которые в изобилии валялись на старых кладбищенских развалинах. Двух людей он, казалось, узнавал по шагам: Платона и Аристотеля. Поднимался навстречу им прежде, чем они успевали заговорить с ним, и ждал, повернувшись в их сторону лицом.

— Аристотель? — спросил Тимон, когда тот был уже в нескольких шагах от него.

— Да, Тимон.

— Здравствуй, Аристотель.

— Здравствуй, Тимон. Я принес тебе корзину с едой, здесь смоквы, пирожки, вино. Прими, не откажись.

— Благодарю, Аристотель. Поставь на землю. Но более я благодарен тебе за то, что ты пришел.

— Возвращайся в Афины, Тимон, — предложил Аристотель. — Будешь жить в моем доме, где для тебя всегда найдется хлеб и вино. Ты уже стар и немощен. Ты умрешь здесь в одну из холодных ночей…

— Животные умирают в степи, в лесу, им нет дела до людей, и людям нет дела до них. Словом, то, о чем ты говоришь, не противно природе.

— Природе — да, — согласился Аристотель, ставя корзину с пищей у ног Тимона. — Но природе человека противно. Тебя не прогоняли из города, а ты хочешь умереть, как изгнанник.

— Я не хочу умереть, Аристотель, — возразил Тимон. — К тому же я сам изгнал себя. Нет, я изгнал Афины из моих владений. А? Как сказано, Аристотель? Есть еще ум в моих словах? — усмехнулся Тимон.

— Есть.

— Почему не приходит Платон? — спросил Тимон. — Он совсем забыл обо мне. Или он больше не нуждается в камне, о который точат меч мудрости?

— Он болен, — ответил Аристотель. — Он стар и болен, как и ты, Тимон.

— И мудрых и глупых ждет одна участь: тление и забвение, — вздохнул Тимон.

— Я пришёл к тебе проститься перед дальней дорогой, — сказал Аристотель.

— Все земные дороги коротки. Дальняя только та, которая уводит нас в Аид. Куда же ты собрался, Аристотель?

— В Пеллу, Тимон. К Филиппу Македонскому. Вместе с посольством.

— А… — усмехнулся Тимон. — И тебя увлекают тщеславные мечты. И ты хочешь стать спасителем Афин и всей Эллады. Зачем, Аристотель? Городам и государствам тоже отмерен свой срок. И вот век Афин на исходе… Кто упросил тебя отправиться к Филиппу?

— Совесть, — ответил Аристотель.

— Тьфу! — плюнул Тимон. — Не продолжай!

Но Аристотель продолжал:

— Я знал Филиппа. Мы были друзьями в детстве и и первые годы юности. Он вспыльчив, груб, ненасытен, когда речь заходит о богатстве и славе. Он мало думает, потому что много размахивает мечом. Он захватывает один греческий город за другим, разрушил мою Стагиру. Это он сказал: «Перед золотым ослом любой эллинский город открывает ворота».

— И правильно сказал, — засмеялся Тимон. — Придет время, Аристотель, когда полководцы будут не захватывать города и страны, а покупать. Покупать, как покупают баранов или ослов… А что сделаешь ты, Аристотель? Чем ты остановишь Филиппа и во имя какого блага?

— Нельзя разрушать то, чему поклоняются все эллины, Тимон. Не будет Афин — не будет Эллады. Каждый эллин это прежде всего Афины, красота, мудрость и законы, которые веками утверждались здесь, в Афинах. Без Афин эллины станут варварами. Никто не будет почитать их мудрость, их науки и искусства, никто, Тимон, не обернется в сторону эллина с почтением, никто не примет их богов…

— И что же? И что же, Аристотель?

— Или ты не эллии, Тимон, или ты смеешься над святынями.

Назад Дальше