Мистер Энглеторп резко умолк и огляделся по сторонам.
– Мои извинения. Сами видите, я от таких вещей просто впадаю в раж, а вам это, наверное, ужасно скучно.
– Нисколько, – учтиво произнесла Элизабет. – Прошу вас, продолжайте.
– Нисколько! – с жаром подхватила Эмма. Элизабет под столом шлепнула ее по ноге.
Энглеторп улыбнулся и отпил чаю. Эмма не спускала с него глаз. Нос у него был чуть крючковатый, отчего и так вытянутое лицо казалось еще длиннее. В глазах, обрамленных длиннющими, почти женскими ресницами, читалась нескрываемая доброта и глубинное знание, мягкое и гипнотизирующее. Ученый словно бы разбирал все в комнате взглядом, внимательно изучал составные части, а потом возвращал на места, радуясь какой-то шутке, понятной ему одному.
Энглеторп потеребил пальцами губу и указал на подоконник, где стояла изящная белая орхидея. Цветок отчетливо вырисовывался на фоне окна, от единственного изогнутого лепестка отходило шесть тонких усиков.
– Обратите внимание на эту Angraecum germinyanum родом с Мадагаскара. Видите, лепестки у нее со временем превратились в длинные щупальца. Это не Господь сотворил их уже такими. Почему? Вы спросите – отчего центральный лепесток не похож на остальные? Он представляет собой трубочку, в которой содержится цветочный нектар. Бабочка непременно должна засунуть туда нос – а потом лететь на другие цветы и опылять их.{107}
– У бабочек такой длинный нос? – не удержалась Эмма.
Мистер Энглеторп поднял брови, поднялся и вышел из комнаты, но вскоре вернулся с огромной книгой в руках. Книга была открыта на изображении бражника с длинным, свернутым в колечко носом-хоботком.
– Представьте себе четыре цветка, – произнес мистер Энглеторп. – У каждого из них лепестки будут разной длины. И вот некий отвратительный хищник является в поисках вкусного нектара и кусает по кусочку от каждого цветка. В случае трех остальных цветков он правильно выберет длинную трубку с нектаром, а в случае этой вот мутации, вроде нашего прекрасного цветка, где лепестки похожи на длинные трубки, он ошибется и откусит всего лишь один лепесток. А теперь ответь-ка, у какого из этих цветов скорее всего получатся дети?
Эмма показала на цветок на подоконнике.
Мистер Энглеторп кивнул.
– Именно. У орхидеи с наиболее удачной трансмутацией. Что особенно удивительно: мутации ведь, по сути, простая случайность. За ними не кроется никакого разума – и все же естественный отбор за много тысяч и миллионов лет приводит к тому, что кажется, будто все – часть единого великого замысла, даже такая вот разновидность… потому что она же и правда очень красива, да?
Все дружно посмотрели на орхидею, замершую в лучах солнечного света.
– Наверное, мы бы могли продавать их в нашем магазине, – заметила Элизабет. – Она такая красивая.
– И темпераментная. Красота мимолетна. Так ведь говорят?
– А что такое трансмутация? – снова не утерпела Эмма. Оба взрослых повернулись к ней. Она ждала очередного шлепка, но его не последовало.
Мистер Энглеторп просиял и, вытянув палец, легонько прикоснулся к лепестку орхидеи.
– Прекрасный вопрос, – похвалил он. – Но…
– Но что?
– Но на него нам понадобится весь вечер. У вас найдется время?
– Время? – переспросила Элизабет в таком удивлении, будто до сей минуты не подозревала, что когда-нибудь наступит вечер.
Время у них нашлось. Остаток дня они провели, гуляя по саду. Мистер Энглеторп показывал родственные виды цветов и их эволюционные отличия и рассказывал, откуда эти цветы родом и что заставило их развиваться по-разному. Иногда он оставался недоволен собой, а тогда убегал в каретный сарай и возвращался с картой Мадагаскара, или Галапагосских островов, или Канадских территорий, а не то со стеклянным ящиком, в котором хранилась коллекция чучел вьюрков. Уносить это все обратно он не удосуживался, а потому чем ближе к вечеру, тем больше на тропинке валялось атласов, коробок с образцами и переплетенных в кожу книг с анатомическими описаниями и дневниками исследователей. Два экземпляра дарвиновского «Происхождения видов» Энглеторп положил рядом на железной скамейке под вишнями. Обложка у одного тома была зеленой, у другого – темно-красной. Оба смотрелись на скамейке очень уместно, как дома.
В один момент мистер Энглеторп помахал какой-то фигуре в окне большого дома, но когда Эмма попыталась получше разглядеть ее за солнечными отсветами на стекле, человек уже исчез.
Мистер Энглеторп вручил Эмме и Элизабет по увеличительному стеклу, чтобы они все время держали при себе.
– Посмотрите поближе, – то и дело повторял он. – Одними своими глазами вы много не увидите. Для такого рода работы мы оборудованы неподходящими инструментами. Эволюция явно не предполагала, что мы ударимся в науку.
К концу прогулки Элизабет вся раскраснелась. Всю дорогу, когда Эмма не была совсем уж с головой поглощена бесноватой радостью первооткрывателя, она поглядывала на мать – как та подбирала юбки, чтобы осмотреть очередные заросли, или внимала рассказам мистера Энглеторпа о том, как ветер разносит семена. Обычно девочка без труда угадывала чувства матери по легкому подергиванию мизинцев или цвету шеи. Но сегодня мать весь день оставалась удивительно настороженной, так что, когда свет в волшебном саду начал меркнуть, Эмма всерьез испугалась: а вдруг Элизабет больше никогда не захочет видеть этого человека со всеми его интересными инструментами.
Однако когда они собирали по саду разбросанные вещи (Эмма держала в каждой руке по тому Дарвина), Элизабет коснулась руки мистера Энглеторпа. Эмма прикинулась, будто ничего не видит, устанавливая книжки на место и задвигая ящики с бабочками в маленький шкафчик вишневого дерева.
– Спасибо, – промолвила Элизабет. – Это вышло так неожиданно… и чудесно. Мы так многое узнали… от вас.{108}
– Ну, по большей части это все, сдается мне, бесполезное знание. Я часто задумывался, так ли важны подобные изыскания за пределами этого сада.
Элизабет, похоже, не знала, что и сказать. Чуть помедлив, она произнесла:
– Не думаю, что я когда-нибудь еще взгляну на цветы в нашем магазине так же, как прежде. Мне бы хотелось раздобыть этих орхидей, даже если они так темпе… темпе…
– Темпераментны. Капризны. Они предпочитают Мадагаскар Новой Англии. Я тоже. – И он расхохотался.
– Может быть… может, мы бы могли как-нибудь это повторить, – пролепетала Элизабет.
У Эммы аж кончики пальцев горели, пока она неловко возилась с ящичками. Засушенные бабочки трепетали, одна за другой исчезая в глубине шкафчика.{109}
– Я вернусь, – прошептала им девочка, перед тем как окончательно задвинуть бабочек в темноту.
Ей хотелось возвращаться сюда каждый день! Впервые в жизни Эмма представила мать замужем за кем-то, кроме рыбака, которого никогда не знала. Она вдруг отчаянно, каждой клеточкой возмечтала об этом союзе. Ей хотелось, чтобы они поженились сейчас же, немедленно – хотелось переехать из подвала, где по стенам росла плесень, а окна всегда были грязными, в каретный сарай с таким необычным дверным молотком и еще более необычным содержимым. Они бы могли стать семьей коллекционеров!
Они вернулись на следующей неделе. На сей раз мистер Энглеторп провел их в свой кабинет, похороненный глубоко в недрах каретного сарая.
– Не хочется признавать, но именно здесь я провожу большую часть дня. – Ученый нервно вертел в пальцах что-то вроде циркуля, сводя и разводя металлические ножки. На прошлой неделе он был совсем другим. Эмме ужасно хотелось подойти к нему и сказать: «Да не волнуйтесь, сэр, вы нам нравитесь. Очень-очень нравитесь».
Вместо этого она улыбнулась и подмигнула. Мистер Энглеторп в первый миг растерялся, потом словно бы расшифровал послание, подмигнул в ответ и быстро показал ей язык. Однако когда Элизабет повернулась к ним, его лицо уже снова было совершенно бесстрастно.
В комнате не было свободного места. Чего только не громоздилось вокруг – ящички, птичьи чучела под стеклянными колпаками, окаменелости, минералы, насекомые, зубы, пряди волос. В углу стояла стопка каких-то рисунков в золотых рамках. В другом – якорь в форме русалки, к которому крепился моток веревки. Две стены от пола до потолка занимали книжные полки, на которых стояли старые растрепанные книги, иные буквально крошащиеся, до того хрупкие с виду, что казалось: только дотронься до корешка – и слова на страницах опадут прахом.
Эмма сновала по комнате, хватая резные кинжалы и суя нос в старые деревянные ящики.
– Где вы всё это раздобыли?
– Не приставай! – обрезала ее Элизабет.
Энглеторп рассмеялся.
– Вижу, Эмма, мы с тобой чудесно поладим. Я приобрел все это в моих странствиях. Видишь ли, за мной водится такая маленькая причуда – иные могут назвать ее
Глава 7
Я оторвался от чтения. Поезд остановился. Из-за далеких пустынных всхолмий пробивались первые лучи рассвета. Я провел в поезде целые сутки.
Встав с дивана, я проделал несколько гимнастических упражнений. Нашел еще одну морковку, случайно завалившуюся на дно чемодана, и съел ее без малейших угрызений совести. Произвел вокальную разминку. И все же никак не мог стряхнуть с себя унылую тоску, что неизменно маячила надо мной с самого отбытия – навязчивую пустоту, очень похожую на ощущение, когда ешь сахарную вату: сперва с этими роскошными розовыми нитями связано так много ностальгических переживаний, они излучают столько заманчивых обещаний – но как начнешь их кусать или лизать, словом, что там делают с этой сахарной ватой, так оказывается, что ты просто-напросто жуешь сахарный парик.
Возможно, конечно, что затянувшейся депрессией я был обязан тому факту, что (1) последние двадцать четыре часа провел на товарном поезде, и (2) помимо чизбургера толком ничего не ел.
А может статься, на мое состояние частично повлияло то, что «виннебаго» стоял носом на запад, против движения поезда, и хотя я на самом деле уже преодолел огромное пространство, меня одолевало ощущение, будто я возвращаюсь вспять.{110}
Нельзя долго ехать вспять. Весь тот пласт нашего языка, что связан с прогрессом, подчеркивает нацеленность вперед: «полный вперед!», «на переднем краю», «передовая наука». Напротив же, про обратное движение все идиомы несут лишь отрицательный смысл: «пятиться как рак», «пойти на попятную» или «все задом-наперед, как у Джонни Джонсона».{111}
У меня даже тело до того привыкло ехать задом наперед, что всякий раз, как мы останавливались, перед глазами плыло. Впервые я заметил это, когда прятался в туалете «Ковбоя-кондо» во время одной из многочисленных остановок. Во мне крепло убеждение, что железнодорожные власти прекрасно знают, где я, и рано или поздно пошлют быков схватить и убить меня. Сидя на унитазе в тесной кабинке, я вдруг почувствовал, что врезаюсь в стену перед собой. Тошнотворное ощущение – когда твое же собственное отражение в зеркале внезапно летит прямо на тебя, хотя на самом деле ты совершенно неподвижен – как будто оно каким-то чудом умудрилось вырваться на волю, преодолев обычные законы оптики. Это вот непрерывное воздействие обратнонаправленного движения постепенно расшатывало мою уверенность в себе.
Так в чем же я черпал утешение средь дерганой трясины движущих сил?
Я же знал, что не напрасно прихватил свои блокноты, посвященные изучению трудов сэра Исаака Ньютона! Обыскав чемодан, я схватился за блокнот, как иной малыш в минуту смятений хватается за старенького плюшевого мишку.
Первым из трудов Ньютона я в свое время изучал «Математические начала натуральной философии». В то время я чертил схему маршрутов канадских гусей над нашим ранчо, а потому стремился понять сохранение сил в полете. Позднее я вернулся к Ньютону с более философским (и, наверное, неудачным) подходом, задумавшись о сохранении миграционного поведения. Вроде как «
Ага! Законы Ньютона как раз и объясняют, что со мной происходит. Согласно Ньютону, поезд воздействует на «виннебаго» ровно с той же силой, с какой «виннебаго» воздействует на него, но благодаря большей массе (а значит, и большему импульсу) состава, а также благодаря чудесной силе трения «виннебаго» любезно уступает предложению поезда немного прокатиться. Я, в свою очередь, воздействую на «виннебаго» с той же силой, что и он на меня, но благодаря щуплости, силе тяжести, а также трению подошв кроссовок движусь в одну с ним сторону.
Ньютоновские законы распространяются также на противоположно направленные силы: действие всегда равно противодействию.{112}
Но можно ли распространить эту философию сохранения на движение людей? На приливный сдвиг поколений по пространству и времени?
Я поймал себя на том, что думаю о моем прапрадеде, Текумсе Терхо, и его долгой миграции на запад с холодных моренных склонов Финляндии. Его путь к шахтам Бьютта не был прямым: сперва остановка в Огайо в «Стрекочущем сверчке», где он взял себе новое имя (и, вероятно, новую историю), а потом, когда его поезд потерпел аварию на маленькой станции посреди пустынь Вайоминга, он задержался там на целых два года, работая стрелочником.
Рельсы, по которым катил сейчас мой поезд, проходили в двадцати футах от того места, где он работал в поте лица, пополняя запасы топлива в гигантских чревах локомотивов. Вот, верно, гадал при этом, в какую же страну он попал. Бескрайняя пустыня, невыносимая жара. И все же, может, он попал именно куда надо? В 1870 году среди красных песков и камней, под вой паровых клапанов и хриплый клекот стервятников, круживших над горсткой домишек, появилась она – в обществе двадцати топографов-мужчин. Возможно, они приехали в экипажах, возможно, поездом, но каковы бы ни были обстоятельства их появления, результат один: Терхо и Эмма встретились и поняли, что не в силах расстаться. Один из Финляндии, вторая из Новой Англии – они оставили прежнюю жизнь и укоренились на Новом Западе.