— Пока не попадут в руки стрельцам, — досказал Илюша.
— С Степаном-то Тимофеичем? Ха! Руки коротки.
— Тебя ж, однако, схватили?
— Да отчего, спроси, схватили? Оттого, что сам-то он, наш батюшка, в те поры был уже за горами, за морями, в персидской земле. Не слыхали вы, что ли, ребятушки, как он вызволился с товарищами из острога?
— Как?
— А вот как. Привели его к другим колодникам.
— Здорово, молодцы! — говорит.
— Здравствуй, батюшка наш Степан Тимофеич!
— Чего здесь долго засиделись? Пора вам и на волюшку выбираться.
— Пора-то пора, — говорят, — да не выбраться из-за девяти замков, десяти затворов. Разве что твоей хитростью-мудростью.
— Достаньте-ка мне уголек.
Достали уголек. Взял он, написал на стене казацкую лодочку с мачтой, с веслами, как есть.
— Подайте теперь ковш воды.
Подали и воды. Плеснул он на лодку из ковша.
— Прыгай все в лодку!
Только прыгнули, схватились за весла, ан вода и разлейся рекой до самой Волги! Грянули песню молодцы, ударили в весла, — только их и видели!
— Эка штука! — восхитился Кирюшка. — Чародей, одно слово.
— Коли есть на свете чародеи, — усомнился Илюша. — По-моему, это простая сказка.
— Сказка, да не простая, — возразил со своей стороны Юрий, — заслушаешься!
— Сказка аль быль, — сказал Шмель, — да мы-то, казаки, в нее верим. Сказывают еще, что всякое оружие он заговорить может: из пушки в него пали — не выпалит. Суда останавливает своим ведовством…
— Это как же?
— А так, что есть у него, слышь, волшебная кошма, ковер-самолет, и по воздуху летит, и по воде плывет. Завидит он с бугра судно, сядет на кошму, полетит, да над самым судном как крикнет: "Сарынь на кичку!"
— А это по-каковски?
— По-калмыцки: "сарынь" — значит толпа, ватага, а "кичка" — нос. Как услышат только приказ тот судорабочие, так всей ватагой хлоп на нос и ни гугу; судохозяин же, коли не круглый дурак и совесть чиста, бросит на палубу свой полный кошель, а сам — под палубу, в каморку и молится перед иконой: отвел бы Господь беду. Буде он со своими рабочими добр и справедлив, то беда его минует: подберет атаман кошель, заберут молодцы с судна что кому больше приглянется — и только; самих людей пальцем не тронут. Буде же хозяин человек недобрый да несправедливый, и нажалятся на него рабочие атаману — тут уже просим не прогневаться! Крови людской атаман не жаждет, но злых людей карает, что сами чужую кровь пьют. И куда бы ни пристал он со своими молодцами — к городу ли, к посаду ли, к селу ли, — везде ему равный почет, всякого яства и пития преизобильно" Баньку ли где себе истопить велит, квасом пару поддает, с мятой и калуфером парится. Воеводам только бы мыться в такой бане!
— Экая жизнь-то красная, подумаешь — помирать не надо! — с завистью вздохнул Кирюшка. — И что же, всякого Степан Тимофеич ваш принимает к себе, кто бы ни попросился?
— Всякого, кто своей волей придет, силком никого не нудит. Целуй ему только крест на том, что из воли его атаманской не выйдешь. Все прежние вины тебе, как на духу, простятся, и помину им нет. Подрежут тебе волосы этак в кружок по-казацки, — и станешь нам добрый товарищ, удалый же молодец.
— А уйти потом тоже можно?
— До почто уходить-то? Как отведаешь раз той вольной волюшки, так необоримой силой тебя все так и тянет к ней, так и тянет.
— Кабы и нам-то ее отведать! Сесть бы на коней и вся недолга; а добрых коней на конюшне у нас на всех хватит!
— Что ты пустое болтаешь! — возмутился Илюша, тогда как старший его брат, насупясь, молчал, точно что-то соображая.
— Да и вам-то обоим при батюшке сладко, что ли, живется в опале? — не унимался Кирюшка. — Извелись ведь оба от скуки. Сидите как в яме острожной, свету Божьего не видите.
— Ишь ты, шустрый какой! Хват-парень! — с одобрением подмигнул ему Шмель. — Дошлый бы казак вышел! И вправду ведь, кормильцы вы мои, пораскиньте-ка умом, что ваше житье тут и что наше на Волге? Тьфу, черт! Никак кто-то идет.
Он не ошибся; дверь внезапно распахнулась, в полутемный омшаник влился яркий поток солнечного света, и на этом ослепительном фоне вырисовалась черным силуэтом высокая человеческая фигура.
— Богдан Карлыч! — вырвалось разом у всех трех мальчиков.
Глава восьмая
НА ХЛЕБ И НА ВОДУ
— А я вас, други мои, ищу да ищу, — говорил Богдан Карлыч, осторожно спускаясь по шатким деревянным ступенькам в полутень омшаника. — Прямо со свету вас и не разглядишь. Что у вас тут?
Мальчики в смущении своем не собрались еще с ответом, как беглец уже ответил за них:
— Да вот, батюшка, ведем беседу согласную. Повязали они мне, убогому калеке, больную ногу, как мне и не чаялось. Дай им Бог здоровья!
Приглядевшись к окружающему сумраку, Богдан Карлыч различил теперь и сидящего верхом на колоде разбойника.
— Больную ногу? — переспросил он. — Ха-ха! Так вот она, ваша двуногая рыба! Что же вы, милые, прямо мне так и не сказали?
— Да не хотелось тебя беспокоить… — пробормотал Юрий.
— Какое же беспокойство? А справились ли вы с перевязкой? Ну-ка, покажи, любезный.
— Нечего и показывать, — уклонился раненый, — лучше не надо.
— Да я ведь лекарь. Примочку для тебя они взяли от меня же. Но, может, она для тебя и не годна. Сейчас узнаем.
С этими словами Богдан Карлыч уже прикорнул на корточки перед раненым и взял в руки его перевязанную ногу.
— Отойди-ка от света! — сказал он, не оборачиваясь, Кирюшке, отретировавшемуся уже к выходу.
Тот не замедлил воспользоваться случаем, чтобы совсем ускользнуть из омшаника, пока его не притянули к ответу.
— Забинтовано на первый раз изрядно, — похвалил Богдан Карлыч, размотав бинт. — Это что же? Будто ножом вырезано… Гм!
— Да, он сам себе выковырял пулю, — брякнул второпях Илюша и, тотчас же спохватившись, прикусил язык.
— Пулю? — переспросил Богдан Карлыч. — То-то вот я и вижу… Где у тебя, Илюша, примочка?
— Вот, Богдан Карлыч, — поспешил Илюша подать ему бутыль с примочкой, а затем и остаток своего полотенца. — Тут и свежий бинт.
— Ну, вот, смотри, дружок, учись, как это делают, — говорил наш лекарь, искусно накладывая новую повязку. — Но скажи-ка, братец, как эта беда могла с тобой приключиться? — обратился он опять к Шмелю. — Подстрелили тебя на охоте, что ли?
— Нет, сударь, своя же оплошка, — придумал уже разбойник. — Задел, вишь, ружьем за куст…
Богдан Карлыч с некоторым недоверием воззрился на неумелого стрелка.
— Постой-ка, брат, постой, — сказал он, пристально вглядываясь в его черты. — У тебя на щеке красный рубец, а в царском указе, помнится, была и такая примета…
Он не договорил. Богатырский кулак разбойника железным молотком опустился на его темя, и, не издав ни звука, учитель упал без чувств. Шмелю, очевидно, хотелось сразу отделаться от опасного свидетеля. Не сообразил он сгоряча одного, что жалостливые к нему боярчонки не спустят ему такой расправы с дорогим им человеком. Юрий стал осыпать неблагодарного упреками, Илюша же выскочил из омшаника и закричал не своим голосом:
— Люди, люди! Помогите!
Омшаник, как сказано, лежал в глубине сада, вдали от жилых построек. Пронзительный крик мальчика был, однако, услышан пчеляком, возившимся со своим сынишкой невдалеке от омшаника, около ульев. Оба бросились на крик. Узнав от Илюши, в чем дело, пчеляк отрядил сынишку домой скликать поскорей побольше народу, чтобы схватить разбойника. Вскоре стали сбегаться с разных сторон дворовые, вооруженные кто чем попало.
Вышедший между тем также из омшаника Юрий объяснил им, что бояться разбойника нечего: он безоружен и, будучи ранен в ногу, без чужой помощи шагу ступить не может. Связать его только, а там обоих — и его, и Богдана Карлыча — вынесть из омшаника.
Сказано — сделано. Несколько детин из более дюжих и смелых, подбодряя и подталкивая друг дружку, ввалились в омшаник, где тотчас и поднялась шумная брань и возня: Шмель, очевидно, не так-то охотно давался им в руки. В конце концов, конечно, его осилили и выволокли оттуда связанным по рукам и ногам, а вслед за тем вынесли гораздо уже бережнее и Богдана Карлыча. Тот, оказалось, был только оглушен увесистым кулаком разбойника и на свежем воздухе стал понемногу приходить опять в себя.
Тем временем весть о поимке боярчонками великого злодея Осипа Шмеля разнеслась уже по всей усадьбе, долетела и до ушей самого боярина. И вот он также показался меж деревьев в сопровождении дочки и целой свиты приживальцев, в том числе, разумеется, и своего ближайшего приятеля и советчика Пыхача.
— Исполать вам, детушки! — издали еще крикнул он сыновьям. — Это вы его ведь накрыли? Так и отпишу воеводе, а он пускай донесет в Москву самому государю. Порода Талычевых-Буйносовых все же сказывается! Да чего вы, словно красные девицы, стыдитесь своей прыти, прячетесь от меня? Глядите смело-весело: вот мы, мол, какие! А это он, злодей? Ну, погоди, голубчик, погоди! Отольются волку овечьи слезки. Да что ты там возишься с ним, Богдан Карлыч?
При предшествовавшей борьбе в омшанике наложенная на рану Шмеля повязка сдвинулась, и кровь забила из-под нее ключом. Сам Шмель и бровью не моргнул, только зубы крепко стиснул. Но Богдан Карлыч, оправясь от обморока, сразу заметил обнаженную рану своего пациента и, присев перед ним наземь, принялся с прежней старательностью исправлять изъян на перевязке.
— А вот, видишь, кровь останавливаю, — отвечал он на вопрос Ильи Юрьевича.
— Хошь и немчин, а все ж таки христианская душа! — огрызнулся тут в свою очередь Шмель. — Не то, что твои щенки боярские! Спервоначалу будто бы и сжалились, а там, глядь, и выдали головой!
— Сжалились над тобой разбойником? Быть того не может! Врешь ты, окаянный пес! — заревел на него боярин.
— А вот хошь самих опроси. Не видишь, что ли, что они и глаз-то на тебя вскинуть не смеют. Эх, вы! А еще боярского рода!
— Не подними ты руки на Богдана Карлыча, от нас про тебя никто бы не узнал, — пробормотал Юрий в свое оправдание.
— Что? Что такое? — вслушался Илья Юрьевич. — Сейчас сказывай, как было дело?
— Нет, лучше ничего не говорить, — отвечал в каком-то ожесточении сын. — Слышишь, Илюша, ни слова!
— Вот до чего я дожил! — воскликнул Илья Юрьевич, и жилы на лбу у него зловеще налились. — Родной сын подучивает брата не слушаться отца!
— И охота тебе кипятиться, батя! Упрямством он в тебя же ведь пошел, — вполголоса старался урезонить его Пыхач, а затем обратился к младшему его сыну: — Ты, Илюша, у нас порассудливей. Признайся-ка прямо, так, мол, и так. Повинную голову и меч не сечет. Опосля все ведь и без того откроется.
— Юрий молчит, так и я смолчу, — уперся теперь и Илюша.
— Ай да умники-разумники! — презрительно усмехнулся Шмель. — Хватились шапки, как головы не стало. Отвратилась от вас душа моя! Таить мне теперь от родителя вашего нечего! Поведаю я тебе, боярин, все, как было. Будь я анафема, коли солгу! А ты сам уж потом рассуди, чем наградить сынков, медовым ли пряником аль березовым веничком.
Коротко и без прикрас рассказал он главные обстоятельства дела. По мере того как Илье Юрьевичу становилось ясно, что сыновья его заведомо укрыли в омшанике разбойника, чтобы, вопреки государеву указу, избавить от законной кары, раздражение его все более росло.
— Я выбью из вас эту дурь, на сем месте выбью! — загрохотал он громовым голосом. — Батогов сюда! Ну, что же? Аль слово мое уже не властно?
Несколько человек из дворни бросились вон со всех ног исполнить волю своего грозного властителя.
Лицо Юрия покрылось мертвенной бледностью. Но он крепко сжал только руку стоявшего около него брата и повторил ему шепотом:
— Молчи!
Сестренка же их не выдержала и умоляюще обняла отца:
— Милый батюшка!..
Илья Юрьевич оттолкнул ее от себя так грубо, что девочка отлетела в сторону и растянулась на земле. При этом она, должно быть, сильно ушиблась, потому что громко вскрикнула, заплакала и в первую минуту не могла даже встать. Поднял плачущую на ноги Богдан Карлыч, при чем не утерпел, укорил ее отца:
— Сказать тебе, Илья Юрьевич, совсем моим решпектом: дочку-то зачем обижаешь? Натура у нее тонкая, деликатная…
— Отвяжись ты со своим "решпектом"! — оборвал его боярин.
Но тот еще не отвязался:
— А резолюцию насчет шалунов не отложишь ли лучше до утра?
— И то ведь, Илья Юрьевич, — поддержал тут Пыхач. — Утро вечера мудренее. Сдурили они не с какого злого умысла…
— Ты-то, Емелька, чего еще суешься? — буркнул и на него Илья Юрьевич. — Учинились они ослушными государеву указу, а теперь, вишь, и мне, своему родителю, не хотят ответ держать.
— Да почему не хотят? Потому, не во гнев тебе молвить, что уродились в тебя же, как и сам ты, непокорливы. К утру одумаются, и ты утихомиришься… Утро вечера мудренее.
— Заладил одно, дурак!
— А ты больно уж умен, батя, — продолжал "дурак", понижая голос, — сгоряча отхлещешь сынков своих батогами до обумертвия при всем народе, как последних смердов, и себя-то, и их обоих перед всем светом навек ославишь. Станешь клясть потом день рожденья своего — да уж ау! Сделанного не воротишь!
Говорилось это так тихо, что окружающим не было слышно. Тем более было общее удивление, когда боярин внял совету "Емельки-дурака".
— Добро! Обождем до завтрего… — объявил он, отдуваясь, как от жаркой бани. — Ты, Богдан Карлыч, посадишь их обоих до утра на хлеб и на воду.
— Я рассажу их врозь, — отвечал учитель. — Илюшу возьму к себе…
— А это, батюшка, уж твоя забота. Но где же первый всему заводчик, шалопут этот, Кирюшка? Сказать Кондратычу, чтобы к утру мне его представил, а не представит, так с самого шкуру сдеру!
— Живодер ты, боярин, как погляжу, не из последних, — заметил тут с наглой усмешкой Шмель. — Меня-то хошь в целости воеводе предоставишь: с одного вола двух шкур не дерут.
— Ну, это бабушка еще надвое сказала! С тобой, дружище, наши счеты не покончены. На прощанье завтра накормим тебя тоже — чем богаты, тем и рады, хоть березовой кашей, а то, может, еще и чем послаще. Утро вечера мудренее!
Глава девятая
НАУТЕК И В ПОГОНЮ
Разобщив своих двух учеников друг от друга, Богдан Карлыч принес каждому по изрядному ломтю черного хлеба с солью да по кружке воды. При этой оказии он счел полезным прочесть и тому и другому соответственную "мораль" за непростительное легкомыслие. Юрий даже не дослушал и заткнул себе пальцами уши.
— Будет, Богдан Карлыч, будет! Оставь меня, пожалуйста! Да убери и хлеб: есть я все равно не стану.
Илюша, напротив, видимо, принял к сердцу благожелательное наставление и оросил свою хлебную порцию горькими слезами.
При виде их и сам наставник расчувствовался.
— Ну, повесил нос на квинту! — сказал он. — Kopf auf! (Голову вверх!)
— Как носа не повесить! — прошептал в ответ Илюша. — Ведь Шмеля за побег, верно, опять накажут кнутом…
— Что ж, заслужил. Вырвут и ноздри…
— Ну, вот! Это ужасно! Это ужасно! И мы с Юрием его подвели, оставь мы его тогда в лесу, его, может, и не нашли бы…
— И пошел бы он опять убивать людей и грабить…
— Нет, нет, он поклялся нам, что станет работать… Мягкосердый мальчик еще долго не мог успокоиться и только к полночи заснул тревожным сном.
Но выспаться ему все-таки не дали. С восходом солнца Богдан Карлыч растолкал его.
— Вставай, мой друг, вставай!
Илюша присел на кровати, спросонья растирая глаза.
— Ты и сидя еще спишь, — продолжал учитель, — а мы все тут как на кратере огнедышащего вулкана. Сердце у Илюши захолонуло, сон мигом отлетел от глаз.
— С батюшкой что-нибудь опять?
— Нет, с ним-то ничего, он не вышел еще из молельни и один только ничего не знает. Но темперамент у него холерический, узнавши, он может дойти до такого градуса…
— Да что же такое случилось, Богдан Карлыч? Не томи меня, говори!
— А вот, пока ты одеваешься, я все тебе порасскажу.
Оказалось, что раньше других, на заре, проснулся Архипыч на своем сеновале. Умывшись у колодца, зашел он на конюшню. А там три стойла пусты! И вспомнилось ему тут, что в омшанике оставлен до утра тот разбойник Осип Шмель, оставлен связанным и под стражей, да почем знать?.. Кинулся Архипыч в сад и к омшанику. Где же стража? Стражи не видать. Но дверь в омшаник все же на задвижке. Отодвинул он задвижку, заглянул внутрь. Кто-то лежит там еще на земле. Да разбойник ли то, полно? Подошел ближе, наклонился — так и есть, пчеляк Мироныч! "Ты ль это, Мироныч?" А у того и рот забит тряпкой, в ответ мычит только, как бык.