Она стояла посреди кабинета и молча ждала. Мистер Энглеторп остановился, собрался было снова начать писать, потом отложил перо.
– Он просто сошел с ума! Как может такой… – Он перевел взгляд на Эмму. – Я старался.
– О чем вы? – не поняла она. – Вы больны?
– Милая моя девочка. – Мистер Энглеторп покачал головой. – Он сказал, все классы заполнены. Имей в виду, я ему не верю. Не верю ни единому слову, что он говорит. Я попросил его в самый разгар… пререканий об этой, этой… ужасно недальновидно с моей стороны, и мне очень жаль. Очень, очень жаль.
– О чем вы? – повторила Эмма. Руки у нее ослабели.
– Конечно, если хочешь, можешь все равно приходить сюда после уроков…
Остального Эмма уже не слышала. Выбежав из сада, она промчалась мимо стайки девочек, о чем-то тихо щебечущих на крыльце школы. Они удивленно уставились на нее, потом засмеялись. Это было уже чересчур. Пролетев по тихим тропкам Гарвард-ярда, Эмма выскочила в суету площади, уворачиваясь от конок и разносчиков. Она уже не сдерживала слез, и они ручьем текли по щекам, капали за воротник и собирались в розовых кружевных оборках на платье.
Она поклялась, что больше никогда не вернется в этот сад.
Занятия в Сомервилльской семинарии для девочек начались на следующей неделе. Школа оказалась даже хуже, чем Эмме запомнилось по прошлому году. Лето, полное новых знаний и настоящих научных открытий (мистер Энглеторп назвал ее именем вид орхидей, Aerathes ostervilla!), сменилось нудными лекциями престарелых сестер-монашек, которым, судя по всему, было и самим неинтересно, о чем там они бубнят.{121}
Весь сентябрь Эмма двигалась по миру, словно заторможенная – поднимала руку, когда это требовалось, вставала в шеренгу, когда строились все остальные девочки, и три раза в день распевала гимны в часовне (хотя, сказать по правде, на самом деле она всего лишь шептала себе под нос «дыня-дыня-дыня»). Ела она все меньше и меньше. Элизабет начала тревожиться и спросила Эмму, почему она больше не ходит к мистеру Энглеторпу.
– Он говорит, ему очень жаль, что так все получилось, – сказала Элизабет. – И предлагает встречаться с тобой после школы. Знаешь, не надо вести себя с ним так неучтиво. Он нам ничего не должен, но проявил столько великодушия.
– А ты с ним виделась? – спросила Эмма встревоженно.
– Он хороший человек, – промолвила Элизабет. – И искренне заботится о тебе. Что ты еще от него хочешь?
– Я ничего не хочу… я… я… – Однако решимость девочки дала трещину.
На следующее утро мистер Энглеторп сам пришел за ней.
– Эмма, – сказал он, – мне очень жаль, что со школой Агассиса ничего не вышло. С другой стороны, может, оно и хорошо. И даю тебе слово – для воспитания молодого ученого я ничуть не хуже его, а, пожалуй, даже лучше. Так и впрямь лучше. Теперь у него не будет возможности заразить тебя своим упрямством. Почему бы тебе не прийти ко мне завтра во второй половине дня?
– Не могу, – помотала головой Эмма, уперев взгляд в стол. – После обеда у нас всякие занятия.
– Занятия?
Эмма кивнула. Послеполуденные занятия в сомервилльской семинарии состояли из изучения Библии, уроков кулинарии и «физической подготовки» – которая на деле выражалась в том, что группа девочек с бадминтонными ракетками в руках шагает по кругу, сплетничая и хихикая под неодобрительным взором сестры Хельги.
– Поверь мне, – заявил мистер Энглеторп, – всегда есть способы обойти правила любого заведения. Я взял в привычку гнуть правила, как мне удобнее.
На следующий вечер он вернулся в их жилище со справкой от врача, где Эмме выносился странный диагноз – остеопеления, или «изворотливость костей», освобождавший ее от молитв и любых физических нагрузок.
– Чудовищный диагноз, – заметил он звучным, очень медицинским тоном, старательно сохраняя на лице серьезное выражение, но не выдержал и расхохотался.
Эмма опасалась, что семинария решит проконсультироваться с каким-нибудь другим врачом, но ректор Мэллард вызвал ее в свой кабинет, изъявил искренние сочувствия по поводу столь изнурительного заболевания и отослал ее – на свободу, в тайный сад.
– Изворотливость костей? – пощелкал языком мистер Энглеторп, открывая ей дверь. – Да, совсем бдительность потеряли…
– А можно мне?.. – с запинкой пролепетала Эмма. Всю ночь ее преследовал один и тот же сон: она проходит через ворота особняка на Куинси-стрит, но навстречу ей вылетает лишь толпа учениц, распевающих на все лады: «Эмма-Эмма-Эмма. Эмма Остервилль. Скучная, противная, как труха и гниль».
– Да?
– А есть тут какой-нибудь черный ход, через который мне можно приходить?
В первую минуту мистер Энглеторп растерялся, потом по его лицу скользнул луч понимания.
– Ах, ну конечно же. Великие умы мыслят одинаково. Я изобрел ровно такую вот потайную дверь в заборе на те времена, когда… когда не очень лажу с моим хозяином.
И так их совместные занятия возобновились. Почти каждый день после обеда Эмма украдкой отодвигала доску в заборе, проскальзывала в щель и попадала в тихое уединение сада. Мистер Энглеторп научил ее обращаться с компасом, сачком и банками для сбора образцов. Вместе они сделали для ее класса по натуральной истории обширнейшую выставку жуков, водящихся на пашнях Новой Англии. Выставка принесла Эмме немало похвал от сестры Макартрит, наставницы по научным дисциплинам, и еще больше долгих странных взглядов от товарок по школе. Очень быстро стало ясно, что Эмма с ее изворотливыми костями и любовью ко всяким веткам и ползучим тварям совершенно не годится для разговоров о мальчиках.{122}
Мистер Энглеторп посвятил ее в классификационную систему Линнея и посоветовал обратить особое внимание на школьные занятия латынью, поскольку все научные названия именно оттуда. Вместе они подробно изучили несколько семейств вьюрков. Похоже, именно по ним мистер Энглеторп особенно специализировался, хотя Эмма очень скоро осознала, что на самом деле у него вовсе нет никакой специализации – он поклевал слегка каждую дисциплину, от медицины до геологии и астрономии. Ученичество у человека энциклопедических знаний заставило Эмму видеть в науке не столько набор дисциплин, среди которых надо выбрать себе поле деятельности, сколько цельную, проникающую в каждую частицу твоего существа систему взглядов на мир. Неиссякаемая любознательность не покидала мистера Энглеторпа нигде – ни в ванной, ни в лаборатории – словно бы некие высшие силы повелели ему непрерывно распутывать великий узел бытия. Собственно говоря, истовость, с какой мистер Энглеторп распутывал этот узел, ничем не отличалась от религиозного пыла, к которому призывал юных девиц ректор Мэллард, «дабы юные джентльмены всегда знали, что вы добрые христианки, благочестивые духом и телом, и вам смело можно предложить руку и сердце».
В сущности, ее жизнь делилась надвое вопросительным знаком религии – дневные занятия, сплошь да рядом обуславливаемые личными предрассудками сестер-наставниц («Никогда не мойтесь при свете!» – заклинала сестра Люцилла) и изучением Закона Божьего, казались прямым противопоставлением точности сжатых и лаконичных заметок мистера Энглеторпа в полевом журнале наблюдений. Умение сфокусироваться на тончайшем волоске и описать его свойства так отличалось от грандиозности Господнего утверждения: «Все твари, что пресмыкаются по земле, нечисты». Он сказал Моисею в Книге Левит, 11:45: «Ибо я – Господь, выведший вас из земли Египетской, чтобы быть вашим Богом; итак будьте святы, ибо Я свят». Как мог Он утверждать, будто все твари, пресмыкающиеся по земле, нечисты? Где у Него доказательства? Где Его полевой журнал?
Несмотря на эту брешь, остаточное присутствие веры в их жизни, судя по всему, не выходило из ума у мистера Энглеторпа. Эмма много раз видела, как он выскакивает из большого дома весь разгоряченный, а потом бродит кругами и яростно жестикулирует, точно кукловод, прежде чем наконец присоединиться к ней в каретном сарае. Тогда они первые несколько минут сидели молча, но потом, не в силах сдержать досады, он пускался в пылкие тирады о естественном отборе и косном упрямстве Агассиса, о конфликте между «чистой наукой» и Агассисовой фирменной «натурфилософией», основанной на постулате о направляющей длани Творца.
– В теории-то оба поля – что наука, что религия – адаптивны по своей природе, – рассуждал мистер Энглеторп, ковыряя носком ботинка гравий на дорожке. – Поэтому-то они так успешно и распространяются – в них всегда есть место для новых интерпретаций, новых идей. Во всяком случае, так мне представляется религия в идеальном мире. Конечно, услышь иные мои знакомые, что я тут сейчас говорю, они заклеймили бы меня еретиком и науськали бы толпу повесить меня. Но вот в чем состоит мой вопрос – как можно хранить простой текст и не редактировать его? Ведь текст изменчив по сути своей, он эволюционирует.
– А что, если он уже с самого начала правильный? – спросила Эмма. – Сестра Люцилла говорит, Библия верна и непогрешима, потому что исходит из слова Божьего. Он говорил непосредственно с Моисеем. А как Господь может ошибаться, если он и есть Творец?
– Нет такой вещи, как изначальная правильность. Бывает лишь приближение, – возразил мистер Энглеторп. – Не сомневаюсь, сестра Люцилла добрая женщина и хочет только добра…
– А вот и нет, – вставила Эмма.
– Ну, тогда хотя бы которая верит, что права, – сделал уступку он. – Но по мне, нельзя оказать тексту большей чести, нежели вернуться к нему снова и новым взором оценить его содержание, спросить у него: «Верна ли эта правда теперь?» Книга, которую читают, а потом забывают – для меня верный признак неудачи. А вот читать и перечитывать… вот что такое настоящая вера в процессе эволюции.
– А почему вы сами ничего не напишете? Почему бы вам не собрать все свои труды вместе и не написать книгу? – почти раздраженно спросила Эмма.
– Возможно, – задумчиво протянул мистер Энглеторп. – Не знаю, право, какие из моих работ выбрать для книги. А может, просто боюсь, что никто ее не станет читать… не говоря уж о том, чтобы перечитывать и считать достойной пересмотра. Как знать заранее, какие тексты создадут наше будущее понимание мира, а какие канут в забвение? О нет, на такой риск я не готов!
В то время Эмма еще не формулировала отчетливо согласие с ним. Она была слишком близко и эмоционально знакома с Церковью и не готова отказаться от наиболее догматических ее обычаев. Девочка все еще подсознательно находила уют и покой в затхлой тишине семинарии, хотя и противилась многим декларируемым там принципам. Однако и мистер Энглеторп, помаленьку продвинувшийся до недекларируемого вслух положения ее лучшего друга, а также неофициального наставника, тоже оказывал на нее большое влияние. Постоянное наблюдение за его методами, его подход к проблемам наследования признаков, структур и категорий, медленно и ненавязчиво, однако упорно подталкивали Эмму к роли, для которой она была создана. Она стала эмпириком, исследователем, ученым и скептиком.{123}
И в самом деле, очень скоро стало ясно, что помимо немеркнущего энтузиазма по части коллекционирования всего, до чего только сможет дотянуться, Эмма обладала невероятным даром классифицировать и наблюдать явления. Она завела себе специальный блокнот для набросков – и скоро он мог потягаться с блокнотом мистера Энглеторпа вниманием к деталям. Кроме того, она проявляла величайшее терпение во время более подробных изысканий, которые они с мистером Энглеторпом проводили при помощи увеличительного стекла и микроскопа.{124}
Элизабет тоже все чаще и чаще виделась с мистером Энглеторпом, но на свой, более тихий и спокойный лад. Она приходила в сад после закрытия цветочного магазина и смотрела, как они с Эммой работают. Делая пометки в блокноте, Эмма замечала, как учитель, чуть ли не робея, мало-помалу перекочевывает поближе к ее матери, сидящей на железной скамье в последних лучах сумерек. Они о чем-то тихонько беседовали и смеялись, и звук голосов поднимался над садом сквозь папоротники и сплетение ветвей. По маленькому прудику шла рябь.
Рядом с Элизабет мистер Энглеторп становился каким-то другим.
– Не самим собой, – тихонько поведала Эмма альбому для набросков. – Рядом с ней он держится куда более нервно.
«Чем рядом со мной», – хотела она добавить.
Когда свет гас и Эмма не могла больше рисовать, мистер Энглеторп придвигался обратно посмотреть, как у нее идут дела. Странно было видеть, как он сменяет роли, ибо хотя девочка желала обоим счастья, в ней все нарастали собственнические чувства по отношению к нему – она не хотела делить его внимание ни с кем, даже с матерью.
Со мной ему легко, а что делать с тобой, он и сам не знает.
Эмма понимала, что если она хочет приходить сюда каждый вечер, то ее мать непременно должна тоже присутствовать на картинке – даже если в итоге каждый день приходится наблюдать, как спокойный голос учителя срывается, а руки неловко сжимают пинцет для препарирования.
– Спасибо… спасибо, что опять заглянули, – говорил он матери Эммы. – Это так…
Фраза обрывалась на полуслове. Сдерживаемое напряжение в его голосе больно ранило девочку – даже не из-за того, что мистер Энглеторп нервничал и терял дар речи – но из-за бездны чувств, что крылись за его неловкостью. Почему эти чувства были направлены на ее мать? Что она сделала, чтобы вызвать в таком человеке столь загадочную и могучую реакцию?
Однажды осенью Эмма сидела одна в саду, зарисовывая опавший дубовый лист, и вдруг услышала, что кто-то идет к ней по усыпанной гравием дорожке. Подняв голову, она увидела, что это ее мать с нарядным зонтиком в руках. С каких пор она разгуливает с зонтиком? Это мистер Энглеторп ей подарил? Эмма вся покраснела от злости. Однако когда дама под зонтиком приблизилась, девочка поняла, что ошиблась: дама была похожа на мать, только помоложе. Щеки у нее были круглее, а подбородок меньше.
Замерев на месте, Эмма смотрела на приближающуюся незнакомку.
– Добрый день, – поздоровалась та.
– Добрый день, – учтиво отозвалась девочка.
– Вы и есть маленькая протеже Орвина?
– Мисс?
– Доктор Агассис упоминал, что Орвин завел себе собственную ученицу. Как вас зовут?
– Эмма, – промолвила девочка. – Эмма Остервилль.
– Что ж, мисс Остервилль, понятия не имею, отчего вы не посещаете мою школу, но планы Орвина часто вне моего понимания.
Они стояли, глядя на сад. Эмма пыталась не таращиться на эту женщину.
– Если когда-нибудь окажется, что с Орвином совладать вам не по плечу, пожалуйста, приходите ко мне и мы придумаем что-нибудь другое. Где вы сейчас занимаетесь?
– Мисс?
– Школа. В какой школе вы учитесь?
– О, это. В Сомервилльской семинарии для девочек близ Паудер-хауз.
– И как вам она?
– Вполне хорошо. – Под испытующим взглядом незнакомки Эмме вдруг захотелось защитить свою маленькую школу.
– Гм-гм. – Дама поджала губы. – Что ж, надеюсь, вы насладитесь плодами нашего скромного садика. Всего доброго.
Незнакомка направилась прочь, но тут из каретного сарая появился мистер Энглеторп. Они оба остановились и несколько минут о чем-то беседовали. Дама вертела зонтик в руках. Потом она продолжила путь.
Когда мистер Энглеторп присоединился к Эмме, она спросила:
– Кто это?
– О, ты еще не встречалась с миссис Агассис? Лиззи заведует школой, – пояснил он с почти отсутствующим видом.
– Она сказала, может, мне бы… – Эмма не докончила фразы.
– По-моему, она меня недолюбливает. Считает, от меня Агассису одна головная боль – что, без сомнения, чистая правда.
– Ну, мне она тоже не очень-то понравилась, – заявила Эмма.
Мистер Энглеторп улыбнулся.
– А ты твердо знаешь, на чьей ты стороне, а? Лучше мне тебя не сердить.
Две недели кряду, в середине октября, мистер Энглеторп на выходные возил Элизабет с Эммой за город, на Конкордские холмы – наблюдать, как меняет цвет листва.
– Поглядите только, как работает внутри листьев антоциан, – произнес он, когда они проезжали в экипаже по багряному, алому и пламенно-рыжему морю. – Ну не чудо ли?