— Виновата, виновата! Так будешь говорить, так, конечно, виновата будешь. Ну, начинай снова.
Иной раз они просиживали до вечера, Вася все больше разъярялся, передразнивал ее, лез с кулаками. Она еще больше путалась, говорила все тише и под конец вовсе замолкала.
За день перед праздником Вася сказал учительнице, что с Фимкой ничего нельзя сделать, она только все испортит.
— Лучше кого-нибудь другого, — сказал он, уверенный, что, кроме него, никого назначить нельзя.
Учительница ничего ему не ответила, а после занятий осталась с Фимкой сама. Фимка опять стала у доски, приготовилась к полету.
— Товарищи… — с трудом выдавила она.
— Вот, хорошо! — одобрила учительница.
— Нынче девятнадцать лет, как царя прогнали…
— Правильно! Молодец! — похвалила учительница.
— Теперь у нас нет никаких царей и помещиков. Мы сами все устраиваем для себя. Из-за этого у нас жизнь стал хорошая.
Голос у Фимки становился тверже, хорошие слова говорились сами собой. Она спокойно досказала все, что надо, и сама удивилась этому. И скорее попросила:
— Можно еще раз?
Учительница согласилась. Фимка начала снова и сказала еще лучше.
Утром накануне праздника Фимка как проснулась, так и начала твердить: «Товарищи, нынче девятнадцать лет… Товарищ! Нынче девятнадцать…»
За завтраком мать спрашивает ее что-то, а она ей:
— Товарищи, нынче…
Не успела поесть как следует, побежала в школу. Там учительница рассказывала про Октябрьскую революцию. Потом были уморительно веселые Петрушки. Потом все окна закрыли ставнями в темноте на белой стене показывали кинокартину про Ленина и еще одну, веселую. Все хохотали, кричали, а Фимка нашептывала свою речь.
Когда все кончилось и отряд с барабаном, со знаменем прошел по селу, она прибежала домой пообедать. До большого митинга времени еще было много, но Фимка так торопилась, что обожгла себе щами весь рот.
— Тише ты! — закричала на нее мать. — Не видишь, пар идет. Что, за тобой гонятся?
Фимка таращила глаза, набирала в рот холодного воздуха, что бы утишить боль, а сама про себя твердила: «Товарищи, нынче девятнадцать лет…»
Вылезли из-за стола. Отец оделся и ушел. Фимка убрала чашки ложки, хлеб, постелила скатерть и тоже стала одеваться. Мать покормила маленького Петьку и, зевая, сказала:
— Пойти, что ли, на эту их митеньку?
— Митинг, — засмеялась Фимка. — Какой тебе митенька?
— Ну, митик. Я ведь не знаю этих ваших названиев. Ты, Фимка, далеко ли собралась? Раздевайся да вон с Петькой посиди, а то он чего-то кашляет.
Фимке будто второй раз обожгло рот.
— Как «посиди»?! Мне нельзя, я тоже туда пойду.
— Зачем это ты попрешься? Там одни большие будут.
— Ну что же, и мне надо, мена назначили туда.
— Ничего, обойдутся и без тебя.
— Да нельзя же, мама! Говорю — назначили.
— Будет брехать-то! Назначили! Какая комиссариха нашлась!
Фимка просила, уговаривала, два раза принималась плакать — никакого толку. Мать собралась, посадила Петьку на кровать и ушла, да еще пригрозила напоследок:
— Ну, смотри у меня: если ты бросишь его да уйдешь — лучше домой не вертайся!
Когда захлопнулась за ней дверь, Фимка легла рядом с Петькой и вся затряслась от слез.
II
На собрании мужчины уселись сзади, женщины впереди. Татьяна, Фимкина мать, была во втором ряду. Она плохо, без всякого интереса слушала выступавших ораторов — сначала приезжего из рика, потом своих: председателя колхоза, секретаря, двух комсомольцев. Потом председатель сказал:
— От пионерского отряда и школы слово скажет Фима Сухарева. И оглянулся назад, ища Фимку.
«Ишь ты! — подумала Татьяна. — Правду она, значит, сказывала. А я не пустила. Нехорошо. Народ-то позавидовал бы. Из всего села выбрали девчонку».
Вдруг из-за стола, сбоку, показалась Фимка. Она вышла на край подмостков, откинула прядку волос, раскрылила руки. Татьяна глазам не верила.
— Товарищи! — крикнула Фимка тоненьким, пронзительным голоском.
— Ах ты, окаянная! — не выдержала Татьяна. — Это ты этак с мальчишкой-то сидишь?
У Фимки опустились руки. Она растерянно оглянулась на президиум.
— Татьяна Семеновна! — строго сказал председатель. — Не мешай говорить. Сейчас не время об этом.
— Как это так — не время? Парнишка там, может, убился а тебе — не время?
Сзади засмеялись. Татьяна оглянулась на них, хотела ругаться, но услышала тихий голос Фимки:
— Да не убился, он вовсе не дома.
— А где же он?
— Сейчас покажу.
Она пошла было назад, за стол, но оттуда кишел приезжий из рика. В руках у него был закутанный в два одеяла Петька. Приезжий высоко поднял его и, улыбаясь, сказал:
— Вот он, целехонький. Теперь, брат, уж он не твой. Мы его в Москву назначим, управляющим молочным трестом.
Татьяне понравилась и шутка и то, что этот приезжий, самый главный тут, так по-свойски говорит с ней. А главное, так удивительно хорошо держит Петьку, будто отец родной. Она сразу подобрела, отмякла.
— Ну, дочка, — повернулась она к Фимке, — скажи, чего ты хотела. Скажи, уж я не буду…
Фимка опять раскрылила руки, сказала «Товарищи!» — и запнулась. У нее выскочили все слова, какие надо было сказать.
— Ну, скажи, скажи, дочка, — подбадривала ее мать.
Фимка совсем смутилась, лицо и шея у нее залились краской. Она дернулась бежать с подмостков и вдруг увидела позади президиума, в уголке, ехидно улыбающегося Ваську. Ей показалось, что он тихонько говорит: «Что, вылезла, вылезла?»
Тогда она обернулась к народу и с плачем стала выкрикивать:
— Я все знаю! И про царя и про помещиков… Еще знаю, какие в колхоз не идут, про них… Для них стараются, а они не хотят. Я, что ли, виновата, да? Еще… мы…
Больше она ничего не могла выговорить. К ней подбежал председатель, стал гладить ее по голове, уговаривать. В народе, в задних рядах, опять кто-то густо засмеялся. Вася Сивов радостно поддержал его и крикнул на весь дом:
— Она забыла все!
Татьяна, красная, с горящими глазами, замахала руками.
— Ну, чего, чего ржете? Обрадовались — девчонка сробела.
Председатель попробовал остановить ее, но она отмахнулась.
— Ой, уйди ты, ну те! Пристал — слова не даст сказать. Чай, я дело… Что, не правду девчонка говорит? Для кого их делают, колхозы-то? Для вашего же добра. А вы нос воротите, чисто у вас денег взаймы просят. Да я бы на эдаких — тьфу вот! Плюнула бы, да и разговаривать не стала.
— А сами-то вы! — послышалось в дверях, где сгрудились опоздавшие.
— Да и мм эдак же, Кабы умнее были, давно бы взошли. И чего надо людям, неизвестно. Там и трактора, и косилки, и эти, как их… комбайны. Там и об человеке забота: если покачнулся на ногах, так тебе уж не дадут упасть, поддержат. Летось Анна Баракова захворала, так ее — шутка сказать! — на теплое море послали, где раньше сам царь отдыхал. Да во всем, что ни возьми, разве нам теперь сравняться с ними? Мы вот лето-то жилились с ночи до ночи, ни разу не отдохнули, а много нажилили? Ну-ка, скажите! Они-то сеянку пшеничную едят, а мы размол аржаной. А кто виноват? Мужики. Бабы им, дуракам, наплетут, они и слушают. Еще мужики называются! Не стыдно? Вот, например, Ивана Сидорыча взять. Кто ему мешает записаться?
Поднялся шум. Человек десять мужчин и женщин — сплошь единоличники — повскакивали с мест. Одни кричали, что Татьяна орет пустое, сама не знает что. Другие соглашались с ней насчет колхоза, но возмущенно пожимали плечами: при чем тут бабы! Татьяна азартно спорила. Она называла имена, перебирала причины, мешающие каждому вступить в колхоз, и удивительно просто доказывала, что причины эти — маленькие, смешные, устаревшие.
Председатель много раз стучал по столу, напоминал о повестке дня, но ничего не мог сделать. Когда наконец все успокоились, он предложил выходить и высказываться по порядку. Некоторое время никто не двигался. Все молчали. Потом вышел высокий старик, Дмитрий Андреич, и сказал:
— Что ж, я скажу — правильно она говорит, Татьяна. Мы вот со старухой тоже давно хотели записаться, да все как-то… того. А так, что же, хоть сейчас записывайте. Или хоть завтра туда к вам приду, в правление.
Председатель, а за ним и весь народ захлопали в ладоши. Тогда вышел Фимкин отец и сказал почти то же самое. За ним уже прямо с мест стали выкрикивать:
— И меня пишите, Ивана Савичева! И меня! И нас!
Собрание кончилось поздно. В этот вечер в колхоз записались последние девять единоличных дворов. Маленькая, робкая девочка, возвращаясь домой, горько думала: «Это все мамка виновата. Если бы не она, я бы еще получше Васьки сказала. Вот так…» И она три раза подряд без запинки повторила свою речь.
Старый мерин и Звездочка
У нас в колхозе конюшня большая. В ней стоят пятьдесят три лошади. За ними хорошо ухаживают, поэтому они все сытые, красивые. А одна есть, Звездочка, так она прямо как на картинке. Масть у нее серая, с темными яблоками. Ее возили в город Воронеж. Она там взяла первый приз на скачках, всех обогнала. Теперь ее держат в особом станке, и она все время бьет по деревянному полу копытом.
Старый конюх — мой тятя. Дедушка Федор тоже немножко родной нам. Из-за этого мне прямо беда. Мальчишки думают, что я, когда захочу, могу покататься на Звездочке. Они все время пристают:
— Гриша, попроси отца, пусть он даст нам поездить. Ну что тебе, жалко?
А я отцу даже заикнуться не могу про это. Он сердитый. Подойди только к лошади, дотронься до нее — он сейчас же кричит:
— Уйди, уйди! Это тебе не игрушка, понятно?
Дедушка Федор гораздо лучше. Мы с Семкой один раз пришли к нему, когда тяти не было, еще в начале зимы. Он говорит:
— Родные вы мои, я бы с удовольствием. Да вы сами подумайте: лошади работали все лето, устали, надо им дать отдохнуть. Вот приходите подальше туда, к весне, тогда можно будет Тогда уж я вас покатаю.
К весне мы пришли, он опять не дает. Скоро, говорит, пахать поедут: надо, чтобы лошади были справными. Нельзя их гонять перед работой. Вот летом — другое дело. Тогда купать лошадей самое подходящее для ребят.
Приходим летом — он смеется:
— Тю, милые! Да сейчас и лошадей-то нет. Они все на работе. Вы на палочках — это гораздо удобнее: по крайней мере не упадешь.
Мы зашли в конюшню. Там все окна закрыты, темно, прохладно. Лошадей, правда, ни одной нет. Даже Звездочку нашу увели, хотя она в поле совсем не работает. В самом конце запахло свежим навозом. Мы прошли туда и увидали старого мерина. У него зад торчал наружу из станка, а спину видно было сверху — вот какой он большой. Масть у него тоже серая, как у Звездочки, только гораздо светлее и не в яблоках, а в маленьких крапинках — в гречке. Но самое главное — он ведь старый-престарый. Как на нем ездить, когда у него нижняя губа отвисает до полу?
Мы все-таки пошли к дедушке:
— Дай хоть на мерине покататься!
— Нет, ребята, не дам. Надо совесть иметь. Сколько он на своем веку тяжестей перетаскал — в гору не уложишь. Это был умный конь, послушный. А теперь у него силы нет… Вы сами подумайте: разве хорошо такого старика тревожить?
Мы сделали вид, как будто ушли, а сами спрятались недалеко и ждем. Немного погодя дедушка ушел. Он запер конюшню на замок, ключ положил под самую крышу. Мы достали ключ, открыли дверь. В конюшне на стене висели уздечки. Мы надели одну на Серого, заправили ему в рот удила и вывели во двор. Он был смирный: как остановится, так заснет. Хоть из ружья стреляй — не пошевельнется.
Теперь — как взобраться на такого верзилу? Мы думали, думали, наконец придумали. Рядом с конюшней есть старый сарай, открытый. Под ним есть кормушка. Я встал на кормушку, с нее — на Серого. Крыша у сарая низкая, верхом можно проехать только в одном месте, где в ней сделан вырез. Я направил туда Серого, и он послушно вышел. Двор у конюшни большущий. Я сперва, ездил шагом, и Серый все слушался меня. Потом я погнал его рысью; тогда он вовсе остановился и заснул. Мы оба кричим на него, машем руками — он ни с места. Семка принес длинный прут и начал стегать его сзади, а я поводом сверху. Кое-как сдвинули, даже разогнали рысью. Я два раза проскакал взад-вперед по двору. Семка все бегал за мной и просил:
— Ну, довольно уж! Гриша, теперь давай я немножко. Ну, хватит, Гриша!
В третий раз Серый бежал, бежал и вдруг остановился на самой середине двора. Я не успел схватиться за гриву и перелетел через его голову. Ударился я не больно, даже не почуял ничего. Только вышло смешно: я упал и лежу, не встаю. Семка спрашивает: убился? А я ничего не вижу и не слышу. Потом очухался и сразу на Серого:
— У, ты, старая дубина! Тоже еще хитрить вздумал. Смотрю — он уже спит. Глаза закрыты, нижняя губа висит, за ней торчат желтые зубы. А дышит тяжело — в точности, как дедушка Федор, когда устанет. Бока высоко подымаются и опускаются. Мне стало жалко его, и я сказал:
— Сема, давай, правда, совесть иметь. Сколько он тяжестей перетаскал! Разве хорошо такого тревожить?
Сема говорит:
— Да, хитрый! Сам покатался, а как мне, так совесть иметь. Вот я покатаюсь, тогда пожалуйста.
Мы снова повели Серого под сарай. Он обрадовался, думал — отдыхать, и шел скоро. Но, когда на него взобрался Семка, он ни за что не хотел итти. Насилу-насилу тронулся с места. Семка на радостях ударил его поводом.
— Гриша, смотри, как я: с места карьером. Гляди!
Серый нарочно взял и свернул налево, где нет прореза в крыше. Семка бьет его, изо всех сил тянет направо, кричит: «Трр, трр!» А он, знай свое, тянет налево.
Я кричу:
— Нагнись! Нагнись скорей, а то он тебя расшибет!
Семка нагнулся, и Серый занозил его под крышу. Я уцепился за гриву, тяну Серого вперед:
— Но, но! Но, Серенький!
Он как мертвый: закрыл глаза и опять уже спит. Удила выплюнуты, с них свешивается зеленая слюна.
Семка сперва кряхтел, потом начал стонать, потом закричал глухим голосом, как будто ему сдавили горло. Его зажало между крышей ж спиной Серого, ему нельзя было пошевельнуться. Я увидал это и закричал сильнее Семки:
— Дедушка, дедушка! Ой, дедушка, скорей!
Он, наверно, был близко. Прибежал, вытащил Семку, отпустил Серого. У Семки была ободрана вся спина до крови. Как только его сняли, он заплакал. Но дедушка, вместо того чтобы утешать его, вдруг затопал ногами:
— Ах вы, безобразники! Это вы что же — замки ломать? Сейчас отправлю в совет! В тюрьму вас обоих, под суд! Измываться над старой лошадью — ах, разбойники!
Семка притих. Мы начали просить прощенья. Тут, откуда ни возьмись, мой тятя. Подошел, спрашивает, в чем дело. Мы опустили головы, ждем, что теперь будет. Дедушка помолчал немного, потом говорит:
— Да вот… ребята пришли. Пристают: дай им работу, помогать хотят. Какую я им работу дам, таким маленьким?
— Пускай вон двор подметут, коли хотят.
Мы прямо не дышим от радости. Вот так дедушка! А мы думали, он рассердился на нас.
Мы подмели двор, убрали в конюшне, потом до самого вечера помогали дедушке смазывать дегтем хомуты и шлейки. А вечером из леса привели Звездочку, и тятя сказал:
— Ну, раз они такие молодцы, тогда им можно прокатиться.
И мы проскакали по три раза. Правда, по двору только, но зато на Звездочке и рысью.
Хлеб
Очень-очень давно это было — я как сквозь сон помню. У нас кончился весь хлеб, а больше печь не из чего — муки не было. Мамка ходила к богатым мужикам, просила, чтобы взаймы дали, — они не дают.
Нам с Ванькой тоже есть хотелось, да мы молчали. А Фроська — дура, не понимает ничего. Она все время приставала:
— Мама, я есть хочу.
Мама ей сколько раз говорила:
— Доченька, где я возьму-то тебе? Нету у нас ничего. А она все свое:
— Мама, дай хлебца.
Мама зачем-то на двор вышла. Я подошел к Фроське и кулак ей показал: