Бунт на корабле или повесть о давнем лете - Артамонов Сергей Федорович 12 стр.


33

Мы все знали, что один из первого отряда уже бегал в прошлой смене, но сбился с дороги и два дня проблуждал по лесу и оба дня плакал. Я-то плакать не буду!

Про него говорили, что даже одичал он немного, ел одни ягоды и птиц научился ловить. А у меня и ножик, и соль, и спички: пять штучек с коробкой. Да сухари у меня: два полных кармана в брюках, даже царапают ноги сквозь материю. Уж как-нибудь не одичаю…

Я удрал почти сразу же после полдника — не стал ночи ждать. В самом деле, не дожидаться же, когда они «тёмную» мне сделают? И вот, когда всех повели смотреть выставку глиняной лепки, я смылся.

Кстати, и я тоже лепил! Слепил свой летучий кораблик, он здорово у меня вышел — всем понравился, и занял бы я первое место, но они, когда с меня галстук сняли, тогда же, наутро, и кораблик мой убрали с выставки: мол, если я наказан, так и не имею уже права ни на какое место, кроме последнего…

Что? Тоже очень справедливо, да? Ну, а вот теперь ищите меня, ловите! Не поймаете и не найдёте. Я себе землянку в лесу выкопаю и там жить буду. Меня солдат прятаться научил, а уж он-то умеет!

Сумку-авоську из кладовки я брать не стал — вдруг ещё заметят и заподозрят! Надел брюки и куртку — хватит с меня и шести карманов, в одном из них спички, соль и десять бабушкиных рублей — вот когда они мне и пригодились.

Я убежал из лагеря, и никто из наших не видел меня — так, по крайней мере, мне казалось сначала. Я скатился в овраг и по дну его бежал до ручья, а там — вброд, как те солдаты, на другой берег и, как они, скорее в лес! Оказалось, по лесу идёт дорога. Так где же он заблудился, тот, из первой смены? И чего было ему, дураку, реветь? Сырых птиц, что ли, объелся и живот заболел?

Связанные шнурками, висят на шее и колотят меня каблуками в грудь ботинки. Штаны я закатал до колен, чтобы не мешали и не обтрепались, — мне ещё в них в школу ходить.

Лесом, лесом, мелким колючим ельником, да во весь опор! Вот я закрываю лицо руками и прыгаю вперёд, телом проламываю хвою — сплошную сухую, колючую изгородь. А где-то я сгибаюсь пополам и ныряю меж ветками, и под ветками подныриваю, и боком проскальзываю возле корявых стволов, обжигая и царапая лицо. И, подстёгнут по ногам хлёсткими розгами, мчу я как стрела из лука. Сами ветви толкают меня вперёд, и я будто камень из пращи… Ловите меня!

Так я бежал, а ботинки мешали мне, да лесная паутина липла ко лбу. Я вспотел и немного устал да с разбегу зашиб мизинец на левой ноге. Слёзы брызнули. Волчком я завертелся. И убегать почти расхотелось — больно! А впереди, до станции, ещё двадцать девять километров переть, не меньше, я только ещё начал убегать. И вдруг я не по той дороге?

Сел на пенёк.

Встал, потому что сидеть хуже. Лучше бы я, дурак, обулся. Только ботинки жалко, они новые, и мне в них ещё всю зиму ходить.

Больно!

А что, если вообще вернуться? Разденусь, ботинки в куртку заверну, а куртку закатаю в брюки. Они-то ещё небось все на выставке, а потом — кино! Не заметят?

Сухари все выброшу — пусть птицы едят. Очень уж далеко до станции. Сюда мы автобусом ехали, и то вышло больше трёх часов с привалом по дороге. А пешком — это я к ночи только успею, а с больной ногой и подавно неизвестно когда… Давай, Антон, лучше вернёмся потихонечку… а?

«Опять ты, трус, сдаваться захотел? Мало тебе было прежнего?» — спросил я себя, но ничего себе не ответил.

Палец дёргало. Он распух и немного посинел. Я потрогал его — он был горячий-горячий и словно не мой, а чужой. Тогда я разгрёб чёрную, мягкую, рыхлую землю возле пенька и закопал палец в ямку. Стало ему приятно от прохладной, сырой земли. И боль куда-то в землю ушла, даже дёргать почти перестало, а до этого, просто как в часах, жило в пальце какое-то ежесекундное биение вроде пульса.

«Вот, наверное, и богатыри в древности, — стал я выдумывать, — только победят их поганые, зарубят их саблями, бросят наземь… А земля силу и жизнь новую подаёт, все куски сами на глазах сползаются, один к одному прирастают, и как вскочит богатырь, да как пошёл снова эту погань крушить направо-налево, и ещё посильнее, чем прежде! Хорошо бы и мне силы прибавилось, я бы…»

«Стоп! Ложись и не дыши! — сказал я себе. — По дороге кто-то бежит… Замри!»

Я упал на живот и затаился. Сухари царапали мне нога, опять разболелся палец. Всякие травинки полезли в ноздри, и захотелось чихнуть. А они вот-вот покажутся из-за поворота лесной дороги. И ещё, в довершение ко всему, ходит у меня по спине какая-то букашка, и я чувствую, как топает она всеми своими ногами, у неё-то их и не счесть сколько, и каждая поднимается и опускается и щекочет до невозможности… Сам теперь я не знаю: плакать мне или хохотать?

«Лучше всего молчи!» — велел я себе.

34

Низко пригнувшись, все четверо бежали они один за другим и дышали, как собаки, часто и громко. Они двигали на бегу руками возле груди, помахивали кулаками и ругались. Лица у них были серьёзные и решительные. Я понял, что им нравится эта игра, в которой мне отведена роль зайца, а они — гончие псы и уверены, что правы.

Я понял: они будут бить меня, когда поймают. Гера, наверно, сказал: мол, дайте ему там как следует…

Может, и не так дословно, но что-нибудь в этом роде он им сказал. Это я понял сразу и наверняка, как только их увидел.

«Теперь уже не удерёшь…» — сказал я себе огорчённо, но в то же время и с облегчением, от которого стало мне стыдно.

Но слова мне уже не помогали. Мне всё больше и больше хотелось обратно в лагерь, да и путь на станцию был теперь отрезан.

«Кто-то видел, как я убегал», — соображал я довольно вяло. Даже не стал гадать, кто же это мог быть — тот, кто меня увидел. И кому он потом протрепался, и кто послал их за мной вдогонку. Обидно было одно: я всё так хорошо и интересно придумал — удеру, и ночевать в лесу буду, и вообще…

Может быть, лучше так и лежать здесь, пока они не пробегут обратно? А потом что?

Я вспомнил, что, когда уезжал в лагерь, мама с бабушкой решили: пока не будет меня, так они обе станут жить как-нибудь подешевле, и денег хоть немного накопят, и сделают к моему приезду ремонт. А то в нашей комнате ещё с войны от печки совсем чёрный потолок и отстали от стен, изодрались и висят клочьями обои. И стёкла надо вставить новые вместо обломков, заклеенных бумагой…

«Нет, домой нельзя — они всё, что скопили, на меня истратят. Нельзя мне пока ещё домой, — повторял я. И уже другим голосом говорил себе совсем другое: — Ну и пусть бьют сколько хотят, а я не боюсь!»

Я поднялся с земли, отряхнулся и, уже больше не прячась, сел на пенёк неподалёку от дороги, где в колдобине стояла тихая зелёная лужа. А в ней отражалось небо слабой голубизной и лес.

Переплывала через воду ящерица. Выбралась на сушу, оглянулась на меня и побежала, как по траншее, по колее от тележного колеса. Возле лужи вдавлены в мягкую глину на той стороне следы пальцев, а на этой оттиснулись вмятины пяток. Это они прыгали, когда бежали, — все четверо, один за другим…

Я пошёл по дороге назад. Шёл не оглядываясь, хоть и услыхал вскоре за спиной и далёкий топот, и потом близки шелест, и говор, и ругань…

Я представлял себе то, как они увидели меня, как остановились, а потом стали подкрадываться. Я слушал и ждал, но всё же не оборачивался. А они подбежали, накинулись, схватили меня за руки, за шею и закричали все сразу, а Витька-горнист ударил меня по щеке.

Ударил, и у самого от этого задёргалась коленка. Испугался, когда ударил.

Мы встретились с ним глазами, и я понял это, и сразу ее перестал их бояться. Я даже не сопротивлялся. Да и чему, если я сам иду назад? А они крутили мне руки и шарили по карманам, забирая ножик, спички и деньги, и смеялись надо мной, грызя мои сухари.

«Ну чего им от меня ещё надо? Я сам иду и не дерусь ними. Чего же они меня валят и дёргают?» — думал я молча.

Им хотелось, чтобы я плакал, чтобы я их боялся, просил. Не знаю уж, что им ещё хотелось, только они ведь победители и нужно им было, как полагается, торжествовать, а побеждённый по ритуалу должен и выглядеть побеждённым… Но мне эта игра не нравилась уже давно, я ещё раньше сказал: я в себя самого не играю! Вот это-то их и сердило.

— Что, Антошка, хана теперь тебе? — спросил Сютькин.

— Он от страха язык откусил, — сказал Витька.

Он, Витька, понял, что я вижу, как у него нога трясётся, и зло его взяло. И он меня снова ударил, опять по щеке, но не больно, а так только, чтобы обидеть. Все другие в это время держали меня за руки, хоть я и не вырывался, а Витька таращился мне в самые глаза, чтобы я первым не выдержал и отвернулся бы от его взгляда.

Что мне оставалось-то? Я взял и плюнул и попал ему на голую ногу, чуть выше колена…

— Вытри! — сказал Сютькин. — Пусть вытрет лучше, а то хуже будет! Плюётся ещё! Вытри, а то ума дадим!

— Вытри, — повторил Витька.

— Не буду! Отпустите меня, и всё! Я сам иду. Пустите.

Но они снова стали дёргать меня, крутить и повалили.

И сами повалились. Я заорал. Я вскочил!

Они бежали врассыпную, и, растерявшись, едва не плача от страшного оскорбления, я не знал, за кем кинуться. А потом схватил свои ботинки и швырнул ими в одного кого-то, кто был поближе, и попал ему в голову. Он вскрикнул и повалился ничком в траву, а после сел и принялся качаться из стороны в сторону, обхватив голову руками. А я побежал от них прочь, но: «Ботинки!» — мелькнуло у меня. Я остановился и оглянулся.

Все они окружили того, в кого я попал, поднимают его, ставят на ноги, на меня уже и не смотрят.

35

Нет, вот кто-то из них поднял голову и глянул сюда, где я…

Вот кто-то из них пошёл ко мне. Это Витька! Не дамся я ему, убегу! Потому что не хочу драться… И раньше я этого не хотел, они сами пристали, первые, а теперь подерусь, так мне ещё хуже будет…

«Беги!» — велел я себе и послушно бросился в глубину леса, петляя между кустами. Ещё я при этом сгибался, чтоб сделаться совсем незаметным… А ещё это бегство моё даже нравилось мне, и я опять почти что играл в убегание, в исчезновение, да вот помеха: ботинком я кому-то из них залепил. В голову!

«Но ведь сами же они первыми пристали! — убеждал я себя. — Или это не в счёт? Он — так, а я — стой и терпи, да?»

Я и спрашивал, я и отвечал. Объяснял и оправдывался. Да всё это на бегу, сгоряча и едва ли не сквозь слёзы, только некогда было мне тут зареветь по-настоящему, потому что явилась в уме ещё одна мысль:

«Как бы не заблудиться мне тут. Куда я? Где лагерь наш?»

Бум! — тупо ударилось что-то о землю. Я — туда! А оттуда опять — бум, бум…

И вот я чуть не вылетел на полянку, где какие-то люди играют в футбол…

Так странно сделалось мне оттого, что со мной беда, а в это же самое время другие играют, да так увлечённо, что не видят меня, чуть-чуть не влетевшего с разбегу прямо в самую серёдку неизвестно какого тайма…

Я-то думал, уже весь лагерь ловит меня, все носятся по лесам и перекрикиваются, аукают…

Нет, ничего подобного — тут играли в футбол…

«Деревенские это! — вдруг смекнул я. — Чего им меня ловить?»

Это те, которых я раньше встретил… Они самые, которые увидали, как я галстук свой доставал. Тренируются, значит, втихую, а с луга ушли, чтобы даже и я их больше не видел… Здорово! Ага, вот и Спартак, и с ним двое из его отряда: один на воротах стоит, а второй так просто, помощника судьи изображает…

Интересно, сказали они Спартаку про мой галстук или нет?

Красный мячик попал в берёзу, росшую на тайной футбольной поляне, отлетел от неё и поскакал вон из игры, прямо ко мне…

Двое побежали за ним. И того и другого я уже видел сегодня.

Это были Лохматый и тот, что наступил ногой на мой тайник.

Сейчас они увидят меня! Или, может быть, мне самому выйти, не дожидаясь? Поздно!

Мячик подкатился ко мне. Я отпаснул его прямо в ноги Лохматому, который уже увидел меня. Да и тот, первый, тоже сразу заметил и быстро спросил, усмехнувшись весело:

— Подсматриваешь, да? — так спросил первый, но отчего-то шёпотом и сам, видно, этому удивился, потому что тут же заорал: —Давай выходи! Эй, ребя! Диверсанта поймали! Вылазь давай!

— А я и не прятался… Я просто так… Подошёл, вижу— вы играете. Чего мне тут подсматривать-то?

— Знаем чего! Что мы в вашей форме играем и вашим мячом, вот! Думаешь, мы не догадались?

— Нет, я и про то, что вы на лугу играли, никому не говорил. Вон Спартак идёт — у него, если хочешь, спроси! Он знает!

А Спартак ещё и не видел меня, и не знал, что это я тут стою, — он шёл к нам, чтобы выяснить, в чём дело, почему остановилась игра. Но был ещё далеко, и мне хотелось до его прихода растолковать этим ребятам, что ничего я за ними не подсматривал, да и не нужно мне это совсем, я же убегаю!

Но я не хотел, чтобы Спартак узнал сейчас про моё неудачное бегство из лагеря, и поэтому ничего другого не оставалось, кроме как выложить этим ребятам всю мою историю, только слишком долго будет рассказывать сначала и по порядку…

И я зачастил им скороговоркой:

— Ребя, чего скажу! Только вы никому, ладно? Ребя, я из лагеря… убёг, — выпалил я и вдруг увидал с удивлением, что оба они, судя по их лицам, не поняли ничего и мне не верят. — Из лагеря я удрал, поняли? Спартаку, главное, не говорите, меня все ищут…

— А зачем ты это? — спросил первый деревенский.

— Зачем? И куда?

— В Москву, домой…

— А то тут тебе плохо, да? — И он недоверчиво усмехнулся.

Да они с меня галстук сняли… А потом ещё «тёмную» мне хотели! Я сказал про то, что они клубнику… Ну, в общем, они мне за это «тёмную» хотели устроить.

Я говорил всё торопливей и всё сбивчивей, но, кажется, всё-таки уже заинтересовал их и прорвался сквозь прежнее недоверие…

— Эй вы там! А мячик-то? Не нашли, что ли? — закричали с поляны, и сам Спартак, так и не подошедший к нам, махнул рукой и скомандовал:

— Аут! Вбрасывание! Давай кто-нибудь один!

— Не так, — сказал я Лохматому, это он приготовился бросать. — Ты не прыгай, ноги от земли нельзя отрывать. Понял? И двумя руками бросай, одной нельзя!

— Так, что ли? — переспросил Лохматый доверчиво.

— Так. Теперь правильно. Бросай! — с удовольствием подтвердил я.

Он бросил. Бросил в ноги Первому деревенскому, и тот повёл мяч туда, за берёзу, в игру. Лохматый остался тут, у кустов, будто оттянулся в защиту.

— А что ты теперь делать будешь? — спросил он у меня.

— Землянку вырою, буду жить! — сказал я азартно и тут же передумал: — Да я и в Москву могу… Только чуть не заплутался, пока бегал… Если в Москву, то куда мне? Туда? Или нет?

— Пешком, что ли?

— Нет. На станцию если…

— А далеко… — И Лохматый сочувственно улыбнулся. — Целый день идти, не меньше. Сначала Семёновка, потом Бебутово, Слатино, Рогов посёлок, и ещё там будут деревни, да я сам там не был…

— Вообще-то я и завтра могу смотаться. Сегодня переночую где-нибудь, а завтра убегу…

— У нас можно. — И Лохматый снова улыбнулся. — Хочешь?

— А твоя мать?

— Да я тебя на сеновал отведу, она и не увидит даже. Хочешь?

Но я не мог отвечать, лишь головой кивнул. Я и смотреть-то на него не мог и отвернулся, чтобы не заметил он, если я вдруг разревусь от этой его лёгкой готовности пустить меня на какой-то сеновал — ночевать…

И поесть принесёт Лохматый! А скажу ему: «Я у вас остаться хочу… Не хочу я в этот лагерь, ну его! Можно я у вас поживу?»

Скажу так, и он ответит мне тем же лёгким согласием.

А я тогда…

«Я бы тебя, Лохматый, на корабль к себе взял… Ты бы у меня был боцманом и бомбардиром. Я бы тебя научил из пушки палить. Есть у меня одна пушечка, на верхней палубе стоит, к ней ядра — по пуду каждое. Как зарядим, как прицелимся, как понесётся наш корабль…»

Назад Дальше