— Видала вот?
Она говорит:
— Видала.
— А будешь еще хлеба просить?
— Буду.
Я хотел ее стукнуть по спине, да не стукнул: маленькая она, еще заплачет.
Вечером мамка ушла. Должно быть, опять к богатым мужикам. Я говорю:
— Ванька, ты посиди с Фроськой, а я на улицу пойду. Поиграю немножко, потом ты.
— Ну, иди. Только недолго.
— Ладно, я скоро.
Вышел на улицу — там никого нет. Холодно очень, нос отмерзает. Я потоптался у ворот, нога об ногу постукал — все равно холодно.
Тут у Плетневых в избе свет зажегся. Я увидел и пошел к ним. Мамка говорила — они хоть небогатые, Плетневы, но хлеба у них много..
Тетка Анна у печки возилась. Я, как зашел, хотел сразу хлеба попросить, да мне стыдно стало: как нищий.
Тетка Анна спрашивает:
— Ты чего, Гришка?
Я молчу, не знаю, что сказать.
— В гости, что ли, пришел?
— Нет, я хочу… Тетка Анна, у тебя воды много?
— Нет, вот отец придет, пойду принесу.
— Давай я схожу.
— Куда ты в такой холод пойдешь? Еще замерзнешь.
— Нет, мне легко. Я дома всегда хожу за водой.
— Да с чего это ты надумал за водой итти?
— Тетка Анна, ну дай схожу. Тебе, что ли, жалко? Я схожу…
Она сперва не давала, но потом говорит:
— Ну, коли тебе так охота, поди сходи. С одним ведром. Два не бери, а то вовсе не пущу.
Я схватил ведро и живо сбегал. Даже не устал ничуть. Принес, она спасибо сказала.
— Вот молодец! Теперь мне до завтра не итти. А немного погодя спрашивает:
— Как вы живете-то? Плохо, поди?
Я говорю:
— Нет, ничего. Мы хорошо живем.
— Хлеб пока есть?
— Нисколько нет. Мамка ходила занимать, да ей не дали.
— Да вы хоть нынче-то ели?
— Нет, не ели. Мы не хотим. Одна Фроська только плачет.
— Ах ты, дурак этакий! Что же ты мне раньше не сказал?
Она вынула из печки щи, налила мне в чашку:
— Садись, поешь вот.
Потом, когда я поел, достала целый хлеб и дает мне:
— На, неси скорей.
Я взял и — бежать. Выбежал на двор и опять вернулся.
— Тетка Анна, я завтра приду помогать дяде Тимофею убираться.
Она засмеялась:
— Что с тобой поделаешь, приходи.
— Ты скажи ему, тетка Анна, ладно? Я и воды опять буду приносить.
— Да иди ты, ну тебя совсем! Там люди не евши, а ты…
Я домой прибежал и хлеб нарочно в сенях спрятал. На скамейку положил — его и не видно в темноте.
Захожу в избу — мамка за столом сидит. И Ванька с Фроськой. А на столе ничего нет. Мамка положила Фроськину голову себе на колени, гладит ее и сама плачет.
Я спрашиваю:
— Мама, ты чего это?
Она ничего не говорит.
— Это ты, что хлеба, нет, плачешь?
Она еще ниже нагнулась над Фроськой и голосом заплакала.
Я говорю:
— Мамка! Ты… не надо плакать. Я тебе сколько хочешь достану хлеба.
Она не поверила:
— Дурачок ты мой, где ты его возьмешь-то?
— А хочешь, сейчас целый хлеб принесу?
Она опять не поверила. Улыбнулась даже.
Тогда я побежав в сени, принес оттуда хлеб и положил на стол:
— Нате, ешьте! Я не хочу, я уже наелся.
Мамка ахнула и долго глядела на меня. А потом сказала:
— Хорошо, когда в доме есть мужик!
Волки
Наша мама полола просо у Сухой балки. Это далеко, восемь километров. Там интересно: большая дорога, вдоль нее столбы гудят — это люди с Москвой разговаривают.
А в балке родник с ключевой водой. Вода холодная и такая чистая, что ее не видать: нагнешься пить, думаешь, она далеко еще, где камушки, а она тебе все лицо будто льдом оботрет.
Вечером еще интересней. Как кончат работу, все собираются ужинать, прямо на траве. Потом бригадирша велит запрягать кобылу с жеребенком. Женщины, у которых дома некому корову доить, садятся в телегу. Меня в самую середину сажают. Дорогой женщины песни поют, веселые рассказы рассказывают. Жеребенок рядом бежит. Он рыженький, с белыми чулочками на ногах и лысинкой на лбу. Заедем в лес — там деревья темные, страшные, как будто за каждым стоит разбойник или волк.
Я там два дня пробыл с мамой. На третий мы заработались допоздна. Все женщины в поле остались. Маме они тоже советовали не ездить.
— Поздно уже. Ночи короткие. Не успеешь доехать — утро. Ложись тут.
— Нет, как же, корова не доен а останется.
— Да соседи подоят. Мало ли там людей рядом?
— Нет уж, поеду. Разве можно на соседей надеяться! У них свои дела.
Мы подождали, пока взойдет месяц, и поехали. В лесу было совсем черно, даже дороги не видно. Мама посадила меня рядом с собой и, чтобы я не боялся, все время говорила:
— Вот сейчас и приедем. Тут недалечко, живо прикатим. Да и кому мы нужны-то, правда, сынок?
А сама тоже боится, лошадь то и дело погоняет. И кобыла боится. Бежит и оглядывается — тут ли жеребенок. Как он немножко отстанет, так она начинает тише итти, либо вовсе остановится и тихонько ржет: подзывает его к себе. Из леса когда выехали, стало как днем: все поле видно. Мама положила кнут в телегу. Кобыла пошла тише, у меня весь страх прошел. Я говорю:
— Мама, а я и в лесу не боялся. Мне хоть сейчас назад, так ничего.
Тут кобыла остановилась.
— Чего это она?
— Должно быть, надо ей. Пускай постоит.
Кобыла опять тихонько заржала. Я посмотрел — у нее голова поднята кверху и уши сложены вместе. Вдруг она как фыркнет и с места рванула. Мы с мамой повалились назад, и она вскачь понеслась.
Мама оглянулась и крепко схватила меня за руку:
— Волки!
Я тоже оглянулся. От леса вдогонку нам, и правда, бежали волки. Я хотел сосчитать их, да не смог: телега очень прыгала. Мама опять схватила кнут и начала хлестать кобылу. А ее и погонять-то нечего было, она сама скакала во весь дух.
Я повернулся лицом назад и так сидел, смотрел на волков. Они бежали скорей нашей кобылы и становились все ближе да ближе. Впереди бежал самый большой. Когда он стал уже совсем близко от нас, я увидел, что у него открытый рот.
У нас от тряски выпал задок. Волки добежали до него, остановились, понюхали и опять погнались за нами.
Мама все хлестала кобылу. У мамы съехал с головы платок, а она и не видала. И как задок выпал, тоже не видала, Она только махала кнутом и оглядывалась на волков.
До деревни было уже недалеко. Вот только проехать бы еще маленький лесочек, а там и деревня.
Но тут, как назло, кобыла пошла тише. Жеребенок почуял волков, испугался и стал лезть ей под брюхо. Ей надо бежать изо всей силы, а он мешает.
Передний волк был уже около самой телеги. Я отвязал ведро и кинул в него. Ведро ударило его по голове, потом скатилось на дорогу и загремело. Волк зарычал и кинулся на него. Я видел, как он схватил ведро за край зубами, поднял и потряс в воздухе. Когда волк его бросил, подоспели задние и кучей тоже набросились на ведро. А мы пока отъехали. Мама ударила кнутом жеребенка. Он выскочил из-под кобылы и, как ошпаренный помчался вперед. Тогда и кобыла опять поскакала.
Но у самого лесочка волки все-таки догнали нас. Передний сразу стал забегать вперед, к кобыле. Мама хотела ударить его кнутом. Он поймал кнут зубами и вырвал у нее. Тогда мама прижала меня к себе и стала кричать. Я тоже заплакал и уткнулся головой маме в колени. Я думал, что волки сейчас нас съедят.
Немного погодя мама перестала кричать, и я услыхал совсем близко, рядом с нами, балабон[1 - Балабон — колокольчик из тонкой меди. Привязывается одному из волов на шею, чтобы по звуку легко можно было их найти в лесу.]. Поднял голову, смотрю — волы. Штук десять. За ними Иван Сергеич. А волки уже далеко от нас. Иван Сергеич подошел к нам и сказал:
— Я тут в лесочке был с волами. Услыхал крики, вышел, смотрю — волки. Я на них — быков. А они быков страсть как боятся!
Приехали домой — наша корова уже подоена. Соседи все сделали: подоили корову, загнали в хлев, дали ей корму, кринки с молоком поставили в погреб, на лед. Они даже избу подмели у нас.
— Зря мы с тобой страху натерпелись. — засмеялась мама. — Ну что, теперь поедешь на Сухую балку?
Я говорю:
— Конечно, поеду. Ты меня завтра обязательно разбуди.
Тятя
Иван Федорыч пришел к нам хмурый. Он все молчал. Потом вздохнул тяжело и сказал:
— Да. Кажется, всего у нас вдоволь: и одёжи, и хлеба, и скотины. А вот зашла в дом хворь — и ни к чему душа не лежит.
Наш тятя стал звать его на болото, уток стрелять — он сначала только рукой махнул:
— Ну, какая мне теперь охота!
— Да пойдем! Разве можно так духом падать? Теперь уж дело на поправку пошло.
Иван Федорыч кое-как согласился. Они взяли ружья, патроны. Мы с Семкой проводили их, потом пошли к нему домой. Мать его лежала на кровати. Она мокала в чай сухарь из магазина и сама себе жаловалась:
— И что за доктор такой? Есть не велит. Наладил одно: куриный бульон. Да что я ему всех кур порежу?
Лицо у нее было желтое, рука сухая, как лучинка. А глаза большие — прямо смотреть страшно. Я тихонько говорю:
— Сема, пойдем лучше на двор.
Мы вышли во двор. Семка все приставал, чей отец больше убьет: мой или его? Я отмалчивался. Об этом и говорить нечего. Всем известно, что наш тятя самый лучший охотник.
Стало смеркаться. Вдруг залаяла собака. Мы сразу узнали голое Тумана и выбежали на улицу. Охотники шли посредине дороги. Иван Федорыч смеялся. У него с пояса свешивались пять уток, У нашего тяти — одна. Я не поверил. Оглядел его со всех сторон — верно, одна только. А кругом на улице люди, ребят много. Я скорей затащил тятю во двор и там сказал:
— Как тебе не стыдно: Иван Федорыч целых пять, а ты одну!
— Что поделаешь, сынок, такое счастье ему.
— Эх ты, не мог уж постараться! Что я теперь мальчишкам скажу? Что ты стрелять не умеешь?
— Ничего. Скажи, что в другой раз и я убью. Не все же мне удача.
На другой день, в обед, Семка вышел с узелком, В узелке был горшок, а в горшке жареная утка, Мать его так обрадовалась уткам, что даже с кровати встала. Она одну сварила себе, а другую сжарила и велела отнести Ивану Федорычу на пашню.
— Давай отнесем: он ведь заслужил, — правда, Гриша? Пять штук ухлопал, это тоже не всякий умеет. Мы и твоему отцу дадим немного.
— Пожалуйста, без вас обойдемся. Наш тятя, если захочет, так сто штук убьет. Он волка один раз и то убил…
— Да что ты врешь! А ну-ка, скажи, какой он, волк? Если вы убили, так ты же видал его.
— Нет, я тогда еще маленький был. Он только рассказывал мне.
— Ну, ладно. Пусть будет по-твоему, только пойдем скорей. Они опять взяли с собой ружья. Может, они вечером возьмут нас на охоту.
Туда, где наши пахали, были две дороги: одна кругом — по ней на телегах ездят; другая прямо через лес. Мы пошли прямо. Чего нам бояться в лесу? Идем, разговариваем, смеемся. Потом оглянулись — сбоку от нас какая-то собака. Немножко на нашего Тумана похожа. Лоб широкий, сама вся серая, а нос черный. Я хотя сразу узнал, что это не Туман, но все-таки позвал его, так просто, нарочно:
— Тумочка! Тум! Поди сюда, нам!
Он глянул на меня и свернул в сторону. Отбежал немного и опять пошел за нами. Я еще раз позвал его, строже:
— Ну, поди сюда! Туман! Иди сюда скорей! Вот, смотри: хлебца, нам, нам!
Он остановился и ощерил зубы. Мы с Семкой рассердились. Нашли по хорошему сучку и — на него.
— Ах ты, дрянь такая! Пошел тогда отсюда! Пошел вон!
Я как запустил в него сучком своим, так он сейчас же удрал.
А мы пошли дальше. Шли, шли, вдруг смотрим — впереди иле, недалеко, срубленное дерево. Не срубленное, а его пилой спилили с двух сторон. На пеньке, в ложбинке, лежит что-то серое, рыжеватое. Семка говорит — заяц, я говорю — нет. Пригляделись получше — верно, заяц, одно ухо видать.
Мы долго на цыпочках искали, нашли здоровую дубинку, начали подкрадываться. Я шел впереди. Семка сзади. Мы смотрели под ноги, чтобы не хрустнуть веткой. Мы даже дышать старались тише. Но тут мне пришло в голову: «А что, если это мать и ее где-нибудь дожидаются дети? Тогда ведь нехорошо убивать ее».
Я остановился, чтобы сказать это Семке, и наступил на ветку. Она чуть треснула. Заяц рванулся, и мы увидали, что их там было два целых. Да красивые, оба со звездочками на лбу. Вот бы поймать таких живыми!
Тут, откуда ни возьмись, опять эта собака. Как бросится на них! Они повернули назад, в разные стороны. Но она враз настигла одного. Мне показалось, что она только дотронулась до него носом. Он лег и перестал двигаться. Собака бросилась за вторым. Мы подошли — у зайчика вся голова красная. Семка говорит:
— Бежим скорей, тятям скажем.
Мы схватили горшок и понеслись.
Пашня была близко. Мы выбежали из леса — наши сидят под деревом, обедают. Я только начал им рассказывать, Иван Федорович вскочил на ноги.
— Где, какая собака? Ах, паршивцы! Да ведь он мог вас насмерть загрызть!
Мой тятя тоже вскочил. Они даже не дослушали про зайчиков. Кинулись в палатку, схватили ружья и — в лес, откуда мы пришли. Мы с Семкой побежали за ними, но они так здомрово прыгали, что мы сразу отстали. Зашли в лес — их уже не видно. Искали, искали, нигде нет. Как в землю провалились.
Мы уже хотели обратно итти. Смотрим — опять серая собака, Скачет во весь дух, в зубах у нее наш зайчик висит. Вдруг на леса — бабах! Мы глянули — там дымок, за дымком Иван Федорыч. Собака подпрыгнула и ударила в другую сторону. Тогда из леса второй раз — бабах! Это выстрелил мой тятя, я хорошо видел. Собака закружилась на одном месте, потом упала. Иван Федорыч подошел и сапогом повернул ей морду.
— Здоровый! Видно, не очень голодный был.
Он подумал немного, потом обернулся к Семке и сердито закричал:
— Да зачем вас понесло в лес-то?
— Мы обед тебе несли. Мама утку послала, которую ты вчера убил.
— Умница твоя мама! Я же не голодный тут. Вы знаете, какая это собака была? Волк!
Я прямо подпрыгнул от радости. «Ага, теперь не будешь форсить больше! Погоди, еще нашему тяте премию дадут. Я расскажу всем мальчишкам, и тогда о ваших утках никто даже не вспомнит».
Подошел и тятя. Он тоже потрогал волка сапогом и вдруг сказал:
— Эх, и здоровый! Ну, Иван Федорыч, тебе второй день везет. Вчера пять уток сшиб, сегодня волка.
Иван Федорыч даже сам удивился:
— Постой… Да разве это не ты его? А мне показалось…
— Нет, я промахнул. Шут его знает, палец как-то сорвался. Бахнул и сам вижу — в дерево. Такое уж, видно, счастье тебе.
Семка обрадовался. Он стал уверять, что своими глазами видел, как его отец убил волка. Я хотел сказать, что все это неправда. Но тятя строго поглядел на меня и мигнул, чтобы я молчал.
Тогда я вспомнил больную Семкину мать и все понял. Наверно, так же было и с утками: тятя попадал, а Иван Федорыч только подбирал. Вот так тятя! Жалко, нельзя рассказать никому!
У меня дома был ножичек, складной. Я его от всех прятал, потому что он с шилом и штопором, — такого ни у кого нет. Вечером мы с Семкой собрались итти в кузницу, смотреть, как там огненную болванку разбивают. Семка вышел из дому заплаканный.
— Гриша? Нашей маме опять хуже. Она капусты поела, и у нее живот заболел.
Я забежал домой, взял свой ножичек и зажал его в руку. Пошли в кузницу. Семка все про мать свою говорил. Я нарочно поглядел в сторону, как будто там было что-то интересное. Семка тоже оглянулся, а я тем временем бросил вперед ножичек.
Идем дальше. Вот уже видно. Я опять стал смотреть по сторонам, чтобы Семка один нашел. А он не видит. Зевает, как ворона. Я толкнул его плечом, прямо на ножичек — он все равно не увидел. Наступил рядом и прошел мимо. Мне пришлось нагнуться, будто ногу уколол, и поднять.
Немного прошли, я второй раз кинул. Он опять прошел мимо. Вот слепой! В третий раз я, как бросил, так начал смотреть себе под ноги. Семка тоже опустил голову. Неужели и так не заметит? Нет, заметил. Вытаращил глаза, кинулся вперед и закричал: