Соболя - Фраерман Рувим Исаевич 6 стр.


Небываев смеялся, с трудом обнажая больные десны.

А Олешек слушал, и песня казалась ему прекрасной.

Засыпали поздно, под влажно сиявшими звездами, а во сне бредили хлебом.

Наутро снова вставали и шли.

Целый день брели по болоту с лицами, закрытыми марлей. Устинкин задыхался, сбрасывал комарник. Его грузное тело не выносило лишений. Он отставал, шатался, рот его яростно чернел на искусанном лице. Ким, прихрамывая, вел его под руку.

На привале Устинкин сел на кочку. Ломило крестец и ноги. Глаза слезились, и слезы разъедали глубокие расчесы на скулах. Было больно прикоснуться языком к нёбу. Он засунул пальцы в рот, вынул зуб из ослабевших десен и положил его на ладонь. Потом поднес Небываеву и взял комиссара за грудь.

— Зачем ты отдал муку тунгусам? Мы все были бы сыты.

Олешек закричал. Партизаны бросились к Устинкину. Небываев остановил их взглядом.

Наступило полное молчание. Как в пропасть, все полетело в тишину — люди у костра, болото и сумрак над краем его.

И в этой необычайной тишине тайги и мари ничтожным звуком, не громче шороха упавшего листа, показался Олешеку голос комиссара:

— Какой же ты большевик, если за советскую власть потерпеть не можешь?!

Устинкин облизнул распухшие десны, выплюнул кровь и отошел.

Олешек пытливо и с уважением смотрел на красных.

Большевик! Что это за слово, которое заставляет человека забывать страдания?

Он обвел глазами каждого из русских. Он не узнавал их теперь. Одежда изорвалась в клочья, лица их обросли бородами, веки налились кровью, а губы сурово молчали. И никто больше не вспоминал о муке, отданной голодному стойбищу.

«Чего хотят они? Если в Аяне их ждет смерть, то зачем они идут ей навстречу? Если же там нет врага, то зачем они ищут его?»

Олешек обратил глаза и ладони к земле, спрашивая у нее ответа. Молчала трава, молчали кустики клюквы и мох.

Но как бы там ни было, Олешек ведет этих людей и должен о них заботиться. Он подошел к Небываеву, ткнул пальцем в свои десны и сказал:

— Надо, однако, искать черемшу[8].

Он ушел с одним ножом, оставив винчестер у костра, и вскоре вернулся, неся подмышкой пучок травы. Она пахла острей чеснока, листья же были широкие, как у ландышей.

— Ешь! — строго сказал он каждому. А Устинкину дал черемши вдвое больше. — Ты будешь здоров.

Олешек привел партизан на черемшовое поле. В тени широких листьев долго держалась роса. Казалось, и она пропахла чесноком.

Тут провели они полдня и двинулись дальше. Каждый нес на спине вместе с винтовкой огромную охапку черемши. Они ели ее, медленно шагая вперед.

Устинкин не жаловался уж на боль в крестце. Небываев не сосал кровь из десен. Но напрасно крепли зубы. Дрожа от голода, он пил воду из луж.

Снова вошли в ущелье. Поднялись, топча росшие по камням смолевки, и увидели охотника. Он будто скользил с обрыва и будто не двигался, прячась за вершину пихты, росшей под скалой.

Охотник был в дохе, в рысьей шапке и нагруднике из беличьих лапок. Голенища расшитых торбасов были подвязаны к поясу. Дуло кремневого ружья торчало над левым плечом.

Все разом остановились. Небываев крикнул:

— Эй, человек!

Пихта, колыхаясь, шумела, как тополь.

Олешек тронул комиссара за рукав.

— Он мертв и не может ответить.

Подошли ближе. Только тогда заметили, что к ногам охотника подвязаны лыжи.

— Он гнался по снегу за зверем и напоролся на сук, — сказал со страхом Олешек.

Партизаны взобрались на обрыв. Тут нашли они санки, которые тунгус берет с собой, когда уходит один далеко, надеясь вернуться с тяжелой добычей. Охотник стоял к ним спиной. Смерть настигла его на лету. Сук пробил ему грудь и торчал из спины сквозь доху. Пронзенный охотник висел на пихте, скрытой под обрывом. И лыжи его еще выражали стремительность. На санках лежал олений мешок для спанья, под мешком — чайник, котелок, берестяной турсук, полный сушеного мяса, истолченного вместе с кедровым орехом, и три ржаных лепешки.

В тряпочке Олешек нашел еще зубы диких оленей — счет убитых животных.

— Вот кто привел нас сюда, — сказал Олешек. — Он взял с собой все, чтобы итти по черной тайге, которая шумит вокруг всей земли и неба. Только чем он теперь нарубит веток для костра? Топор его остался в долине.

— Да, браток, — сказал повеселевший Устинкин. Он грыз заплесневшую каменную лепешку, слизывая с ладони крошки. — Долго твой топор будет дожидаться на осине хозяина, а хозяин на пихте — топора. Зря, выходит, я тебя послушался.

Олешек не взял бы у мертвого человека ни муки, ни мяса, даже если бы умирал с голоду. Но, глядя, как партизаны хлебали мясную похлебку и сила и радость возвращались на их истощенные лица, он подумал:

«Не правы ли они, когда берут у мертвых?»

Найденные припасы подбодрили всех. Еще на ужин осталось по горсти сушеного мяса. Стало легче итти. Миновали короткое ущелье и спустились в лесистую долину. Олешек повернул на восток. Размашистые лиственницы предвещали близость моря.

В небе стояли орлы. Чмокали белки над головами. Партизаны залпами расстреливали их и, как картошку, пекли на углях. Олешек грабил норки лесных мышей, набирая за раз по два полных кармана орехов. Шлялись медведи по сопкам, розоватым от листьев брусники. Вверх по ручьям прыгала через перекаты горбуша. Она уже озубатилась, истощилась в мелкой воде, и партизаны ударами ног выбрасывали ее на камни. Олешек палкой разгребал на берегу под хворостом кучи лежалой рыбы. Это медведи зарывали ее впрок, отгрызая голову.

— Близко тропа, — говорил Олешек.

И, бросая охоту, красные шли дальше.

Утром увидели первый след — траву, втоптанную олочем в землю. А через час услышали звон жестяной погремушки. Они рассыпались, цепью окружая этот звук.

По тропе шел тунгус на семи оленях. На переднем, положив шест поперек, сидела девочка. Олень гремел бубенцами, а девочка курила.

Тунгус, увидев людей, спешился и, взглянув на их лица, снял с оленя вьюк с мукой. Ему незачем было спрашивать, кто эти люди и чего они хотят.

Это был последний привал перед Аяном. Веселый привал! Устинкин месил тесто прямо в мешке с мукой. Олешек не успевал поворачивать на огне насаженные на палочки лепешки. Им не давали покрыться коркой и ели сырыми.

Насытились скоро. Потом сели у костра курить. Тунгус рассказывал странные новости.

— В Аяне — советская власть, — говорил он, косясь на синий дым своей трубки. — Она пришла по Лене, Алдану и Мае, чтобы накормить наш край. Она пришла с товарами, и имя ей — Холбос[9]. А в бухте напротив Аяна стоят японские солдаты на корабле, остром, как мыс Некой. Кого стерегут они, не знаю.

Со слов тунгуса Небываев не мог уяснить себе истины. Он велел задержать его, увел отряд с тропы и, безоружный, отправился один на разведку.

Аян открылся перед ним на плоском берегу, прижатый к сопкам огромной бухтой. Отсюда, как храм, был виден японский миноносец.

Небываев нес свою усталость, словно груз на спине. Останавливался, вздергивал плечи, опускал голову.

Он вернулся к вечеру с человеком, обутым в ичиги из дымленной коровьей кожи.

Человек был коренаст и рыж. Он бодро сказал партизанам:

— Я председатель временного Аянского ревкома и уполномоченный Якутского комитета партии. Вы поступили хорошо, что не вошли в Аян. Это было бы вредно для советской власти. Мы с великим трудом доставили из Якутска товары, чтобы снабдить голодных тунгусов. Мы открываем первые советские фактории. Но орудия японского миноносца направлены на наши склады. Они не уничтожают их только потому, что считают товары собственностью Центросоюза, а не советской власти. Но японцы получили сведения от американской шхуны, заходившей в Удскую губу, что по берегу движется большой партизанский отряд. Они ждут вас. Им нужен повод, чтобы открыть огонь. Я выслал вам навстречу по аянской дороге якутов, чтобы остановить вас. Они дошли до Джуг-Джура, никого не встретив. Это к лучшему. Силы наши пока неравные.

Вы — большевики. В силу данных мне партией полномочий я предлагаю отряду немедленно уйти в глубину тайги, обогнуть Аян по сопкам и, выйдя на нельканскую тропу, направиться в Якутск. В двух днях пути от Аяна вас будут ждать на тропе олени и припасы…

Кончив свою речь, человек задумался, и вместе с ним задумались остальные. Еще было светло. Голубые аянские ели бросали широкую тень. Олешек глядел на пепел, вспухавший, как пена в котле.

Небываев сидел рядом, обхватив колени и подняв голову. Тонкие струпья покрывали его потрескавшиеся руки. Небольшие карие глаза смотрели ясно из-под распухших век. Взгляд был полон готовности как угодно отражать удары врага: голодом, усталостью, оружием.

Он поднялся.

— Товарищи, собирайся дальше!

Ким топтался на месте. Углы его толстых губ отметила лиловой полоской цынга.

— Значит, не будем драться?

— Не будем.

Устинкин неподвижно лежал на траве.

— В бане бы помыться…

Степунов тихо тянул свою дурацкую песню.

Десюков уже собирался в путь.

А Олешек все глядел на пепел, нараставший на углях. Винчестер его висел на сучке. Олочи сушились у огня. Он как будто никуда не собирался.

Олешек сидел, вытянув босые ноги, думал о красных: «Зачем они искали врага и, найдя его, замученные, голодные, снова уходят в тайгу, более страшную, чем враг?»

Он слышал рыжего и теперь понял это, изумившись их преданности его нищему, голодному племени.

Олешек обулся, раскидал костер, снял с сучка винчестер и подошел к Небываеву.

Он подал ему обе руки в знак почтения, словно старому человеку. И Небываев подумал, что Олешек прощается. Ему было жаль расставаться.

— Уходишь? Ну, прощай!

— Нет, — ответил Олешек. — Назови мне то место, где можно сделаться большевиком. Если надо, я выйду с тобой на большую реку, за каменный Джуг-Джур. Там, говорят, тоже тайга.

Небываев крепко пожал ему руку.

— А дальше не хочешь? В город? Там нет тайги.

— Если надо, пойду с тобой в город. Что сказал, то сказал. Возьми меня.

Партизаны уходили в тайгу, толкая свои усталые ноги. Олешек шел с ними рядом. И пихты, одетые в синюю хвою, качали лапами, словно одобряли их мужество.

А девочка, с лицом, обращенным вслед уходившим, долго стояла на тропе.

Андро из Стояновки

I

а итальянский пароход «Компидолио», совершавший рейсы между Бриндизи и Одессой, сел в Бургасе старик-болгарин. С ним был мальчик в толстых башмаках и в рваной куртке из домотканной абы[10], маленький, с лицом смуглым, как запеченное в золе яйцо. Мальчика звали Андро. А старик был его дед, огородник из села Стояновки, под Бургасом.

Матери Андро не помнил: она умерла давно. Отец же два года назад во время крестьянского восстания в округе был арестован префектом, избит до полусмерти и посажен в тюрьму.

— Нет правды! — сказал тогда дед. — Эх, нет правды, Андро! Не растет она на нашей земле. Кто взял меч в правую руку и держит его, тот — господин, а господин не любит работать, а любит хорошо жить.

Андро не понял тогда слов деда, но правда представилась ему чем-то вроде нежного сорта картошки, которую дед никак не мог вырастить на своем огороде.

Вскоре отец бежал из тюрьмы и полтора года спустя прислал в Стояновку письмо, в котором звал деда и Андро к себе, в Советскую Россию.

— Где это? — спросил Андро у деда.

— Далеко, — ответил дед. — Холодно там, Андро. Я боюсь морозов.

— А правда не боится морозов?

Дед не помнил уже своих слов о правде и сказал:

— Что ты глупости спрашиваешь, Андро?

Тогда Андро сказал:

— Дед, давай поедем завтра.

Но пока жива была старая бабка, прихварывавшая последнее время, дед не соглашался ехать. Неделю назад не стало и бабки. Дед надел свой праздничный люстриновый пиджак, причесал бороду, вдел серебряную серьгу в ухо и пошел сдавать свой огород, который он снимал в аренду у мельника Словейко.

За месяц, пока дед хлопотал, пока друзья его сына с трудом добывали деду право на выезд, Андро успел рассказать всем соседям, что он едет в Советскую Россию, и услышал от них по этому поводу много разных толков.

На станции, когда уже сели в поезд, чтобы ехать в Бургас, Андро спросил у деда:

— Это там царя убили, у них?

— Там, — ответил рассеянно дед.

— Давно это было?

— Давно.

— Так ему и надо, — сказал Андро.

Дед испугался попа в соломенной шляпе, сидевшего напротив на скамейке, и больно ударил Андро по затылку.

— Молчи, ты дурак, мальчик.

Андро обиделся и отвернулся к окну. В это время поезд тронулся, и зеленые сады и виноградники, точно конница, наступавшая со всех сторон на Стояновку, медленно закружились.

Андро не забывал обиды и даже сейчас, на пароходе, сердился на деда, не разговаривал с ним. Он убежал на корму, сел на чугунный кнехт и стал смотреть на пристань.

Гимназист в картузе с серебряным гербом ловил с пристани бычков. Над молом низко кружился гидроплан. Жандармы в суконных куртках стояли на сходнях. Нищая-девочка просила милостыню. В порту грохотали железом. А воздух был ясен, и небо высоко и наполнено светом.

Пастухи, босые, в войлочных шляпах, с криком пригнали на пристань овец и начали грузить на пароход. Овцы разбегались по палубе, топоча копытцами и обдавая Андро деревенским запахом закуты. От этого знакомого запаха Андро повеселел. Отыскал среди пассажиров деда и устроился рядом с ним на куче сена, приготовленного для овец.

За семь лет своей жизни Андро научился немногому: бояться префектов[11], ненавидеть мамалыгу, от которой у него раздувало живот, и, как взрослый, завидовать соседям, имевшим больше полугектара своей земли. Поэтому мысль, что он навсегда покидает родину, не смущала его.

Но когда Бургас скрылся за молом и далеко за кормой остались лишь горы болгарской земли — лиловые пятна на краю пустого неба, мутного от зноя, Андро вспомнил, что скоро в Стояновке поспеют в садах сливы, и сердце его сжалось, захотелось плакать. Он немного поплакал. Дед дал ему кусок кукурузного хлеба и несколько соленых маслин.

Андро любил маслины.

Целый день он провел возле деда на сене и тут заснул еще до захода солнца, когда горел закат и маленькие медные облака неподвижно стояли на небе.

Сначала Андро спал крепко, как дома на сеновале, но потом от легкой зыби, от слабого ветра заворочался — стал видеть сны. И сны у него были все взрослые. Увидел он чужую свинью на дедушкином огороде; увидел покойную бабку, как видел ее обычно наяву: сидит она на лавке у окна и взбивает в глиняной миске масло. Но есть его нельзя. Масло соседское, бабка получит за него от соседки несколько левов[12] и отдаст их деду, а дед мельнику Словейко, чтобы тот не отобрал землю. Андро это знает и не просит у бабки масла, только скрипит зубами во сне.

На следующий день пароход пришел в Одессу. Андро, держась за руку деда, вышел с ним на пристань. Морозов, которых так боялся дед, здесь не было. Как и в Бургасе, у пристани плескалась зеленая теплая вода. Только нигде не было видно гимназиста, и жандармы не стояли на сходнях.

Потом Андро с дедом поднялись в город по огромной лестнице.

На широкой улице шумели каштаны. Андро увидел белую будку, где на прилавке стояла стеклянная банка с маслинами. Их продавал грек. А рядом другой грек, в белом халате, с ножом в руке, продавал с лотка кусочки халвы. Халва не привлекала внимания Андро, — он ее никогда не пробовал, — но то, что здесь были маслины и греки, очень обрадовало его. Глядя на людей, проходивших мимо, он старался угадать, кто, из них убил царя. Он выпустил руку деда и подошел к греку, стоявшему с ножом у лотка. Он хотел расспросить у него про царя. Но грек заслонил халву локтем и погрозил Андро ножом:

Назад Дальше