— А как мать заругает?
Об этом Таня ещё не думала и сейчас постаралась откинуть эту мысль подальше.
— Сколько ж ты хочешь? — спросили её.
— Тридцать,—ответила Таня, не задумываясь.
— Да ты что! — сказала одна из женщин.—Спекулянтка какая нашлась!
Ещё одна женщина пощупала кофту, поглядела воротник, рукава и сказала:
— Шестнадцать дам, пожалуй. Хватит вам на дорогу!
Таня даже ничего не ответила, только кивнула головой. Она сейчас лихорадочно прикидывала, что бы ещё продать. И ничего не могла придумать... Не без пальто же оставаться!
— Берёшь шестнадцать? — повторила женщина.— Внучка у меня с тебя ростом. Ну как?
— Да, да, спасибо,— сказала Таня, отдавая женщине кофту.
— На уж тебе семнадцать,— сказала покупательница.— Может, чего ещё в дорогу купите.
Таня мчалась обратно, сжимая деньги в правом кулаке. Что делать дальше, она толком не знала. Всё получилось не так, как задумала. Но кто же предполагал, что эта дурацкая кофта так мало стоит!
В школе царила полная тишина, когда Таня вернулась. Она тихонько постучала в спальню мальчиков. Никто не ответил. Таня открыла дверь и позвала:
— Григорий Григорьич!
Молчание. Все ещё спали.
Сама судьба подсказала ей решение.
На цыпочках подошла Таня к кровати учителя, нагнулась, попробовала приподнять крышку его чемодана, крышка поддалась. Таня сунула туда правый кулак, разжала и, выдернув руку, словно из горящей печки, умчалась за дверь.
Всё это она проделала на одном вдохе и перевела дыхание только в коридоре. И в коридоре же она сообразила, что всё равно тринадцати рублей не хватает... Зачем же она так сделала? Глупость какая... Ни то ни сё. Никому не помогла, только всё запутала. Что же теперь делать? Что?
Ей не хотелось идти в комнату, и она пошла вдоль коридора, к лестнице, а потом на третий этаж и там встала у окна и глядела вниз — на исчерченные дощатыми настилами дворики, на улицу, по которой словно медленно протаскивали цепь из прикованных друг к другу грузовых машин.
Потом вдруг стало шумно, как во время перемены, хоть звонка и не было. Таня нехотя пошла обратно, на второй этаж. Ещё с лестничной площадки она услышала голос Григория Григорьича:
— Все зайдите сюда! Девочки, заходите!
Вместе со всеми Таня вошла в комнату мальчиков.
Григорий Григорьич стоял у своей кровати; перед ним — чемодан с откинутой крышкой, а в руке он держал скомканные деньги. Быстро махая рукой, будто деньги были горячие и он хочет остудить их, Григорий Григорьич говорил:
— Ну вот, нашлись. Я сам во всём виноват! Сунул их зачем-то в книгу... Так что всё в порядке. А ты, Миша, извини нас! Всех извини! Мы перед тобой очень виноваты!.. Вот, бывает ведь так... Сунул в книгу и забыл...
«Что он говорит?! — в ужасе подумала Таня.— Там ведь всего семнадцать, а не тридцать. И вообще при чём тут книга?! Зачем же он?.. Или я сошла с ума и там было тридцать? Нет откуда?! А что, если кто-нибудь ещё подложил деньги в чемодан? Вроде меня?! И получилось, сколько надо...»
Григорий Григорьич продолжал что-то говорить, а потом раздался голос Лены:
— Откуда мы знаем? А если он подложил их ночью!
— Брось ты! — крикнул кто-то.— Тебе же сказали. И всё.
— Ура! — заорал чей-то голос— Всё в порядке!
Лена сказала:
— Ой, суда, значит не будет...
Таня поглядела на Мишу. Сначала у него был очень злой и обиженный вид, потом он вообще отвернулся, словно не о нём идёт речь и не его обвиняли в страшном преступлении, а теперь оправдали. Но он всё же посмотрел на Григория Григорьича, который просил у него прощения, на улыбающихся ребят... И вид у него был такой, будто он ни в чём не виноват и даже знал, что всё именно так окончится. Да. Он был доволен. Что там доволен — счастлив! Это видно любому.
«Подлец! — хотелось крикнуть Тане.— Как ты можешь улыбаться?! Негодяй!..»
И ей до слёз жалко стало своей кофты — такая она была теплая и удобная. И совсем ещё новая. Почти.
Слёзы и правда навернулись, потому что Таня, как сквозь туман, разглядела вдруг у двери какое-то новое лицо. Она моргнула несколько раз, протёрла глаза и тогда отчётливо увидела, что в комнате стоит тётя Шура, нянечка, которая тут и живёт, при школе.
И ещё Таня услышала, что тётя Шура, оказывается, о чём-то говорит.
— ...времени не было взяться,—говорила тётя Шура.—А сегодня беру, значит, разворачиваю... А из кармашка конверт падает... Что такое, думаю, может, нужное чего? Батюшки! Гляжу, там деньги торчат!.. Ну, вот и принесла... Нате... А рубашечка ваша к обеду обязательно будет...
Тут только Таня опомнилась и начала понимать, что происходит. Зато все другие перестали вообще что-либо понимать — это было видно по их лицам.
Тане вдруг сделалось ужасно смешно, и она заулыбалась вовсю, как недавно Миша, и захихикала, а ребята, наверно, решили, что она сумасшедшая.
Но они недолго оставались при этом мнении, потому что Таня им рассказала...
А потом, когда все они пошли покупать для Тани новую кофту, Миша спросил:
— Зачем ты так сделала?
— Не знаю,— ответила Таня.
«Я - РОБИН ГУД»
1
«Дорогой сэр!
Мне выпала большая честь адресовать именно Вам самое первое письмо в моей жизни. Почему первое?.. Но позвольте сначала представиться: Робин Гуд. Да, да, тот самый — защитник бедных и обездоленных, верный друг обиженных и всегдашний противник неправды, лицемерия и жестокости.
Не слишком ли много, Вы скажете, беру я на себя? Отнюдь, добрейший сэр. Ибо все беды, столь подробно перечисленные мною выше, вырастают, по моему разумению, из одного корня, и вот его-то, этот корень, я и рублю добрым своим мечом и пронзаю стрелами из гибкого лука, дабы не давал он пищи новым побегам и чтобы не наполнялись они коварными соками Зла.
Но вернёмся к началу письма. Да, оно для меня первое... Вы скажете: «Ха! Робин Гуд и писать-то никогда не умел!» И будете совершенно правы, дорогой сэр. Воистину так. И читать тоже... Но, дорогой сэр, «сэ ля ви», как говорят норманны, или другими словами: «Беда зла — научит и козла». И вот я тоже научился. Недаром у меня в отряде есть бывший монах по имени Братец Тук. Он-то и передал мне эту премудрость. И в результате — моё первое письмо на Ваш суд и на Вашу милость.
Между прочим, не знаю, как другие, а я горжусь своим именем и своей фамилией. «Робин» — по-нашему «малиновка», такая весёлая славная птица, в которую никто, кроме самых отъявленных глупцов, никогда не пустил ни одной стрелы. Ну, а «Гуд» — значит «шапка», или «капюшон», коли хотите... Так что в переводе я зовусь Робин Шапкин или, если угодно, Робин Капюшонов.
Но это всё так, «преамбула», как говорят дипломаты. А теперь о главном. Прошептали мне о том травы на лугах и кусты на опушках, прошелестела листва вековых дубов, пропели птицы в глубине Шервудского леса... О чём? Что Вы нездоровы, дорогой сэр. Но это ещё полбеды. (Я и сам лишь недавно оправился от ран, полученных в схватке с людьми шерифа Ноттингемского. Эх, и жаркое было дело!..) Беда же в другом: в том, что взор Ваш печально скользит по людям и предметам, ни на чём не задерживаясь, и ум Ваш занят больше размышлениями о болезни, чем о жизни во всем её великолепном многообразии, а дух Ваш слаб и не хочет помогать Вашему телу поскорее побороть недуг.
Но вспомните, сэр, что сказал однажды норманнский хирург Амбруаз Паре: «Весёлые люди быстрей выздоравливают». Неплохо сказано, чёрт побери... Не могу обойти молчанием и слова учёного сакса Сиденгама, который, как-то заметил, что «прибытие в город одного паяца значит гораздо больше для здоровья жителей, чем десятки гружённых лекарствами мулов». А ведь учёные эти мужи на ветер слов не кидали, дорогой сэр!
И ещё одно — хотя жаловаться, поверьте, не в моём обыкновении. Недавно я длительное время лежал, весь израненный, на козьих шкурах в полутёмном сыром шалаше с кувшином воды и куском оленьего мяса у изголовья, а добрые мои йомены целыми днями рыскали по лесу в поисках пищи или другой какой добычи, и лишь вечерами, да и то не всегда, слышал я человеческие голоса.
Вас же, дорогой сэр, как сообщили мне смелые мои разведчики, окружают многие тома книг; слух ваш весь день услаждают звуки из деревянного ящика, а отрадой для взора служат туманные видения на стенке другого ящика. И у Вас есть любящие родители и неплохие соседи, а друзья не забывают Вашего дома.
Задумайтесь над моими словами, сэр. Я старше Вас и желаю Вам только хорошего.
Не сообщаю своего адреса, ибо в Шервудском лесу ещё нет почтового отделения, и письма могут затеряться. Однако надеюсь на Ваше милостивое разрешение писать Вам еженедельно или даже чаще послания, которые, быть может, хоть в малой степени послужат улучшению Вашего настроения, а значит, и здоровья.
Чао, или пока, как говорят у нас в доброй старой Англии.
Ваш Р. Гуд».
2
Шура положил письмо на столик, придвинутый к кровати, и передёрнул плечами. А потом и покачал головой. Чепуха какая-то, сказал он самому себе. И ничего смешного... Ну, разве два-три слова... А «робин», оказывается, «малиновка» значит. Выходит, можно и так: Малинин-Шапкин. Двойная фамилия. А что? Есть же у них в классе Вольфсон-Нелидов? Они с Витькой хотели прийти сегодня. Интересно, кто из них написал? Надо будет в разговоре ввернуть что-нибудь о Робин Гуде и посмотреть на их лица... А может, Серёга? Он ведь лучше всех умеет таким книжным языком выкомаривать. Но и Маша тоже могла бы не хуже. Если б захотела, конечно... Так она ни разу и не пришла. А ведь обещала, ребята говорили. Никто, кажется, за язык не тянул. И без неё не заплачет. Но всё-таки можно хоть на минуту забежать? Конечно, у неё там всякие музыки и фигурное катание... Ну, и не надо, подумаешь... Вот был бы у него телефон не в коридоре, а в комнате, он сам бы звонил ей чуть не каждый день. Позвонил бы, изменил голос и сказал: «Алё, с вами говорят из Третьяковской галереи. Мы хотим сделать ваш портрет и повесить в главном зале...» Нет, это не очень смешно. Можно ещё посмешней придумать. Или просто: он звонит, она берёт трубку, а он говорит: «Пароход белый-беленький, чёрный дым над трубой...»—и всё. Она вешает трубку, а он опять звонит и опять говорит про пароход. И ещё... Только, он слышал, сейчас таких засекать научились, прямо со станции, и потом даже телефон выключают... А сюда дозвониться прямо невозможно, это все говорят. Конечно, потому что днём почти никого нет, а вечером Оскар Савельевич висит на телефоне. Мама уже несколько раз ему говорила, что так нельзя, а он всё равно. И главное, разговора-то никакого: всё время «угу» да «ага». Да и Раиса Андреевна тоже «не любит» поговорить. Но она зато хоть не такая ворчливая, а Оскар Савельевич почти не может без замечаний. Правда, всегда вежливо, но всё равно надоедает. То ноги не вытерли, то щётка не там стоит, а то в ванной долго моются или в умывальник зелёную тушь вылили... А кто вылил? Никто и не лил.
Шура ещё раз прочитал письмо и подумал, что хорошо этому Робин Гуду говорить: ему бы такое осложнение, ревмокардит паршивый,— не так бы запел. Конечно, бывает и хуже: другие по два года лежат и больше, а Шура всего второй месяц, и врач каждый раз обещает, что вот-вот позволит вставать...
Сначала, правда, ничего было: валяйся весь день, делай, что хочешь, ничего не болит, к доске не вызывают, будильник на полседьмого ставить не надо, ребята приходят, рассказывают что и как, приносят домашние задания. Даже некоторые учителя навещали: по математике и по физике. А всем и не надо: не будет же он по физкультуре или по географии дополнительно заниматься!
Но вот последнее время действительно ему всё как-то надоело. Ни читать не хочется, ни уроки учить. Даже с ребятами разговаривать... У них больше свои дела: кто кому что сказал, куда пошёл, что сделал. А он-то что может сделать, лёжа тут, на постели? Да и приходят всё одни и те же: Вольфсон-Нелидов, Серёга, Витька. Нет, чтобы кого-нибудь ещё привели. А он сам говорить не будет. Зачем? Не хочет — и не надо. Упрашивать ещё. Давно бы могла, если б хотела.
Чтобы не думать об этом, Шура стал рассматривать конверт. Гостиница «Минск» нарисована, и адрес печатными буквами. А само-то письмо на машинке написано. Чтобы по почерку не узнать. И кажется, почти без ошибок. А может, и есть, только Шура их всё равно не видит: у него по-русскому не очень... Да, как же он раньше не сообразил! Надо штамп поглядеть — откуда послано. Хотя и так ясно, откуда: из их почтового отделения на углу Красноармейской. Не станут же Серёга или Женька Вольфсон на другой конец города ездить, чтобы там в почтовый ящик бросить?
Так... Один штамп в самом деле здешний, но на обратной стороне конверта — где прибытие; а вот отправление — там, где марка... Ага... Только, прямо как нарочно, всё смазано, и ничего не поймёшь!
Хлопнула входная дверь. Это мама, наверно, пришла на обеденный перерыв. Или, может, соседка Раиса Андреевна вернулась из магазина.
Она, с тех пор как он заболел, всегда его навещает: и угостит, и чай согреет. А вот Оскар Савельевич почти никогда не зайдёт. Во всяком случае, при папе и при маме. И без них тоже очень редко, и всё на дверь глядит — как будто мальчишка какой-нибудь, который без спроса ворвался. Вообще-то он ничего, Оскар Савельевич. Чудной немного и замечания любит делать, но может такое смешное рассказать. Или интересное... А ещё приятно, что комнату свою никогда не запирает. Не потому, что Шура туда лазит, а просто хорошо. Раиса Андреевна хоть и добрая, а у неё дверь всегда на три замка, да и у них самих тоже...
Вошла мама.
— Ну, как тут мой Шурёнок? — спросила она.
3
«Дорогой сэр!
Полагаю, Вы не сочтёте излишней или неуместной с моей стороны откровенностью, если я признаюсь, что давно уже ничто не доставляло мне такого искреннего наслаждения, как переписка с Вами. Хотя, если уж быть точным, то вряд ли можно назвать перепиской нашу одностороннюю почтовую связь. Но, увы, я опять столько мотаюсь по своему Шервудскому лесу, что Ваши письма ни за что не найдут меня.
Не буду скрывать, дорогой сэр, до меня вновь дошли слухи... Знаю, знаю, вы скажете: не надо пользоваться слухами, это недостойно истинного джентльмена, если даже он проживает не в замке за зубчатыми стенами, а просто в лесу. Да, конечно, истинность джентльмена (я говорю об истинности его души) определяется отнюдь не палатами, в которых он обитает, и не должностью при дворе, пусть даже такого достойного монарха, как Ричард Львиное Сердце, а только лишь, по моему глубокому разумению, тем, что принято у нас называть старомодным словом «честь». Она во всём. В том, как джентльмен ходит и как разговаривает, но главное, в том, как относится он к жизни и к людям. Честь — это правдивость, честь — это смелость, честь — это доброта. Словом, честь — это Честь, сэр!
В нашем англосаксонском суде каждый свидетель, перед тем как давать показания, должен произнести такую фразу: «Клянусь говорить правду, только правду, одну только правду!..» Не дай Вам бог, дорогой сэр, быть в суде даже свидетелем, но клятва эта да сопутствует Вам во всех делах!
Безусловно, для того чтобы стать правдивым, нужна смелость, и в этом, смею думать, Ваш покорный слуга Робин Гуд всегда может служить примером. Я имею в виду не только смелость в бою. Не меньшей должна быть и та смелость, которая позволяет мне сегодня на собрании отряда (я говорю, конечно, о своём отряде лесных разбойников) сказать то же самое, что завтра я не побоюсь выложить и в замке у барона Фрон де Бёфа, и перед самим королём.
И наконец, о доброте. Один норманн, по имени Боссэ, очень неплохо воскликнул однажды: «По твоему отношению даже к собаке я скажу, какой ты человек»!!!
Но простите, простите меня, дорогой сэр! Я заговорился... А начал-то ведь совсем о другом: о слухах, которые, если помните, дошли до моих ушей. И Вы ещё возразили, что не надо, мол, верить слухам. Да, Вы правы: не надо. Но на сей раз придётся сделать исключение, ибо я проверил эти слухи, и они получили подтверждение. Вы, разумеется, знаете, о чём я веду речь: опять о Вашем настроении, которое, оставаясь прежним, может повлиять, боюсь, на быстрый ход Вашего выздоровления. Встряхнитесь, дорогой сэр, возьмите себя в руки, думайте больше о хорошем и приятном, которое у Вас впереди, а всё плохое, как говорил один мой знакомый бедуин, «пусть оторвётся»!