В этот вечер ночевали у подножья Джуг-Джура и ели много мяса.
Устинкин из подмоченной муки сделал пирожки с олениной. Он любил поесть и за стряпней мог проводить ночи. Несколько раз Небываев просыпался от гнуса и все видел Устинкина у костра. Он пек пирожки на раскаленной земле, засыпая их горячей золой, потом жарил мясо, коптил язык, вываривал из костей мозг.
Он как бы предчувствовал голод.
Утром партизаны были сыты в последний раз. От муки и оленя ничего не осталось. Целый день потом скрипела на зубах зола.
А впереди был Джуг-Джур, лысые гольцы под небом.
Безлесная долина лежала у самого подножья. И здесь, внизу, было хорошо. Трава поднялась после ливня. В траве качались лиловые ирисы и огромные, без запаха, ландыши. Было солнечно. Гудела пчела над багульником. И партизаны немного помечтали о пасеках, о дворах и скоте.
Три ущелья выходили на эту долину, давая начало ручьям, стекающим в Немуй. Ни тропы, ни следа. Только трава и ирисы. В какое же ущелье войти? Разделенные узкими кряжами, они одинаково шумели мелколесьем.
Олешек смотрел вдаль, на гольцы и сопки. Он ездил в Аян только по зимней тропе, летом же был здесь впервые. Сомнение на минуту овладело им. Сомнение и стыд, ибо какой же тунгус ищет тропу, когда охотится за зверем? Он, как птица, находит дорогу домой.
И Олешек вошел в среднее ущелье. Здесь он увидел след и обрадовался. На берегу ручья валялись обугленные сучья, а на камне рядом лежал заржавленный топор. Олешек присел на корточки, задумался. Топорище глядело на запад, значит, охотник ушел на восток, в это ущелье. Тропа должна быть там. Тунгус садится лицом туда, куда идут его ноги, и никогда не кладет топора топорищем вперед. Олешек не сомневался в том, что это был тунгус. Ни якут, ни русский не прилаживают такой длинной ручки к своему топору. Одно только смущало Олешека: почему так торопился охотник?
Подошли партизаны. Небываев спросил:
— Что ты увидел?
Олешек показал ему топор.
— А топорик-то хорош! — сказал Устинкин. Он взял его, помахал им и сунул за пояс.
Олешек с изумлением взглянул на него.
— Нельзя, — сказал он, протягивая руку к топору.
— Вот чудак! — в свою очередь удивился Устинкин. — Ведь не украл же ты его — нашел!
— Нельзя, — повторил настойчиво Олешек. — Мы, овены, думаем о тех, кто идет впереди нас. Может быть, охотник вернется. Он будет рад. Никто не возьмет его топора.
И Олешек воткнул топор в толстую осину и пошел прочь, больше не глядя под ноги.
Ему нечего было искать, когда путь найден. Но если бы он смотрел, если бы не был так молод и беспечен, то увидел бы новый след человека и положенный через след сучок[6].
…………………………………………………
Три дня шли партизаны в горах.
Небо с синим блеском, камни цвета голубиного помета, кедровый сланец на склонах. Последний след человека исчез.
И чем выше поднимались, тем угрюмей становилось на сердце Небываева.
За один переход стоптали тунгусские олочи. Многие снова обулись в сапоги.
Галеты были съедены.
На ночлег останавливались рано, чтобы найти для оленей хоть немного белого мха.
На третью ночь легли спать голодными, но спали крепко. Только Небываев, вдруг проснувшись, сел на шкуру, схватился за винтовку и подумал: «Плохо!» Стояла тишина. Он выглянул из палатки. Над ущельем висел месяц. Блестела железная ложка, забытая Устинкиным у костра. Огонь погас. Олешека не было.
Небываев пощупал золу. Она была холодная. «Давно, значит, сбежал». Небываев лег на камни у потухшего костра. Страшно было подумать, что отряд остался без проводника.
— Вот тебе и враг! — сказал он еле слышно.
И другой голос ответил ему так же тихо:
— Неладно что-то, товарищ комиссар.
Небываев поднял голову. Десюков стоял рядом на коленях. Лицо у него было землистое, глаза блестели при луне.
— Я за этим чортом доглядаю. И вчера он куда-то уходил. В голову не пришло. Думал — по своей нужде человек отлучился. Расстрелять бы этого человека.
— Расстрелять.
Больше они ничего не сказали. Долго сидели молча, не разжигая костра. И все блестела ложка на камне у холодных углей. Ущелье наполнялось синим предрассветным дымом. Вдруг такая же синяя тень легла у ног Небываева. Он поднял винтовку!
К костру подошел Олешек. Он был мокрый до пояса и тяжело дышал. Небываев и Десюков переглянулись, но ни о чем не спросили. Олешек присел рядом с ними, выбил огонь из огнива, долго закуривал. Трубочка его не горела. Сердце его не выносило тяжести лжи.
— Убей Олешека, — сказал он Небываеву.
— Мы думали, ты совсем ушел и нас оставил.
Странными показались Олешеку слова комиссара. Он вздохнул, поднял блестевшую ложку, положил на вьюк.
— Луна светла, — сказал он, — а следа нет. Я искал его две ночи и буду искать, пока не найду. Десять раз я пересек ущелье. След должен быть внизу, у воды. И вернуться нам тоже нельзя. Нет мха для оленей. Они съели его. Надо итти вперед.
Небываев прислушался к молчанию рассвета. Не было слышно ни ветра, ни птиц.
— Пойдем вперед, — сказал он. — Но почему ты ищешь след ночью?
— Пусть люди спят и не думают о потерянном следе. Тогда днем их ноги будут крепче.
Небываев тихо рассмеялся, протянул руку к Олешеку, прижал его к плечу, как друга.
От Олешека пахло кабарожьей шкурой, туманом и табаком.
— Ищи, браток, мы тебе верим. Мы идем не за золотом, не за шкурами. Мы идем за советской властью. Понимаешь?
— Как же! — серьезно ответил Олешек.
Еще реже стал попадаться ягельник. Олени шли медленно. Глаза их гноились, трескались копыта. И когда Олешек не находил белого мха, он солил для них камни. Они слизывали с солью розовый лишайник и казались сытыми. Но все же каждый вечер Олешек выбирал среди них самого печального и показывал на него партизанам.
Те кричали: «Закрой ему глаза!», и Олешек вонзал свой якутский нож в затылок оленя. Но и после этого глаза оставались открытыми. Пламя костра отражалось в них, и долго на их стеклянной поверхности держалось выражение муки.
Олешек высасывал мозг из голеней, вешал кости и шкуру на дерево. А Устинкин варил в бидоне мясо. Он теперь не делал пирожков, и тоска прочно сидела в его огромном теле. Оленина была жестка и, даже изрядно посоленная, не давала без хлеба ни сытости, ни вкуса.
Страна становилась обширней и пустынней. Ошеломляла глушь, бесптичье, тысячи и тысячи километров на запад, на север, на юг.
Небываев часто спрашивал Олешека, куда они идут. Однажды на привале он показал ему карту и компас и заглянул с сомнением в узкие глаза Олешека. На компас Олешек посмотрел равнодушно, но карту разглядывал с любопытством. Он узнал в этих линиях реки, горы и берег своих кочевок. Его изумило искусство красного начальника, нарисовавшего землю якутов и овинов. Ему представлялось, что Небываев долго вышивал свою карту, как женщины вышивают каптаргу — кисет. Но он мог бы указать на ошибки: Немуй течет не так, и Керан начинается не отсюда. Олешек, присев на землю, обугленным сучком исправил карту императорского географического общества и ласково кивнул Небываеву, чтобы тот не обижался. И он, Олешек, делает ошибки. След обманул его в этой долине. Но куда бы тунгус ни вошел, он выйдет. И, чтобы подтвердить это, Олешек показал на карте, где проходит зимняя тропа, где лежит север, запад и юг. На востоке же — море.
Глаза его, чуть улыбаясь, смотрели вверх, на комиссара.
— Откуда ты знаешь это? — спросил с удивлением Небываев.
Олешек пожал плечами.
— Я видел: молодые птицы улетают осенью раньше старых. Откуда они знают дорогу?
Небываев рассмеялся. Лукав был этот Олешек в своих ответах. И как смышлен! Он полюбил его за дни похода.
Привязались к нему и партизаны и даже суровый Десюков, который называл его дьяволом. Казалось не так страшно, когда впереди шагает Олешек в своей летней дошке, в ровдужных штанах и олочах, подвязанных лосиными шнурками.
С открытым, широким лицом, худощавый, ловкий, он никогда не жаловался на усталость. Винчестер за его плечами лежал, как пришитый. Олешек не клал его, как партизаны, на вьюк. И постель свою — кабарожью шкуру — нес подмышкой. Он жалел оленей.
А путь становился все тяжелей.
Целый день поднимались на сопку, заросшую низким кедровым сланцем. Ползучие кусты, точно хмель, цеплялись друг за друга и покрывали склон сплошной корой. Олешек пошел по зыбким, пружинящим кустам, как акробат по сетке. Олени на подъеме долго выбирали, куда поставить копыто; от усилий капли крови выступали на раковинах ноздрей; шерсть прилипала к кедровым шишкам, еще неспелым, клейким от смолы. Партизаны продирались через кедровник, как по глубокому снегу. И, когда, наконец, поднялись, нашли на высоте болото. Даже Олешек крикнул от злости и ударил оленя ногой.
Те же лиловые ирисы качались и здесь, над ржавыми лужами. Шелестели кусты голубики. Душила мошкара.
Ким упал на землю и приложил к луже мгновенно распухшие от укусов губы. Партизаны замотали лица и руки бинтами, и бинты тотчас же почернели от гнуса. Никто не нагнулся, чтобы набрать голубики. Олени закрыли глаза, сжали ноздри и, гремя вьюками, бросились через болото вперед. Люди бежали за ними. Мошкара беззвучно толклась над головами. Олешек поминутно оглядывался — не упал ли кто-нибудь. Крепки были красные, он гордился ими.
Ночевали на противоположном склоне, поросшем ельником. Болото осталось позади. Но гнус и комары не исчезали.
Олешек развел дымокур, окружив его жердями, чтобы защитить от оленей. Они не отходили от огня, жались к дыму, топтали горящие сучья. Пахло паленым рогом и шерстью.
Усталые партизаны с распухшими лицами засыпали не надолго и просыпались для новых мучений. Звон стоял от комаров. Жажда их была так же велика, как и страдания людей. Хоть раз напиться крови за время короткой жизни! Ничего живого не было кругом. И когда утром Небываев снял свою парусиновую рубаху и штаны, чтобы вытряхнуть набившуюся золу, партизаны с удивлением обступили его. Он был татуирован. Будто портной покроил на его теле одежду и отметил кровавым мелком. Комары жалили по шву.
Они были страшней, чем голод. И, не дав подкормиться оленям, партизаны ушли.
После перевала места стали веселей. Тайга лежала под ногами дугой, закипая под ветром. Черными клубами она катилась вниз по ущельям. Тайга! Олешек торопил. Тайга, она казалась теперь благодатной. Но это был только обман. Она приняла их так же сурово, как и горы.
Все утро продирались сквозь лес, поваленный бурей. Пихты и лиственницы лежали крест-накрест. Два урагана пронеслись над ними. Один повалил на север, другой — на восток. Мелкий кустарник бряцал, как железо, скрывая ямы, наполненные черной водой. Олени ломали ноги. Их прирезывали и мясо тащили с собой. Люди тонули в древесной гнили.
В полдень наткнулись на участок горелого леса и остановились перед странным зрелищем: ели возвышались голые и белые, как кости. Пожар случился весной, во время движения соков. Огонь прошел по верхушкам, съел бородатый мох, свисавший с ветвей, и затих. Поджаренная кора отвалилась, обнажив блестящую заболонь. Она сверкала под солнцем, чуть розовея, как фарфор. Отряд вошел в этот серебряный лес. В нем еще держался запах гари. Люди тащились под звон обнаженных вершин, певших, как струны.
Миновали и это. А впереди снова открывались ущелья, полные до краев тайгой. Олешек нашел помет медведя и радостно крикнул:
— Амака[7], дедушка, не бойся нас, мы жалкие люди!
Перед закатом, далеко на скале, увидели горных баранов. Они мчались и падали с кручи вниз головой. Казалось, только спуститься — и найдешь там груду бараньего мяса.
Но Олешек говорил:
— Это амака, дедушка, гонит их, и они обманывают его, как и нас. У барана рога тяжелее, чем зад. Он падает на них, как камень на камень, и снова становится на ноги.
В этот вечер подсчитали потери. Осталось всего лишь два оленя, коробка спичек, немного соли и три связки манчжурского табаку.
Всю ночь сторожили медведя — зверь не пришел. Олешек гудел в берестяный манок, подражая дикому оленю, — никто не откликнулся. Ствол его винчестера остался холодным. На заре Олешек отважно спустился под кручу, где видели баранов, и вернулся лишь к полудню с куском гнилого мяса на медвежьей лопатке.
— Это амака убился, гоняясь за баранами, — сказал он и добавил: — Неудача идет по нашему следу.
Но отчаяния не было в его словах. Он показал Небываеву на оленя, лежавшего у костра неподвижно с розовой пеной на морде.
— Сегодня он пропадет. Не закрыть ли ему глаза? — И Олешек грустно улыбнулся.
Прирезали и этого оленя.
Последний же погиб смертью, удивившей всех. Он был ламской породы, верховой, самый выносливый и резвый. В нем еще хватало силы, чтобы с вьюком перепрыгнуть через ручей. Его берегли на тот случай, если кто-нибудь не сможет итти.
Первым сел на него Ким. Он молча показал комиссару свои распухшие в сапогах ноги. Лицо его было сине и выражало крайнюю усталость. С оленя сняли вьюки. Семь человек разделили их между собой.
Олешек вырубил шест, дал в руки Киму и показал, как надо ездить на оленях верхом. И эта езда была новым мученьем для Кима. Седло лежало на самом загорбке. Шкура ездила. Худые лопатки ходили под ней, как в мешке. Чтобы не упасть, Ким то и дело перебрасывал шест, упираясь им в землю. Иногда, забываясь, он наклонялся вперед, и олень внезапно вскидывал голову, бил его рогами. Слезы сочились из-под желтых век Кима. Он ехал позади отряда, стонал и ругался по-китайски. Четыре раза он падал с седла и снова садился на оленя. На пятый раз Ким упал головой на затвор своей винтовки. Он поднялся с белыми глазами, трясясь от бешенства, снял винтовку и выстрелил. Все обернулись на выстрел. Олень и Ким лежали неподвижно рядом. Было непонятно, кто из них мертв. Ким, наконец, поднял голову, посмотрел на товарищей. Глаза его все еще были белые.
— Я убил последнего оленя.
Никто не сказал ни слова. Вьюки сложили тут же и сделали долгий привал.
Небываев принес Киму мяса. Он съел его лежа, прижав щеку к прикладу винтовки. Небываев дал ему еще половину своей порции. Он съел и это и напился холодной воды. Глаза его стали темней, спокойней. Он сел, разулся и начал ножом вскрывать пузыри на ногах.
Небываев отошел в сторону, положил остатки мяса на траву и долго смотрел на него невидящим взглядом. Сам он есть не мог. Шатались зубы. Каждый нажим причинял боль. Он сосал языком кровь из десен.
Цынга!
Небываев взглянул на партизан, сидевших у костра. Скрывают ли они, как и он, свою болезнь?
Все уже кончили есть. Олешек задумчиво строгал сухие палочки для растопки; как венчик ромашки, выползали стружки из-под его ножа. Десюков разглядывал свои разбитые сапоги. Устинкин говорил о хлебе. Остальные слушали его. Рты их были широко открыты.
Небываев топором мелко, как фарш, изрубил остатки мяса и набил им карманы. Он будет сосать его по дороге. Потом лежал, курил, смотрел на желтого Кима, жадно слушавшего рассказ Устинкина. А тот все говорил о хлебе.
Отдыхали до вечера и ночевали на этом привале. Утром снова поели мяса, раздали патроны, обулись в последние олочи и двинулись дальше.
Сапоги, палатки, лишняя одежда остались висеть на деревьях.
Каждый, как Олешек, нес подмышкой свою оленью шкуру и за плечами винтовку. Патронташи давили грудь. Оттянутые под сумками ремни врезались в поясницу. Ким хромал. Небываев сосал рубленое мясо вместе с кровью из десен. Но никого еще не покидала бодрость. И ночью, лежа у костра, они пели. Начинал партизан Степунов. Опрокинувшись навзничь и следя в небе вырастающие над тайгой созвездия, он затягивал дурацкую песню:
— Три старушки охнули! — пел он жалобным и высоким голосом.
— …ну-ли… ну-ли… — подхватывали торжественными басами конопатые братья Коняевы.
Пел Рыжих — парень с красивыми глазами; пел Устинкин; пел суровый Десюков, не меняя серьезного выражения лица.