Восторг — любовь, когда все в любимом предмете возбуждает душевный трепет. Обуянный восторгом ни с чем не сравнивает того, кому поклоняется в своей любви, потому что ничего, кроме своей любви, не видит. Он и себя теряет в этом восторге, и так как ничто, кроме предмета любви, для него не существует, то и сама мысль о сравнении лишена смысла.
И вот то чувство, которое возбуждал в Аристотеле Платон, было чувством восторга. Вся душа Аристотеля была заполнена мыслями о нем. Во всем, что окружало его, он обнаруживал его присутствие: в чистоте струй неторопливого Кефиса — чистоту помыслов Учителя; в прохладе, которая клубилась голубым светом под платанами, — возвышающую и ублажающую душу мысль Учителя; в солнечном свете, струящемся сквозь высокие кроны, — летящую к запредельным высям мечту. Он обнимал деревья, мимо которых проходил Платон, гладил ладонью траву, примятую его ногой, целовал листья, касавшиеся его головы.
Он был преисполнен восторга и не прислушивался ни к себе, ни к другим, потому что голос Учителя постоянно звучал в его ушах. И даже, читая слова, написанные им, он слышал их так, словно их произносил Учитель.
И только недавно — Аристотель не сразу обнаружил это — он различил в своей душе себя и его, отделил себя от него и сравнил собственную мысль с его мыслью. И хотя в этом сравнении победил Платон — иначе и быть не могло, — Аристотель обнаружил, что его собственная мысль не исчезла, не пропала, не ушла, а лишь остановилась и оглянулась, ища поддержки у тех, что следовали за ней. Счастье доставляли те сравнения, где его мысли и мысли Платона совпадали. Ни с чем не сравнимое блаженство испытывал он, когда мудрость Платона, словно из небытия, из хаоса и мрака, вызывала к жизни чистые и стройные мысли, принадлежавшие его, Аристотеля, душе и устремлявшиеся, словно дети к матери, к мудрости Учителя.
Это блаженство он испытал и теперь, когда Платон сказал, что призвание и вечная забота философов — улучшать мир. Эта мысль не была ни новой, ни неожиданной. И тот, кто хоть немного знал о жизни. Платона, не мог не вывести эту мысль, обдумывая его поступки: ведь это он, Платон, дважды ездил в Сиракузы, пытаясь наставить на путь истины тиранов. Он произносил перед своими слушателями речи в защиту мудрости, нравственности и законов. С его мыслями соизмеряют справедливость своих поступков многие из тел, кто нынче стоит у власти в Афинах и в других полисах Эллады. И все же… И все же мудрость — обитель чистого созерцания, размышления, находящего пользу в самом размышлении. Из всех наук наиболее полезна эта — наука о мудрости, о причинах и началах. И никто так не далек от практической жизни людей, как философ. И стало быть, зная о том, что такое философия, можно подумать, что истинный философ — человек, далекий от борьбы мнений и страстей, парящий в эмпиреях[35]. Но можно ли подумать так, зная о том, кто такой Платон?
Перед тем как покинуть Академию, Гермий пробыл несколько часов наедине с Платоном. Платон проводил Гермия до ворот. Дальше с ним пошли Ксенократ, Спевсипп, Аристотель и еще несколько человек. Платон остался стоять у ворот и стоял там до тех пор, пока Гермий и его друзья не скрылись за деревьями.
Солнце перевалило уже за полдень, когда они вышли на дорогу, ведущую в Пирей. Тащившаяся следом за ними в сопровождении рабов коляска с дорожным скарбом Гермия громыхала колесами на камнях. Гермий был неразговорчив и на вопросы друзей, отчего молчит, отвечал, что обдумывает недавнюю беседу с Платоном.
— Впрочем, — признался он позже, — не столько то обдумываю, что сказал мне Платон, сколько то, что сказал ему в ответ я. И вот мне кажется, что своими ответными словами я обидел Учителя. Он не нашел в моих словах истины и расстался со мною холодно — вы видели это.
— Не так уж необычно, — сказал Ксенократ, — что Учитель находит истину только там, где ему хочется. А хочется ему, как правило, видеть истину принадлежащей его мыслям, а не мыслям других.
— Стыдись, Ксенократ, — остановил его Спевсипп. — И вот Аристотель, который еще ни разу не слышал, чтобы мы вступали в спор с Платоном. Что подумает он о нас? Не покажется ли ему, что мы не возражаем Учителю только из почтения к его летам, а не из признания его превосходства в мудрости? А вот теперь, когда Учителя нет рядом, мы говорим против него…
— Меня мало волнует, что подумает сейчас о нас Аристотель. Меня больше волнует то, что он подумает о нас позже, когда и сам обнаружит в мыслях Платона бреши и несоответствия. Он подумает тогда, что мы, молчавшие, либо глупцы, либо притворщики. И значит, что мы — не философы. Верно, Аристотель? — обратился к шедшему рядом с ним Аристотелю Ксенократ.
— Для меня каждое слово Учителя священно, — ответил Аристотель, которого слова Ксенократа немало возмутили. — И лучше заблуждаться вместе с Платоном, чем осуждать его вместе с Ксенократом.
— Да вы поглядите на этого восторженного эфеба! — захохотал Ксенократ. — Готов поспорить с кем угодно и на что угодно, что не пройдет и года, как этот преданный ученик станет исправлять Учителя.
— Откуда такая уверенность? — спросил Аристотель.
— Да все оттуда же: если ты подумал сейчас, что ты лучше нас, потому что больше нас любишь Платона, то с той же необходимостью ты можешь подумать, что ты лучше Платона, потому что больше него любишь истину. Ты будешь расти, мой юный друг, — похлопал Ксенократ по плечу нахмурившегося Аристотеля. — Ты будешь расти! В этом мире все так устроено: кто поднял ногу, тот должен ее опустить, если он не истукан и хочет сдвинуться с места…
Никто с Ксенократом спорить больше не стал. Промолчал и Аристотель, поняв, что сейчас нужно говорить не о нем, а о Гермии, с которым все они теперь расстаются.
Больно предаваться печали о безвозвратном. Но расставание с другом — не всегда расставание навеки. А тут еще все поклялись, что непременно станут навещать друг друга. И Аристотель сказал Гермию, едва они вышли на пирейскую дорогу, что обязательно побывает в Атарнее, когда представится к тому случай. Гермий же уверял друзей, что не раз побывает в Академии и что в честь этих встреч они славно попируют. Никто тогда не знал, много ли правды в их словах, но все верили, что будущие встречи в их власти.
— Что же ты сказал Учителю? — снова спросил у Гермия Ксенократ, когда они прошли часть пути, болтая о пустяках. — И нам следовало бы знать, чем ты, как тебе кажется, огорчил его.
— Мы вновь говорили об устройстве города, — вздохнув, ответил Гермий. — Платон испытывал мои намерения. Он прямо спросил, делаю ли я так, как того требует высшая мудрость: преобразую ли я жизнь в Атарнее согласно его установлениям.
— И что ты ответил?
— Я ответил так же прямо, как он спросил. Я сказал: «Нет, Учитель».
— Почему? — воскликнул Аристотель, схватив Гермия за руку. — Ты не хочешь? Или не можешь? Или не считаешь нужным? Как мне стыдно за тебя, Гермий. — Аристотель отпустил его руку и отвернулся. — Как мне стыдно за всех нас! Два Дионисия! И вот еще третий — Гермий… Вот что я скажу Учителю, вот что он должен знать.
— Он знает это, — сказал Гермий. — Я уже сказал ему об этом.
— Ты? Но почему же, почему же, Гермий? — У Аристотеля на глазах заблестели слезы. — Разве то, чему учит Платон, невозможно?
— Да, Аристотель. То, к чему он призывает, выше человеческих возможностей. Вот если бы найти, Аристотель, полис, в котором живут одни несмышленые дети, и разделить всех так, как говорит Платон, на работников, воинов и мудрецов, и держать их строго в этом мнении, не давая соприкасаться с гражданами других городов, и лишить их естественного стремления к удовольствиям и собственности, тогда я построил бы такой полис. И взял бы тебя в соправители, — добавил Гермий, чем вызвал смех у слушавших его. — Ни боги, ни люди не могут построить такой город, — сказал в заключение Гермий. — А значит, ни философы, ни тираны. Но если бы мы и построили его, в нем нельзя было бы жить. Полис Платона — это не совокупность людей, а совокупность отвлеченных идей.
— А в будущем? — спросил Аристотель. — Разве в будущем, когда философия и высшая мудрость станут достоянием, всех, когда каждый из живущих будет понимать, каково наилучшее устройство полиса, разве тогда не окажется возможным построить государство Платона?
Гермий ответил не сразу. Посмотрел на друзей, которые улыбались ему с пониманием, потом взял Аристотеля под руку, отошел с ним в сторону и сказал, наклонившись к его уху:
— Я не хочу тебя разуверять в том, что будущее, о котором ты говоришь, когда-нибудь настанет. Вся беда, однако, в том, что в пределах обозримого времени я не вижу даже начала этого будущего, но уже отлично различаю конец и моей и твоей жизни.
— Я понимаю, — вздохнул Аристотель. — Но по крайней мере, мы должны стараться, чтобы мысли Учителя через нас и через наших учеников дошли туда, где начнется прекрасное будущее…
— Прекрасное? — с грустью переспросил Гермий.
— Да. Я верю, — сказал Аристотель.
— Ты счастливее меня, — ответил Гермий. — Говорят, что если идешь рядом со счастливым человеком, то боги по ошибке могут наделить счастьем и тебя… — улыбнулся он. — Все же я верю, Аристотель, что мы еще увидимся. Тогда-то я точно буду знать, уделили мне боги частицу твоего счастья или нет, способны ли они ошибаться… Жизнь смертных состоит из ошибок — это я знаю. Наш Учитель — смертен. Это я и хотел тебе сказать на прощание. Нет богов среди людей. А потому прими мой совет: никому из живущих не поклоняйся.
— Наибольшим достоинством обладает тот, кому открылась истина, Гермий.
— Кому она открылась, Аристотель?
— Учителю, — ответил Аристотель и остановился.
Гермий, не оглянувшись, пошел дальше и смешался с толпой провожавших его друзей.
Аристотелю больше не хотелось следовать за ними. Но, поразмыслив немного над тем, как они отнесутся к нему, если он сейчас вернется в Академию, он поспешил за ними и вскоре догнал их.
— Одно из двух, — говорил своим друзьям Ксенократ, когда Аристотель поравнялся с ним, — или ты будешь глотать пыль, следуя за тем, кто знает дорогу, или будешь дышать встречным ветром, идя к цели наугад. И здесь каждый должен решать, что лучше…
— Есть третий путь, — сказал Аристотель, понимая, что говорит дерзость. — Цель должна быть не впереди, не сзади, не справа или слева. Цель должна быть выше нас. И двигаться к ней надо не по дорогам земли, а по дорогам мысли. Цель же видна всем. Имя ее — совершенство…
— Это прекрасное решение, — сказал Гермий. — Но если есть образец совершенства, значит, есть и тот, кто идет впереди нас и под чьими ногами пылит дорога.
— Что ты на это скажешь, Аристотель? — засмеялся Ксенократ. — Все-таки одно из двух, не правда ли? Либо Учитель и цель, либо никто и ничто.
— Есть нечто, что является Учителем и целью одновременно, что вечно и неподвижно и манит к себе, как далекий свет, — ответил Аристотель.
— Что же это? Открой нам! — дурашливо взмолился Ксенократ. — Не обойди нас своей великой милостью!
— Не хочу пылить перед тобой, — сказал Аристотель. — Найди это сам…
— Он победил, — указал на Аристотеля Гермий. — Ксенократ, ты побежден.
Они входили в Пирей.
«Ты пойдешь к Тимону, — сказал себе Аристотель. — Даже если он станет бросать в тебя камни, ты подойдешь к нему и спросишь: «В чем правда, Тимон? И почему ты видишь ее не там, где видит ее Платон?» Он много раз приказывал себе сделать это и, наконец, отправился к Тимону, к развалинам гробниц у городской стены к западу от Дипилона, где было обиталище Злого Старца — так называли Тимона афиняне. Все афиняне знали о Тимоне и каждому новому человеку рассказывали о нем, но не многие из них могли похвастаться тем, что видели его и разговаривали с ним. За колючими зарослями дрока и можжевельника, среди старых каменных надгробий, в щелях между которыми водились ядовитые змеи, Тимон нашел себе убежище, добровольно покинув людей. В смельчаков, решившихся навестить его, он швырял камнями, приходя в неистовую ярость. И те, как правило, отступали, опасаясь за свою жизнь. Но был среди афинян человек, который знал к нему тропу и приходил безбоязненно. Только Платона Тимон удостаивал вниманием и беседовал с ним, как с равным, хотя и не разделял его убеждений. Тимон ненавидел людей, а Платон любил их. Тимон не верил ни в истину, ни в богов, а Платон посвятил божественной истине всю жизнь. И когда они оба поднимали глаза к небу, Тимон видел там бездну, куда безвозвратно уходит все, Платон же — источник блага и красоты.
— Ты кто? — Этот вопрос остановил Аристотеля и заставил распрямиться в тот самый момент, когда он собирался вот уже в который раз нырнуть под колючие ветви сухого дрока, чтобы еще на несколько шагов приблизиться к жилищу Злого Старца.
— Я Аристотель, — ответил он, еще не видя того, кто был рядом. — Я ученик Платона.
Тимон стоял по ту сторону куста. И если бы он не подал голоса, Аристотель прошел бы, не заметив его: тень скрывала щуплую фигурку старца, чьи волосы и чья одежда но цвету мало отличались от сухой травы и земли.
— Назвавшись так, ты хочешь сказать, что ищешь меня? — спросил Тимон.
— Да.
— Зачем?
— Я принес тебе смоквы, которые так любит Платон, — сказал Аристотель, подняв руку с узелком, где были смоквы. — И я хочу спросить тебя…
— Иди за мной, — сказал Тимон. — Ты первый из учеников Платона пришел ко мне.
Тимон шел впереди, раздвигая ветви кустарника посохом. Впрочем, он не очень старался: его загрубевшая кожа на руках и плечах, видимо, совсем потеряла чувствительность, и шипы не оставляли на ней никаких следов. Зато Аристотель страдал, поспешая за старцем, — отведенные посохом Тимона ветви словно нарочно хлестали его по лицу, царапали и раздирали плащ, впиваясь в него колючками, а под ногами, спрятанные в траве, то и дело оказывались камни, о которые Аристотель спотыкался. И получилось, что вместо того, чтобы обходить кусты, он, споткнувшись, кидался на них, проклиная в душе тот час, когда ему пришла в голову мысль повидать Тимона.
Аристотель обрадовался, когда они, наконец, подошли к жилищу Тимона.
Старый Тимон, видя его радость, чуть заметно улыбнулся, хотя, наверное, как подумалось Аристотелю, причину этой радости считал не в том, что наконец, кончилась утомительная ходьба среди кустарников, и камней, а в том, что он, Аристотель, лицезреет его, старца Тимона, и оттого наполняется счастьем. Впрочем, эта мысль недолго занимала его.
— Я живу там, — сказал Тимон, указав на старую полуразрушенную гробницу, которая находилась шагах в пяти от них. — Я сказал тебе об этом, чтобы остановить твои глаза… Давай же сюда смоквы и садись.
Аристотель отдал Тимону узелок с плодами и, следуя примеру старца, сел на каменную плиту, нагретую солнцем.
Трещали цикады. Душно пахло можжевельником и чебрецом. Тимон развязал узелок, развернул его на коленях и принялся молча есть смоквы.
Аристотель почувствовал, что его покидает решимость, с какой он направлялся сюда. И чем дольше старец молчал, тем меньше оставалось в нем этой решимости. Лицо Тимона было неприветливым, даже злым. И поглядывал он на Аристотеля недобро. Какой-то жук сел ему на ногу, и Тимон прихлопнул его с такой силой, что сам поморщился от боли и при этом сердито посмотрел на Аристотеля, словно тот послал на него злосчастного жука. Одежда на Тимоне была старая, он давно не подрезал усы и бороду, а седые с желтизной волосы свисали до плеч и были спутаны. В них, как в старой паутине, застряли кусочки сухих листьев, стебельки травы, которая служила ему постелью в его мрачном жилище. У него были длинные и жилистые руки. Босыми ногами, словно лапами, он упирался в выступы камня, на котором сидел. Маленький, головастый и худой, он производил впечатление почти нечеловеческого существа.
— Ты разочарован или хочешь покорить меня своей мудростью? — спросил наконец Тимон, перестав есть. — Многие хотели переубедить меня и возвратить в Афины, чтобы таким образом снискать себе славу мудрейших. Чего хочешь ты?