Клинок Уреньги - Власова Серафима Константиновна 3 стр.


— Пособи, Тимофей Егорыч! Уважь по-соседски! Век не забуду!

— Это, поди, насчет твоих девок?—сразу же догадался Тимофей, зная про беду его.

— Про кого же больше. Одна у меня беда неизбывная. Отучи какой-нибудь страшной сказкой моих девок, заодним и жену, чтобы не бегали в господский дом. Один стыд от людей. Все люди норовят господский дом стороной обойти, а мои будто мухи туда липнут, ровно там ворота вымазаны медом.

— А ты не пытался их подобру учить? — спросил соседа Крапива.

— Как не пытался. Не помогло. Всей улицей их недавно люди срамили, что рабочую отцовскую честь позабыли. Да только моим девкам хоть бы что. Особенно старшей — Катерине. Ей людское слово, что дождик, по весне. Пока идет — мочит. Перестал — высохло все. Пока ругали — присмирела. Перестали ругать — за свое взялась. Палкой не выгонишь из господского дома. Ты ведь сам редко бываешь в заводе, вот и не ведаешь про наши дела.

— Может, у нее выгода какая — потрафлять господам?

— Какая там выгода! Только обноски господские домой приносит. Намедни юбку барыня Катерине дала. Тряпье, но сшито, известно, по-господски.

— А ты бы плеточкой девку стеганул.

— Нет, Тимофей Егорыч, не тот характер имею. Только больше дурь в голову ей забьешь. Надо, чтобы человек своим умом дошел, что чужая одежа чужим потом отдает...

Задумался Тимофей. Не сразу ответил он соседу. Ну, а когда надумал, то сказал:

— Трудненько отвадить твоих девок и жену от такого зла. Лакейством оно зовется.

И хоть не давал Крапива соседу слово, а пособил. Правда, не скоро, а когда пришел черед соседским девкам отводить посиделки. Такой неписаный закон был раньше на Урале по заводам и деревням. После работы ведь некуда было деваться девушкам и парням. На таких вечерках девушки пряли, вышивали и песни пели...

В тот год выдалась ранняя зима. Чуть не в сентябре наступили холода. Поневоле заберешься в избу на посиделки.

Пришел черед отводить их и соседским девкам. Собралась девичья ватага у соседа в доме. Пожаловал и дорогой гостенек — Крапива. Молодежи в радость: еще бы, первый сказочник в заводе.

Когда же все угомонились, хозяин подал гостю чарочку доброго домашнего вина, и Тимофей начал свою сказку. Поначалу, как всегда, прибаутки говорил, вроде такой:

— Вчерась пошел я в баню. Мылся-мылся, да бес все мешал. То паром обдаст окаянный, то вехотку спрячет. Рассердился я на него и ошпарил нечистого кипятком до хвоста. Только, видать, я так шибко размахнулся, что бес от страха убежал. Убегая, он в предбаннике леденцы оставил.

И Крапива, выгребая из карманов леденцы, принялся ими девушек угощать.

— Ну, а теперь и сказку скажем, — степенно выговаривал Крапива, усаживаясь возле печки.

— Жила-была в нашем заводе девица одна. У отца с матерью, как цветок, росла. Только господам уж больно старалась угождать.

Углядела барыня такое со стороны Лукерьи — так девку звали. Живо ее в господский дом взяла, вроде как в услужение к барышням приставила ее. Тычки господские и их насмешки Лукерье нипочем. Знай верой и правдой служит господам. Только чем далее у господ служила, тем злее становилась. Конечно, не на господ злилась она, а на люд простой. Ведь не нами говорено: с кем поведешься, от того и наберешься.

Кто из наших заводских жалел Лукерью за это самое ее лакейство — дескать, ума вовсе лишилась девка. Кто варначкой называл. Кто проклинал да ненавидел.

Господа же только Лукерьей всем глаза кололи. Дескать, не вам она чета — непокорным и непослушным. А Лукерье и не стыдно.

И вот как-то раз приехали к господам гости из какой-то чужой страны. Не по-нашему они лопотали. Приказал хозяин управителю наших заводских девок собрать на хозяйский двор. Песни петь, хороводы водить.

— Да чтобы пели они веселей и в лучшие наряды оделись! — наказывал управителю.

Пришли наши девки на круг — одна другой краше: знай, мол, наших. В тонкопряденные сарафаны нарядились, да все разной расцветки. В косах ленты, на ногах лапотцы. Ну не девки, а цветки.

Ахнули гости от такой красоты. Глядят — не наглядятся. Тут же принялись скупать по заводу девичьи наряды. Чтобы там, в этой самой загранице, показаться в сарафанах. Сказывали потом старики, что у них там стали под наших девок рядиться...

Только одна Лукерья знай скупает по-прежнему у господ обноски да напяливает на себя людям на смех.

Когда же наши господа сами собрались за границу, то прислуги немало повезли с собой. Взяли, конечно, и Лукерью. Все девки ревели ревом, а Лукерье одна радость. Гусыней ходила перед народом...

Много ли мало, а целых три года пробыли господа в загранице. Воротились на Урал, видать, совсем без денег. Порастрясли их по чужим краям. Принялись пуще прежнего притеснять работных. Надо было ведь наверстать потерянное.

Воротилась и Лукерья. Вовсе бесстыжей стала. Наденет платье. Плечи оголит и примется ими крутить и ужиматься. Думает, что ей завидуют девки. А к народу вовсе озверела, потому что старшей над всеми стала. Так с плеткой и ходила. То и гляди — ни за что ни про что ударить норовила. Девкам да молодайкам-женам и вовсе от нее житья не стало. Сама толстая, разукрашенная. Разные помады на ней. Одним словом — заграничная особа.

Пробовали люди жаловаться на нее управителю завода. Да куда там!

Один раз по весне зашли в завод странники. Народ прохожий. Было их человек десять. Раньше-то простой народ по Уралу пешим ходом ходил. Да и не только по Уралу. Наскучит век свой на одном месте жить, вот и катанут пешочком, к примеру сказать, в Киев или до матушки Москвы. А все больше шли в Сибирь искать спасения от неволи. Одним словом, немало таких странников через Урал проходило. По дороге заходили они передохнуть под крышей. Заодним попариться в баньке. Как полагалось в старину, таких странников хорошо встречали люди. Заводское начальство, барыньки наособицу, тоже не обходили странников. Любили барыньки послушать разные слухи. Что делается у соседей на других заводах? Где был пожар? Где засуха? Старались не обидеть прохожих, а то чего доброго разнесут по свету худую молву об них. Побаивались хозяева заводов этих странников далеких...

Приказала хозяйка завода управителю, управитель — приказчику, а тот Лукерье распоряжение дал: как будет хозяйка выходить из дома, так и подвести странников для милостивого разговора с ней. Народ собрать в сторонке у леска — пусть глядят на барскую милость и доброту к странникам прохожим.

Собрались люди, только все больше старухи да малолетки пришли, хоть и воскресенье было. Недосуг было мужикам и бабам на господское представление глядеть. Зато Лукерье раздолье. Для ее злого сердца. Словно клещ ей в язык впился. Принялась она кричать на старух, закипела, как на большом огне уха:

— Тут барыня станет... А отсюда странники подойдут... — И подалась к попу наказывать, чтобы по выходу господ ударить в колокола.

— Пущай знают странники, как их встречают в Златоусте.

Своим-то заводским такое не в диву было, а вот странникам на удивление. Стояли они в сторонке кучкой, боясь пошевелиться. Только один из них, старик, был будто не из пужливых. И по виду какой-то вовсе не такой, какие бывают старики. Статный да красивый, только бородой сед и кудри на голове сбела. Одежда на нем тоже в отличку была. Будто и рубаха из холста, и лапти, и портки — все, как у других стариков, а вот повернется — и сразу видно: не простой человек.

Даже ребятишки заприметили такое. Одной Лукерье старик не поглянулся, что не смиренный вид был у него. Как стоял, так и не пошевелился, хотя другие странники давно в сторонку отошли, как требовала Лукерья. Увидала она такое, аж задрожала вся. Губы поджала — и хлесть по спине старика...

Ахнули все, кто тут стоял. Странники всегда были в почете, а тут — огреть плетью.

— Вовсе рехнулась Лушка, — кто-то вслух сказал.

Потемнело лицо у старика. Лохматые брови в одно крыло сошлись, от гнева в глазах искорки заиграли. А как Лукерья его огрела плетью, повернулся он к ней, ровно ему и не больно вовсе, поглядел на нее и сказал:

— Брось плеть, неразумная!

И близко-близко к Лушке подошел. У той от злобы пена на губах показалась. Зашипела она на старика:

— Уходи, окаянный, туда, откуда ты пришел! Чего тебе надо? Здесь я в ответе перед господами.

И только хотела опять огреть старика плетью, как из дома показались сама барыня и целый выводок приживалок. Увидав господ, Лукерья пуще прежнего остервенела. Решила, видать, еще большую верность показать. Вот, мол, глядите, как я стараюсь. Но в этот раз она перестаралась. Не успела поднять плеть Лукерья, чтобы снова стегануть старика, очищая место для господ, как вдруг старик громовым голосом сказал ей, да так, что горы загудели:

— Отца Урала тебе не столкнуть с места, какой бы ты его плетью ни стегала!..

Загремели горы. Ветер поднялся. Молнии засверкали. Треснула вдруг земля. И Лукерья в трещину, словно в дудку, провалилась. В испуге замерли люди. Господа попятились назад. Задком, задком, да и в дом поторопились. Видать, сразу догадались, как бы с ними не случилось такое. Знали они свои грехи перед народом. Лукерья же в то время, ползая по дну дудки, кричала в страхе:

— Батюшка Урал, прости меня, не наказывай!

И принялась карабкаться из дудки. Только вылезла наверх, хотела подняться на ноги, опять ударил гром и «у... у... у...» — загудели горы еще пуще. Лукерью снова будто придавило.

Тогда старик сказал:

— Не я тебя наказываю, а ты сама наказываешь себя. За то, что руку поднимаешь на тех, кто тебя вскормил и вспоил. Корыстью ты убила красоту свою. Погляди кругом. Видишь — никто тебя не жалеет. Угождая господам, ты не человеком стала, а вся скривилась. Твое сердце почернело. Вот и лежать тебе у дороги черным камнем.

Затем, поклонившись всему народу, он тихонько к лесу пошел. Глядели люди вслед и понять не могли — шел вовсе не старик, а могучий богатырь. И пока глядели на него люди, не приметили, что стало с Лукерьей. А когда повернулись туда, где она была, большой черный камень на земле лежал. И был он такой черный, грязный...

С той поры все — и люди, и звери, и птицы — обходят этот камень стороной.

Говорят, после тех посиделок как рукой сняло лакейство с дочерей соседа.

Вот и выходит: руки мастера булат куют, а слово золотое — человека человеком делает. А еще добавляют, что золотое слово — самое простое, сердцем сказанное...

В самый разгар Пугачевской войны это дело приключилось. В ту пору хозяином завода был Лугинин. Из тульских купцов он вышел. Как в России жил, такие нравы и на Урале завел...

В хозяйском доме в подвале белошвейки и золотошвейки для церквей разные разности расшивали, а то на господских мундирах знаки отделывали.

Прислуги в господском доме было видимо-невидимо. И привозных, купленных из дворянских поместий, и от уральских деревень, приписных, — кузнецы и дворники. Одним словом, широко зажили Лугинины на уральской земле.

Работные люди из последних сил выбивались — у кричны потели. Невмоготу было жить народу. Хоть живым в землю ложись, так старики говорили.

И вдруг по заводу слух прошел, будто новый царь идет, и за простой народ, работный люд, он горой стоит. Начали по заводу ползти слухи да подметные письма подбрасываться, а в них новый царь волю сулил. Недаром тут же люди и поговорки сложили: «Подметное письмецо радость принесло» или «В Юрюзани написали — в Златоусте прочитали».

Стали эти подметные грамотки по рукам ходить, тайно читаться заводским людом. Даже в самом господском доме среди прислуги и то знали про них. А как-то раз, когда господа все уехали в гости в соседний завод, самонаилучшая мастерица Дарья Мельникова в сарае прочитала верным людям такое письмецо.

Еще там, в Туле, на монастырском подворье, научилась она по складам книги разбирать, когда золотошвейному делу обучалась.

Подметное письмо ей один знакомец принес. Кузнецом в заводе работал.

Повеселели все, слушая Дарьюшку. Так ласково девушку в народе звали за ее веселый нрав и добрый характер.

— Неужто воля будет? — говорили между собой люди.

Только, видать, рано о воле заговорили. Будто под светлый праздник ударили колокола в церквях завода, и на рассвете рекой хлынули с гор пугачевцы. Работные без малого всем заводом вышли встречать желанных гостей. Но недолго продержалась рабочая вольница атамана Пугачева.

Правда, пока хозяйничали они в заводе, без пощады расправились с теми, кто над работными измывался. Хозяева завода едва успели скрыться в Екатеринбурге, а то бы не миновать им суда мирского. Будто ураган на Златоуст налетел. Хозяйские амбары запылали. Казенка и одна церковь дотла сгорели. Конный двор, где всегда пороли виновных и невиноватых, так, говорят, пластал, что в соседних деревнях видно было...

Но отбушевала гроза, унеслись тучи за хребты, словно ничего и не бывало. Ушли мятежники из Златоуста, воротились хозяева в завод, и началась расправа над теми, кто пугачевцев ждал и встречал их с иконами.

Только вот диво: никто Дарью не выдал. Видать, девку жалели люди. Так она всем была люба. Никто про нее худого слова не мог сказать, да и собой девушка не резала глаза — складненькая была. Только костью словно не из крестьянского люда — тоненькая, как травинка на пригорке с солнечной стороны. Волосом русая, лицом нежная. Известно, в восемнадцать лет не успела у нее кожа огрубеть. Об одеже и не говори — первая чистюля. Простой сарафанишко сидел на ней, почитай, краше, чем на господах шелка.

Ну вот. Как воротились господа из Екатеринбурга — пугачевцев будто и не бывало.

Снова девушки-мастерицы сели за работу — кто шить, кто золотом расшивать господские мундиры и наряды. Будто опять заживо в могилу девушек опустили.

Подвал был холодный и сырой. Работа тонкая — глаз да глаз нужен.

Вышивала Дарьюшка, как всегда, а у самой сердце ныло. Вдруг кто-нибудь дознается и докажет на парня, принесшего подметное письмецо... Хоть и не родня ей был, а душа болела, обходительный такой парень, да и слух шел про него, что кузнец он не из последних.

Через людей узнала, что пока и на него доноса нет. Работает в заводе, как и работал. Правда, для острастки, как и всем, дали ему двадцать розог да заставили глядеть на казнь пугачевцев. Дескать, в науку молодцам. Вперед не бунтовать...

А как выходила мать Степана (так парня звали) от розог, то раза два проходил он мимо подвала, где Дарьюшка жила.

Может, верно говорится, что сердце сердцу весть подает. То ли быть такому... Вскоре у обедни снова довелось встретиться Дарьюшке со Степаном.

И стояли будто далеконько друг от друга, а так взглянул Степан на Дарью жарко и хорошо, что в ответ он увидал в ее глазах то, что так дорого людям на земле. Известно: лесу не прикажешь— не расти, а парню не закажешь — не люби...

Помаленьку осмелел Степан. Раза два в праздники приходил, когда девушкам разрешалось за воротами посидеть.

На пасху Степан пришел не один, а с парнями. И Дарьюшка была не одна. Упросили девушки старшую над ними Аграфену — рыхлую, старую тетку, шибко охочую до сна, — чтобы дозволила против дома в жмурки поиграть. К тому же кто-то из парней тетке Аграфене головной платок принес. Подобрела Аграфена и милостиво головой кивнула — дескать, играйте, а сама тут же захрапела на траве.

Хозяина не было дома, а Лугиниха-барыня после пугачевцев похитрей стала. Вроде, как заигрывать с работными принялась. Добренькой захотела показаться. Кого-то из девушек ситцем одарила, самым молоденьким приказала нарезать ленты в косы.

И вот. Увидела Лугиниха в окошко, что девушки с парнями за воротами резвятся, тут же вышла на крыльцо и сладко так проговорила:

— Вы бы песни попели, а я послушаю вас.

Удивились девушки и парни такому чуду и поначалу несмело запели, а потом допоздна их голоса будили горы.

Говорят, кто хочет за кем-нибудь заприметить, непременно заприметит. Хоть и спала все время тетка Аграфена, а углядела, что Дарья, скромница из скромниц, ласково посматривает на Степана. А когда он зачастил к ним, не выдержала тетка и сказала Дарье:

Назад Дальше