Бунт на корабле или повесть о давнем лете - Артамонов Сергей Федорович 11 стр.


Тогда, а было всё это вскоре после войны, ещё не успели отпустить из армии всех старых солдат, вот и мой, этот, тоже, видно, последние дни дослуживал вместе с молодыми, или же он остался на сверхсрочную службу…

Долетела, повторяемая разными голосами, команда:

— Отбой! Роте отдыхать. Пе-ре-ку-у-у-у-ур…

Тут же и там и сям над кустами поплыли голубоватые и беловатые дымки. Повсюду закряхтели люди, стаскивающие с себя тяжёлые промокшие сапоги и липкую мокрую одежду. Слышно стало, как падают в воду тугие тела, как бьют по воде сильные руки. И смеялись, и фыркали, и пели в реке солдаты, смывая пыль, пот, жару. Весело было их видеть и интересно.

А мой в воду не полез.

Снял мешок, скатку шинельную и гимнастёрку. Разулся и закурить было собрался, да передумал и вдруг сказал негромко:

— Эй! Да не таись ты, давно я уже тебя раскумекал… Ты, будь друг, слазай в воду, фляжку мне зачерпни. Попью, пока они всю воду не взбаламутили…

Я растерялся так, что и слов не нашёл. Потом уже, вернувшись с водой, спросил у него:

— А вы, дядь, разведчик, да?

— Конечно. — И он закурил. — Садись ближе! Замаскировался ты, могу сказать, неплохо, но учти: спрятаться-то можно и никто тебя не заметит. Одна тут загвоздка: сам ты себя выдаёшь. Кто притаился, так обязательно он о себе забывает, всё внимание на противника. Сопел ты очень, понятно?

— Понятно…

— Птичка твоя?

— Моя…

— Это, брат, чижик. Самая весёлая птичка… Ладно, я тут вздремну минут пять, а ты посиди тихонько. А после поговорим, если хочешь… Ты куришь или как?

— Нет, я ещё не курю…

— Ну и правильно, если не врёшь. Ладно. Я сплю. Так он сказал и действительно через миг уже спал, будто нажал у себя где-то на сонную кнопку пальцем, и всё! Удивительно это было: лёг и уснул, и тут же лицо его расправилось, успокоилось и так необыкновенно подобрело, что сделался он похож на бабушку…

30

Он спал, и шевелились от лёгкого ветра кусты над нами, и двигались по его коже и по распластанной на траве одежде ясные пятнышки солнца, пробившегося сквозь листву.

Полз по его лицу муравей. Я долго не решался, а потом снял его осторожно и тут увидел вдруг: бежит по кругу мелкими толчками секундная стрелка в часах на руке солдата, и уже пять минут, кажется, прошло…

— Я посмотрел на его лицо, а у него уже глаза открыты!

— Вы спали?

— Спал. Даже выспался! — Он засмеялся. — А ты откуда?

— Из лагеря… Вон там, на горе!

— А папка с мамкой кто у тебя? В Москве живёте-то?

— В Москве… Папа у нас погиб. То есть без вести пропал, но ведь нету же его… Значит, он…

— Нет! Это ты зря так. Ничего не значит. Мало ли что бывает! Ты его лучше убитым не считай. А то вдруг он живой где-нибудь, а родной сын его в мёртвые зачислил. Этого ты сам себе потом до конца жизни не простишь, что отца похоронил раньше времени. Думай, что живой, только весть о себе подать не может! — Солдат замолчал, задумался.

А я спросил у него:

— Дядь, а если все против одного, как тогда быть?

— А? Это против тебя, что ли? Как быть, говоришь? Да так и будь — свою совесть слушайся и не плачь… Вот я тебе один случай могу сейчас рассказать. Значит, ранило меня — осколок мне полспины выдрал. Ну, пришёл я в себя, и где же, ты думаешь, нахожусь?

— В плену? — спросил я.

— Почему это в плену? Нет, я… — начал он рассказывать, но тут…

— Подъём! — закричали. — Через минуту строиться!

И кто спал — тот проснулся. Кто плавал — скорее из реки на берег! Одеваться, обуваться, застёгиваться!

Все кусты так и зашевелились вмиг, словно битком они были набиты солдатами. Железо зазвенело и забрякало. Затопали сапоги, и заговорило кругом множество мужских голосов. Сорвалась с ветки и улетела моя птица.

Седой солдат тоже мигом поднялся, обулся и оделся. Закинул мешок себе на плечи, скатку надел, лопатку прицепил. Поправил противогаз и полез с треском и хрустом из кустов туда, где уже становилась на гладком жёлтом песке шеренга его товарищей и расхаживал перед нею, поглядывая на часы, совсем молодой командир.

— Ты не горюй, сынок, — сказал мне солдат на прощание и, будто вспомнив что-то, спросил уже на ходу:

— Как зовут-то?

— Табаков, Антон.

— Табаков… Да, вроде бы и знакомая фамилия… Даже очень. Может, и встречал я с такой фамилией человека, но врать не буду, точно не помню. А ты — верь! А? Будешь верить, что он живой? — И солдат ласково улыбнулся.

А потом побежал и пропал в кустах. Мелькнул ещё раз-два и встал в строй, в ряд таких же, как он.

— Равняйсь! Смирно! — звонко и громко закричал командир, сам вытягиваясь в струнку. — Рота, слушай мою команду! Для преодоления водного рубежа, повзводно, отделениями, цепью, вперёд бегом арш!

— Ура! У-ррр-а! — закричали солдаты, и бросились снова в воду, и побежали, поплыли через речку Чужу, обратно, на ту сторону, и дальше: берегом, к дальнему лесу, тде их скоро не стало видно.

Мой солдат, он почему-то даже не оглянулся ни разу, а может, и оглядывался, да я его уже потерял из виду и смотрел совсем на другого… Жалко.

Стало вдруг пусто, тихо и грустно. Снова вспомнились мне мама и бабушка. И подумал я: «Хорошо бы этот солдат и был бы мой отец! Мы бы с ним домой поехали!»

31

Неожиданно я услышал, что сбоку, в большом кусте, кто-то есть и дышит.

«Ага, — подумал я, — спрятался и считает, что если я его не вижу, так, значит, и не могу обнаружить…»

— Эй, кто тут пыхтит? Выходи! — крикнул я. — Выходи, а то стрелять буду! — крикнул я ещё раз.

Из куста вылез Шурик и, с тревогой поглядывая по сторонам, зачастил, едва переводя дух:

— Я к тебе бежал, думал, не успею! Они тебе «тёмную» хотят… Сюда идут! А я обратно побегу, а то узнают…

И он исчез так же внезапно, как и появился. Я тоже хотел было прямо за ним отправиться в лагерь, где, конечно же, им труднее будет меня отлупить — там народу полно, а тут нет никого…

Но я опоздал, пока раздумывал.

Из одного куста высунулось лицо Сютькина, из другого выглянул Витька-горнист, и ещё двое подскочили сзади. Четверо их было на меня на одного, и они бы мигом, они бы легко со мной сладили.

— Справились, да? — заорал я им. — Эх вы, подхалимские хари, обрадовались, да? Нате, бейте, а мне плевать.

А они мне, да шёпотом почему-то:

— Тихо ты! Не вопи. И не брыкайся лучше. Нам, если ты хочешь знать, пендаля тебе разрешено врезать. Только мы сейчас и не будем тебя — мама Карла тут где-то ходит. А мы уж тебя потом. Мы тебя лучше после отбоя…

И они вчетвером повели меня, поволокли, дёргая, подталкивая и пихая…

Мы шли вверх на холм, где за деревьями, за забором был наш лагерь, и там кто-то неумело, пискливо и хрипло, тужился вместо Витьки сыграть подъём или на полдник — строиться.

— Я побегу, ребята! — спохватился Витька и, бросив меня, кинулся бегом в гору, а я тогда стал вырываться от остальных. Вывернулся у них из рук и тоже побежал.

— Куда? Куда? — вопили они и гнались за мной, окружая.

— Но я бежал прямо в лагерь. Я промчался по всему лагерю, чуть не сшиб на пути ту самую, с бантиком, из малышового отряда… И с разгона вдруг как врежусь головой прямо в живот мамы Карлы, которая разинула рот и стала глотать воздух. Одной рукой она ловила свои очки, а другой поймала меня за шею и тогда, с мукою в голосе, спросила:

— Где ты был, Табаков, и почему не обедал? Голодовку решил объявить? Не имеешь права! Из-за тебя весь лагерь волнуется. Ступай в столовую!

«Волнуются, как бы не так! — думал я. — А «тёмную» мне устроить хотят — тоже от волнения?»

И ещё я думал: «Ага, голодовку? Это хорошо бы! Как же я сам-то не догадался? Натаскал бы сухарей сначала, спрятал бы, а потом как дал бы им голодовку на целую неделю!»

Но у меня уже созрел другой план…

Я сидел в столовой и ел обед вместе с полдником. Дежурные девочки из второго отряда сами позвали меня за чистый стол, и сами мне всё принесли, и встали кругом поглядеть на то, как я буду голодать. Сзади шептались, и я понял: они думают, что я откажусь от еды и тогда придёт врачиха и ещё кто-нибудь. Меня свяжут, разинут мне рот и станут меня силком потчевать и угощать… Всем хотелось посмотреть на этот смешной цирк. Но я их разочаровал: сел и принялся уписывать. И компот выпил от обеда, и молоко от полдника — всё съел, ничего не оставил для принудительного кормления.

Девочки глядели на меня и перешёптывались, а когда мне понадобилась соль — кинулись вдвоём и принесли две солонки. Потом вышла из кухни толстая, добрая повариха тётя Мотя и сказала:

— Кушает? И правильно. А голодать — глупость! — Она подошла, поглядела на меня и провела своей горячей и мягкой рукой по спине, да вдруг закричала так, что я испугался: — Пила! Батюшки, да ты худее, чем кошка! Ешь, — сказала она уже потише, зато свирепо, и сама засмеялась, и добавила уже ласково: — Потом ты пойди к дилектору, — так она начальника лагеря называла, — поди попроси прощения. Я уж ему скажу!

— А я не виноват ни в чём, тётя Мотя!

— Ну?.. — удивилась тётя Мотя.

— И я удивился и обрадовался — поверила! С первого моего слова, сразу поверила! Вот если бы и ещё кое-кто так же!

А тётя Мотя мне:

— Что ж тогда дурью мучаешься? Тогда иди к нему да и пожалуйся! Пусть разберётся, а чего ж это такое? Я ему скажу.

— Не пойду я жаловаться… Неохота.

— Значит, гордость заела. А тут дело простое: или ты прощения просишь, вину свою признаёшь, или говори, свою правду требуй! Ну ладно, ешь-кушай. Не буду мешать. — И она снова провела по моей тощей спине тяжёлой, толстой, мягкой и горячей рукой.

Я поел.

Девочки, поняв, что голодовки не будет, уже разошлись, и тогда я спрятал потихоньку за пазуху булочку от полдника да ещё сухарей чёрных прихватил. Это у нас хлеб недоеденный сушили и — бери сколько хочешь, грызи! Я и взял себе, сколько надо, и соли в бумажку отсыпал.

Был у меня один план, и, пока я обедал, пока с тётей Мотей разговаривал, он у меня окончательно решился. Не дам я им себя отлупить и… ещё кое-что неожиданное им сотворю!

И прощения просить не буду! У кого мне просить-то? У Геры — так он ошибается: не прыгал я ему на живот… Сютькин-то на то злится, что я нечаянно про клубнику проболтался. Это ясно. Но вот Полина за что?

«За упрямство! — тихонечко подсказало мне моё благоразумие. — За то, что разговаривал дерзко и обманул. Вот за что».

«Да-а, а пускай тогда они первые скажут, что я не виноват, пускай галстук на меня наденут, тогда я скажу, что нарочно упрямился, им всем назло…»

«Так никогда не бывает, чтобы сначала они, а потом ты, — опять тихонечко объяснило мне моё благоразумие, — никогда не бывало и теперь не будет. Ты первый начни!»

«А я, я тогда не знаю, что сделаю… Возьму и как придумаю что-нибудь такое, отчего они все ахнут!»

Впрочем, такое я уже придумал, ещё сидя в столовой, когда соображал про голодовку, вот тогда и пришла мне в голову эта замечательная идея, от которой сперва я сам ошалел, а в следующую секунду вместе со страхом ощутил ещё и восторг.

И я никому ни о чём ни полслова!

Я — тайком и молчком, я — украдкой, но видели, должно быть, и донесли, как я соль отсыпал в бумажку, как сухари брал и за пазуху себе прятал… В общем, они как-то узнали об этом, но я их опередил примерно на час.

32

Я решил убежать из лагеря. А до станции тридцать километров, да ещё, может, заблужусь и ночевать придётся в лесу… Когда сыт, это всё-таки лучше. Спички бы взять, но это опасно. За спичками надо к речке, в шалаш, а убегать надо совсем по другой дороге, через овраг. Но пока я туда-сюда, обязательно меня приметят. Значит, что?

Я кинулся за столовую, на хозяйственный, всегда безлюдный двор, где бродила старая, одинокая лошадь Надежда, там пролом в изгороди и близко лес, а в лесу этом у меня ещё один тайник — самый тайный…

Вот здесь, под деревом, в пяти шагах на север, копай!

Но «копай» — это просто так сказано: нечего копать-то. Лишь правильно отсчитай лапти, то есть, идя от дерева, ставь ноги след в след, носок плотно приставляя к пятке, а пятку к носку, и пошёл!

Один… пять… семь… шестнадцать лаптей… двадцать девять… Стоп!

Теперь надо было пошарить руками в траве, найти и поднять кусок дёрна, но сначала в таких случаях всегда следует оглянуться по сторонам, да повнимательней! Потому что если кто-нибудь видел, как вы вымериваете свои лапти, с пятки да на носок, как шепчете, чтобы не сбиться со счёта, то уж он теперь и сам присел и глаз не спускает… Непременно оглянитесь, советую!

Но сам я этого не сделал — я слишком торопился. Дёрн… Я его и подрезал… Вот. он, край этой дернины! Я потянул осторожно кверху — там ямка. Я сунул руку — цела моя банка!

И в этот же миг кто-то сказал надо мной:

— Чего там? Нашёл? Покажи!

— Ничего я не нашёл…

Стоя на четвереньках, я поднял голову и увидел лицо незнакомого мальчишки, пожалуй, чуть постарше меня… «Не наш!» — соображал я… И сообразил: «Это из деревни!» — и тут же увидел, как выходят из-за куста и идут к нам ещё двое. Пропал я!

— Чего там? Нора, что ли? — спрашивал у меня первый, а сам шагнул и наступил ногой на мою дернину.

— Ничего там нету, — отвечал ему я и поднялся и тоже наступил на дернину ногой.

В это же время и те двое подошли.

— Мы тебя знаем, — сразу же сказал мне один из них, он был лохматый и темнокожий, как цыганёнок. — Мы тебя видели и шалаш твой ходили смотреть…

— Там у тебя две удочки и спички под банкой, — вставил третий и тут же успокоил меня: — Да мы не взяли, нам чужого не нужно. Посмотрели просто и на место положили…

— А мне и не жалко, — сказал я.

— Крючочки у тебя хорошие, у нас таких не купить, — сказал Лохматый.

А самый первый из них всё старался оттереть меня подальше от моего тайника, а я противился и не поддавался ему, но оба мы с ним делали вид, будто ничего не происходит. Вот и работал я на два фронта: с первым препирался, с двумя другими разговаривал вполне мирно и дружелюбно:

— Если хотите, можете эти крючки себе позабирать…

— А у тебя ещё есть?

— Нет, просто мне, наверно, не понадобятся…

— У него там нора, под ногой, или ещё чего-то… Не показывает! — сообщил наконец во всеуслышание первый. — Вот тут!

И он топнул как раз по тайнику.

— Тише ты! — сказал я. — Не ты прятал, не тебе и топать!

— А что там у тебя?

— Да вам-то какое дело? Моя вещь!

— Стырил? — спросил Лохматый, но спросил дружелюбно.

— Я? Стырил? Да там галстук у меня! Пионерский! И всё! Отстань!

— Врёшь! — Это первый сказал, другие молчали.

А мне стало так обидно, что я отступил, убрал ногу с дёрна и сказал им:

— Смотрите, если хотите… — и отошёл в сторону. И отвернулся.

— Банка! — крикнул первый. — Пустая. Консервная… Нет, что-то в ней имеется… Точно — галстук. А спички зачем? Куришь?

— Нет, не курю. А галстук дай сюда! Дай!

— Отдай, Толяна, не твоё же! — сказал Лохматый первому, и тот вернул мне мой галстук, а спички сунул себе в карман.

— И спички мне нужны! — сказал я уже прямо Лохматому, тот лишь поглядел на первого, и вот я ловлю коробок, летящий с тихим внутренним шорохом по воздуху.

— А ты куда? — спрашивает меня Лохматый.

— Туда… — И я показываю ему вполне непонятно.

— Нет, вообще — куда?

— Туда, — отвечаю я упрямо и ухожу и не оглядываюсь ни разу.

Назад Дальше