Весь класс рассмеялся. А Серафима Петровна только чуть улыбнулась, протянула руку к стулу, но не дотянулась, вдруг как-то странно опустилась на пол, прислонилась к доске и совсем свалилась, закрыв глаза, будто вдруг заснула.
— Умерла! — закричала какая-то девчонка.
— Воды!
— Скорее!..
Женя был уже на своей парте. Он почему-то складывал учебники и тетради — наверное, собрался уходить.
А мы — всем классом — были возле Серафимы Петровны. Но она уже открыла глаза, провела ладонью по лицу, словно умылась, и сказала:
— Ничего. Прошло. Я встану.
Мы подняли нашу учительницу, и в это время вошёл директор, за которым кто-то успел сбегать. Он взял Серафиму Петровну под руки и повёл с собой, а когда проходил мимо моей парты, я слышал, как сказал ей:
— Вот вам и хрум-хрум.
Разгадку этого непонятного слова мы узнали только на следующий день. Оказалось, что беспризорники ходили в наш школьный двор не просто так — их подкармливала Серафима Петровна. Из своего и без того маленького пайка она выносила им то хлеба полбуханки, то миску мамалыги — кукурузной каши, а как-то на днях трём беспризорным мальчикам, которые к ней пришли, вынесла три куска сахара. В те времена в нашем городе сахар был большой редкостью. Вместо него употребляли сахарин. Он продавался в порошочках, как лекарство. Одна крупинка на стакан — и кипяток сладкий. Но сладость эта была особенная — малоприятная. А сахар… Я помню, как впервые попробовал его вприкуску. Это была такая вкуснота, что я до сих пор забыть не могу.
Из трёх беспризорных, что ходили во двор нашей школы, один был совсем маленький — лет семи-восьми, не больше.
Он, должно быть, никогда в жизни не видел сахара и как откусил кусочек, так сразу же запрыгал на одной ноге и запел:
— Хрум-хрум! Бум-бум! Хрум-хрум!
Съел свой кусочек и стал просить:
— Тётя, дай мне хрум-хрум. Ещё кусочек. Дай, тётя…
И заплакал. Что с того, что был он беспризорником: жил без родителей, спал у котла, еду добывал сам себе — в мусорных ящиках, на свалках, где придётся. Одним словом, был совсем самостоятельным. Но был-то он ещё ребёнком. И плакал по-ребячьи — от всей души, навзрыд. Слёзы размазывали по лицу грязную копоть и стекали тёмными каплями на его босые, заросшие грязью ноги.
У Серафимы Петровны не было больше сахара — ни кусочка. Она говорила об этом малышу, а тот плакал и плакал. Тогда она схватила его за руку и повела к себе. Всё это видели из своего окна наш директор и некоторые ученики. От них-то и стало всё известно нам.
Серафима Петровна выкупала Хрум-Хрума в тазу, надела на него свою кофту, уложила спать, потом пошла к жене нашего директора и до глубокой ночи стучала на швейной машинке. Ведь у мальчика, кроме дырявого мешка, не было никакой одежды. Вот Серафима Петровна и шила ему — перешивала из всего, что у неё было, — бельё, куртку, брюки.
Директор её спросил:
— Оставите мальчика у себя?
— Оставлю.
— Чем кормить будете?
— Поделимся.
— Смотрите, Серафима Петровна, голод не тётка. Вам и так пайка не хватает.
— Обойдётся, — сказала Серафима Петровна.
«КАПИТАН, МОРЕ КОНЧИЛОСЬ!»
Но вот не обошлось. Нашу учительницу увели с урока, вызвали к ней врача, и врач сказал:
— Голодный обморок.
Да, Серафима Петровна была из тех редких людей, которых хватает для всех, только не для себя. Она была учительницей, которая могла позвать своих учеников в морскую пучину или в жерло вулкана, и мы пошли бы за ней…
Жена нашего директора хотела отвезти Хрум-Хрума в детский дом. Куда там! Не взяли. «У нас, — сказали в детском доме, — и так переполнено. Дети спят по двое на одной кровати».
Обо всём этом мы узнали в школе, и вечером я рассказал дома. В тот день у отца была получка, и у нас был праздничный ужин: картошка с постным маслом, чай с сахаром и малай. Этот кукурузный малай был жёлтым и пушистым, как торт.
Честно говоря, я давно ждал отцовскую получку. Мне нужны были деньги…
В этом месте я на минуту остановлюсь, чтобы вы не подумали плохо: «Вот он какой! На отцовские деньги метил…» И всякое такое.
Знаете ли вы, что такое чернила, сделанные из сажи? Уверен, что вам такими не приходилось писать. А мы в те годы писали только самодельными чернилами. Были, правда, у нас чернила не только из сажи, но и из луковой кожуры. Но я, право, не знаю, какие из них были лучше, а вернее, хуже. Бумага у нас была такая, что по нынешним временам её забраковали бы даже для обёртки. А мы писали на такой — толстой, грубой, с примесью древесины, того и гляди, можно было занозу схватить.
Скажу ещё только про карандаши. Были они толстые и некрашеные: чуть начнёшь чинить, распадались на два желобка, а грифель вываливался. Мы эти карандаши обматывали нитками или проволокой.
Что говорить, письменные принадлежности того времени могли бы составить чудесную витрину в музее — в школьном таком музее, если бы он существовал. Пошли бы вы в такой музей, посмотрели бы, чем и на чём мы тогда писали, и не стали бы меня обвинять в том, что я ждал отцовских денег — купить на базаре хороший карандаш или пузырёк настоящих чернил. Но вышло всё по-другому.
После ужина отец достал из кармана деньги, дал их матери, а три десятирублёвки протянул мне.
— На, — сказал он. — Завтра отнесёшь в банк, заполнишь там маленький бланк и сдашь тридцать рублей. Сумеешь?
Я подумал, и мне стало не по себе. Понимаете, я многое мог: притащить два почти полных ведра воды из колонки, нарубить дрова, растопить печь — мало ли что. А вот там, где была касса, деньги, уплата, сдача, — я не мог. Я же мечтал быть моряком, а не бухгалтером или кассиром. Но в тот раз в разговоре с отцом я понимал, что он испытывает мой характер. Он мне всегда говорил: трудно — значит, интересно. И ещё он любил поговорку: «Капитан, море кончилось!» Да вы-то и не знаете этот его рассказ о том, как на одном корабле поставили к штурвалу молодого матроса, а он не умел управлять судном, упёрся в берег и закричал: «Капитан, море кончилось!»
И вот мой отец, когда я, не попробовав, сразу же говорил о чём-нибудь: «Не смогу», напоминал мне о том матросике — «Капитан, море кончилось!» Для матросика «море кончилось», когда надо было только повернуть штурвал и плыть в другую сторону. Возможностей впереди ведь было целое море.
Отец всегда требовал от меня, пока я не испытал все возможности, не говорить «не могу». Биться до последнего. И нужное пытаться сделать, как он говорил, «через не могу».
Я хорошо помнил обо всём этом. И хотя мне неохота было отправляться в банк, где много всяких окошечек, и разных бланков, и потом людей уйма, и все спешат, и будут тебе говорить: «Мальчик, не вертись под ногами», — и посылать от окошечка к окошечку, хотя всё это я себе так представил, что просто жуть, я всё ж таки сказал:
— Сумею. А что писать на бланке?
— Напишешь: счёт номер семь — шестнадцать. И всё.
— Семь — шестнадцать! — воскликнул я. — Вот здорово. Я знаю этот счёт. Это счёт дяди Емельяна. У него там тысячи — на этом счёте.
— Нет, — сказал отец, — это не счёт Емельяна Петровича. Семь — шестнадцать — это счёт Общества помощи беспризорным. Это общество строит для детей интернаты, детей забирает с улицы, кормит, одевает, выводит в люди. Понял?..
Я всё понял: отец бросает меня в банк, как он бросил меня в воду — плыви, и всё. Знаете, с того самого раза, в гавани, я стал как-то увереннее, или, если правду сказать, решительнее. И думал, что, если я когда-нибудь поженюсь и у меня тоже будет сын, я, как мой отец меня, буду этого сына учить не только чистить зубы, стричь ногти, застёгивать все пуговицы и говорить «здравствуйте» и «спасибо». Нет, я буду его учить смелости: плавать в глубоком море и скакать на лошади, буду его учить никогда не врать — ни капельки — и быть добрым. Разве это не так же важно, как чистить зубы и хорошо мыть уши?
СЕМЬ — ШЕСТНАДЦАТЬ
Деньги, которые мне надо было внести в банк, я взял в школу. В этот день у меня было много дел: я должен был дочитать книгу о пиратах. Как она называется, я не знаю, потому что у этой книги не было переплёта, двух страниц в начале и сколько-то там в конце. И все почти странички книги, вернее, уголышки этих страничек завивались и были жирные-жирные, почти прозрачные. Вы заметили, что такие вот книжки с завивающимися страницами и бывают самыми интересными? Они здорово мешают делать уроки и даже спать ночью, если, конечно, ваши родители не гасят свет. В темноте не очень-то почитаешь.
У нас как раз была контрольная по русскому. Я который раз замечаю, как только мне попадётся очень интересная книга — обязательно контрольная, или там экскурсия, или что-то надо сделать дома. Почему это так, понять не могу! Вот и в этот раз получилось, как говорится, одно к одному.
Короче говоря, вечером, когда до сна осталось два часа, передо мной лежала книга о пиратах и грамматика с торчащими бумажками между теми страницами, где были правила — те правила, которые надо было вызубрить.
Что бы вы сделали?
Я бы, конечно, почитал книгу, раз её надо завтра обязательно отдать. Там было такое интересное, что и не перескажешь. Корабль брали на абордаж, иначе говоря — штурмом, борт к борту, и давай прыгай, руби, стреляй! А потом пираты бросили кошку и стали делить сокровища. Да, вы-то и не знаете, о чём речь. Думаете, что живую кошку бросили за борт. Я всё забываю, что не с моряками имею дело. Бросить кошку — это значит отдать четырёхпалый якорь. Да, да, отдать, а ни в коем случае не бросить.
Якорь. Сколько раз я рисовал якоря чернильным карандашом на перепонке между большим и указательным пальцами левой руки. Надо только в этом месте широко развести пальцы, потом лизнуть эту самую перепонку, а потом по мокрому нарисовать якорь. Пока не придётся мыть руки, держится. И со стороны может показаться, что это татуировка.
Раньше я не знал, почему у матросов на руке чаще всего нататуирован якорь. А потом мне объяснили. Якорь — это надежда. Надежда или даже уверенность, что корабль не сорвёт волнами, не выбросит на скалы, не опрокинет ветром.
В общем, моряки верят в якорь, как можно верить в руку друга, которой он вас поддерживает. Как же можно при этом говорить «бросил якорь» или «швырнул»! И вообще с борта корабля ничего не бросают, кроме лота. Это такой прибор на длинной привязи, которым измеряют глубину моря. Вот лот бросают, а якорь отдают.
Я, конечно, всякое такое о кораблях и моряках знал не потому, что сам видел или слышал. Больше из книжек. И должен вам сказать, что в той самой книжке, которая мне тогда попалась без начала и без конца, много было всякого очень интересного. Прочтёшь, и потом тебе всю ночь снится:
«Капитана на рею!»
Это значит: повесить капитана!
«Суши вёсла!»
Ну, в общем, поднимай вёсла из воды и совсем не греби.
Интересная книга. Но случилось как-то так, что я открыл раньше грамматику и посмотрел правописание прилагательных. Сам не знаю, как это со мной получилось: время-то перед сном свободное. Подучил я окончания там всякие: ЫЕ и ИЕ. Потом суффиксы через два Ф. Читал-читал и дочитался. Мама говорит:
— Спать!
Вот так оно и получилось, что на книгу остался только следующий день, когда мне надо было в банк идти с этими деньгами на счёт семь — шестнадцать. Я и решил: для скорости возьму деньги в школу, а после школы — сразу в банк, а потом дочитаю последние сорок восемь страниц и отвезу книгу. Выходило, что всё успеется.
И вот идёт эта самая контрольная работа. Серафима Петровна диктует, а я чувствую — на эти самые ЫЕ и ИЕ и на суффиксы работа. Вот здорово! Точно, как отец мне говорил: «Подготовишься в спокойное время — в спешке пригодится». Как же это здорово, правильно то есть. Сколько раз я замечал: есть свободное время — и займёшься хотя бы камерой от футбольного мяча. Валяется она дырявая, а ты её от нечего делать залатаешь. И опять валяется. Потом вдруг тебе кричат: «Мяч лопнул. У тебя нет?.. Если есть, беги и тогда игрока заменишь».
Да вы и не знаете, что в футбольной команде нашей улицы было правило: кто мяч повредил — с поля вон. А у кого мяч в порядке — играй. В те времена мячей в магазинах не было. Редкость. И вот: подготовился в спокойное время — в спешке пригодилось. Так оно и в школе было с этими суффиксами, которые я спокойно вчера подучил. Теперь я раз-раз — и готово. А другие пишут. Женя даже ушами шевелит. Он это не только как фокус делал, но и на диктантах. Кто его знает — для смеха или от волнения.
Все шуршат тетрадями, а я тетрадку отдал и в окно смотрю. Серафиме Петровне тоже делать нечего. Она мою тетрадку просмотрела и глазами так говорит мне: «Молодец!»
Женя в это время как раз на неё смотрел и, как увидел, что Серафима Петровна мне улыбается, скривился и быстро так нагнулся к парте. А потом на переменке подходит ко мне и говорит:
— Я эти суффиксы и не учил. Намаракал как придётся. Пару схвачу. Ну и пусть. Писателем быть не собираюсь. Коммерцией больше заработать можно. Одолжи пятёрку. На углу в магазине выбросили на прилавок конфеты, обсыпанные подушечки. Если их на вес купить, а завтра принести на базар поштучно, можно знаешь как загрести! Дай пятёрку до завтра, три подушечки тебе отвалю. Проценты.
Я говорю:
— У меня нет пятёрки.
— Ну давай трёшку.
— И трёшки нет.
— Врёшь! Ты когда булку на завтрак вынимал, я видел там у тебя в сумочке деньжищи. Уйма!
— Ну, деньги.
— А почему говоришь, что нету?
— А потому, что деньги не мои.
— Ну и давай мне до завтра. За трёшку тоже три подушечки отвалю. По рукам?
— Отстань!
— Похвалили за контрольную, и задаётся. Ну и сиди себе на чужих деньгах. Наверное, дали тебе какую-нибудь трёшку, чтобы ты в очереди за сахаром постоял. Ну и стой с чужой трёшкой. Я свои заработаю на конфетах. Будет у меня сто рублей, не одолжу. Эх!..
Он как-то особенно сказал это «эх». С каким-то презрением. Но у меня не было времени с ним связываться: я в банк спешил.
В банке этом меня оглушила перестрелка пишущих машинок. Интересно это: сидят девушки — десять или, может быть, двадцать — и так быстро стучат, как будто сразу сто дятлов на деревьях или пулемёт строчит. Но это я не в тот отдел попал. Походил по лестницам вверх и вниз, пока нашёл этот самый операционный зал. Интересно — не больница, никому операций не делают, а называется «операционный». Окошечки там, как на почте. В окошечко, где берут деньги на счёт семь — шестнадцать, самая большая очередь. Я и стал в эту очередь. Кого там только не было! Женщина в платке. По лицу видно — ест не досыта. А тоже принесла беспризорным. Морячок в бушлате и тельняшке. Красногвардеец, или по тем временам уже красноармеец. А всех не пересчитаешь.
Я стал в очередь и книжку читаю.
Я стал в очередь и книжку читаю. Так зачитался, что и не заметил, как моя очередь подошла. С этими пиратами время быстро пролетело. Ну, отдал я деньги, иду к выходу, а сам, между прочим, последнюю страницу дочитываю. И налетаю на Женю Ежина. Бывает же такое.
— Ты что здесь делаешь? — спрашивает меня Женя.
— А ты?
— Я сюда для прогулки хожу. Смотрю, сколько же у людей денег в руках. Смотри — тот в чемодан пачки кладёт. Видишь? И часовой возле с кобурой. Смотри. Охраняют.
Я шёл к выходу и сказал:
— Не мешай — я книгу дочитываю.
— Книгу? Брось врать-то. Книжник! Прикидывался. Хватит. Думаешь, я не видел, как ты деньжищи себе на счёт положил. Копишь?
— Коплю.
— Во! — Женя схватил мою руку в свои две ладони и крепко пожал. — Теперь я тебя уважаю. Молодец! И что прикидываешься, молодец! А я-то думал, когда ты отказался за машину на Обувке премию получить… Думал, что ты шляпа. А ты вон какой. Уважаю! Эх! — он опять произнёс это своё «эх», но теперь уже совсем по-другому.