Зелёная пиала - Александрова Анна Николаевна 4 стр.


«Я всё сказал и большего сказать не могу! — вспомнил юноша слова старика. — С детских лет я полюбил своё ремесло и стараюсь достичь совершенства во всём, что бы я ни делал — простой ли горшок для крестьянина, или чашу для великого хана. Нет у меня другой тайны».

Свет истины прорезал тьму. Джафар понял, что столетний старик сам, своими дрожащими руками создал чашу не менее прекрасную, чем чудо Хорезма. Каковы же должны были быть искусство, терпение и прилежание старого мастера! Каких наград мог он требовать за свой беспримерный подвиг! Но он молчал. Только молчанием мог он спасти гончаров от казни и не навлечь на себя ханского гнева.

Опустив голову, Джафар вышел из мастерской. Теперь он знал, почему дед не выдал своей страшной тайны даже любимому ученику и внуку.

Поздно вечером заклубилась пыль на дороге. Джафар выбежал за калитку. Жалкий старик в заплатанном старом халате возвращался домой с базара на тряской арбе. Чалма на его голове выцвела от солнца, а старые глаза слезились. Но не дряхлого старика видел юноша: Усман-ага казался ему блистательным и могучим, всесильным богатырём — пехлеваном.

Он вышел навстречу деду и с почтением поцеловал его дрожащую руку. Глаза их встретились и сказали то, о чём молчали губы.

— Живи тысячу лет, мой ягнёнок, — прошептал старик. — Люби своё ремесло, и я обещаю, что ты достигнешь ещё большего совершенства, чем твой старый прапрадед..

И слова эти навсегда запечатлелись в сердце юноши.

Ай, Коканд! Каких мастеров нет в Коканде! Каких песен не поёт в Коканде народ! Какие истории рассказывают старики! Я рассказал вам одну из них, но есть и лучше. Приезжайте сами в Коканд послушать. Теперь туда поезд ходит!

* * *

Все засмеялись этой шутке и облегчённо вздохнули, точно отбросив этим вздохом грустные мысли, навеянные рассказом кокандца. Так радуется путник, увидев солнце на закате долгого дождливого дня. Рассмеялся и сам рассказчик. Он провёл сморщенной, чёрной от загара, рукой по своей седой, стоявшей торчком бородке, зажмурил глаза и, словно видя ещё вдали свой родной цветущий край, звонким голосом затянул:

Он пел всё громче и громче. Гости подхватили протяжный припев, и песня, подобно пару ароматного чая, поплыла по чайхане:

выводил кокандец на самых высоких, горловых вибрирующих нотах. Он пел, полузакрыв глаза от восторга, и пальцы его шевелились, словно перебирали струны дутара.

Но вот песня оборвалась. Кокандец вздохнул и обвёл глазами гостей.

— Но кому же я передам эту чудесную пиалу? — сказал он, обмахиваясь красным шёлковым платком. — Кому доверю высокую честь продолжать беседу?

В чайхане наступила тишина. Все с напряжённым вниманием следили, как маленький кокандец не спеша наполнял чаем зелёную пиалу. Вот он встал, поднял хрупкий сосуд на самых кончиках своих проворных пальцев и приблизился к высокому таджику с необыкновенно красивой густой бородой, отливавшей серебром и перламутром.

— Выпейте, почтенный Сафар-ага, мастер из мастеров и искуснейший из искусных! — с глубоким поклоном произнес кокандец. — Порадуйте нас своей беседой!

— Сафар! Знаменитый Сафар! Старейший из оружейников! — пробежал по чайхане почтительный шёпот, и со всех сторон полетели слова приветствий.

Неугомонный чайханщик даже всплеснул руками:

— О, если б я знал, что мою скромную чайхану посетит славнейший из славных, достойнейший из достойных, разве подал бы я гостям только по чашке чая? Нет, я устроил бы той — пир — на весь район!..

Но гости нетерпеливо зашикали на чайханщика, ожидая, что скажет мастер.

Скупым кивком головы ответил старый таджик на слова привета и тихим голосом произнёс:

— Спасибо за честь, за привет спасибо.

Медленно, небольшими глотками он выпил чай, обвёл глазами собрание и начал так:

— Я не гафиз — певец, — а только простой оружейник. Я вряд, ли сумею занять вас достойно, мои друзья. Не знаю я ни сказок, ни песен, но если я расскажу вам о самом себе, не будет ли это поучительным для тех, кто ещё молод, и занимательным для тех, кто много прожил, но мало видел…

Помолчав, он приступил к рассказу.

КИНЖАЛ

Так сказал поэт, а я скажу, как умею.

Мне уже много лет, и жизнь привела меня от тьмы прошлых дней к свету, потому что юность моя прошла в кабале у эмиров и ханов, а старость цветёт в довольстве. А тот, кто был в юности старым и впервые стал юным на склоне лет, тот может многое рассказать о себе.

Отец мой и дед, и прадед, и прапрапрадед — все были искусными оружейниками. И я уже с раннего детства помогал отцу в его ремесле, а к двадцати годам стал неплохим мастером. С терпением, редким для юноши, я чеканил узоры на серебряных рукоятках сабель и с любовью травил на стальных клинках слова великих поэтов. Старики хвалили мою работу, и даже древний Бобо-Касим, лучший из оружейников нашего города, благосклонно давал мне свои советы. Но не только мудрость и опыт влекли меня к дому старого мастера: росла в его доме дочь Озада, румяная, как гвоздика, и проворная, словно мотылёк. С нею дружили мы с малолетства, а любовь и дружба — родные сестры! Но и на ясное небо набегают тучи; заслонили тучи и моё солнце. Повадилась ходить к Озаде старуха, мать красильщика Найрангшаха, женщина хитрая и на слова не скупая. Каждый день она приносила девушке подарки, каждый день расхваливала своего сына, и не надо было быть мудрецом, чтобы догадаться, что она хлопочет о свадьбе. Я был беден и имел только две руки, а рыжий красильщик был богат и имел двадцать работников и лавку на базарной площади. И вот резец стал падать из моих рук, а в сердце закрались страх и горе.

И вот однажды узнали мы от приезжих людей, что знаменитый на всю Бухару оружейник, искуснейший из искусных, Усто-Зариф, таджик по крови, вызывает на состязание всех мастеров нашего края. Он победил уже Ибрагима из Самарканда, прославленного стихами поэтов, Рахметмуллу из Коканда, прилежнейшего из прилежных, и Мухаммеда из далёкой Хивы, первого мастера самого падишаха!

«Велик был в своём искусстве воспетый легендами Аспдулла Исфаханский, — и того превзошел Зариф-оружейник!» — так говорили люди, и каждое слово о нём я ловил, как ложку мёда, но хранил почтительное молчание: когда старшие говорят, юноша должен быть нем, как рыба. Но я не мог заставить молчать мои мысли. Я говорил себе:

— Если бы шах Ирана предложил мне свою корону, я бы ему ответил: «Не нужна мне твоя корона, лучше сделай меня Усто-Зарифом! Тогда не будет стоять на моей дороге рыжий красильщик, а черноглазая Озада станет моей женою».

Не прошло и недели, прибегает к нам от Касима ученик-мальчик и кричит:

— Кто хочет увидеть глазами и держать руками кинжал работы самого Усто-Зарифа, приходите сегодня на базар в чайхану после захода солнца. Пришёл караван издалёка. Караван-баши — друг Зарифа, он покажет людям кинжал редкой работы!

Даже встречи с красавицей Озадой я не ждал с таким нетерпением, как ждал в этот день захода солнца. Мне казалось, что оно никогда не опустится за край пустыни. Но вот прокричали на минаретах муэдзины, мы с отцом надели пёстрые халаты и пошли в чайхану на базарную площадь.

В чайхане было много народа, так много, что некуда было ступить ногой. Я примостился в углу у двери и жадными глазами стал следить, как из рук в руки переходил кинжал Зарифа. Люди вскрикивали от удивления, прищёлкивали языком от удовольствия, ударяли в ладоши от радости и, в знак признания, прикладывали ко лбу холодный клинок. Наконец очередь дошла до меня. Дрожащей рукой я поднёс к глазам драгоценный кинжал, и красота его ослепила меня: синева клинка спорила в прелести с сединой серебряной рукоятки, испещрённой затейливым, но строгим узором, пересыпанным крупной бирюзою. Язык отказался мне служить, и дыхание остановилось. От восхищения я превратился в камень. И вдруг услышал, что кто-то шепчет мне прямо в ухо:

— Эй, Сафар, никогда не сделать тебе такого кинжала!

Я оглянулся и увидел толстые щёки и рыжую бороду моего врага — красильщика; глаза богача смеялись. Кровь обиды ударила мне в лицо, и от гордости помутился рассудок.

— Сделаю ещё лучше! — крикнул я на всю чайхану.

Нет, не я сказал эти слова, — сам шайтан — дьявол — сказал за меня. Но если сказано слово, его не вернёшь, как птицу с неба. Люди обступили меня, бранили и называли безумцем. Отец схватил меня за руку и хотел увести. Он говорил соседям:

— Не шумите. Вы видите, — мальчик шутит!

Но если поток сорвался с кручи, — его и горы не остановят.

Я вырвал руку у отца и твёрдо сказал:

— Нет, соседи, я не шучу.

Тогда сам караван-баши, старик с бородой до пояса, подошёл ко мне:

— Ты смел, юноша, — спокойно сказал он мне. — Я передам мастеру, что ты принял вызов.

Услышав эти слова, все смолкли, а старик продолжал:

— Запомни, мальчик: через два месяца я опять буду здесь с моим караваном. Готовься в путь. Я отвезу тебя в Бухару к Усто-Зарифу.

Я поцеловал клинок и отдал его старику. Теперь я должен был победить или умереть.

Я не спал всю ночь; я думал, что утром отец станет бранить меня, но он не сказал ни слова. Когда взошло солнце, он молча протянул мне моток кручёной проволоки. Я знал, что из стальной проволоки ковали клинки лучшие оружейники, и понял — это было отцовское разрешение. Мать обняла меня за плечи и повела во двор. Она разрыла землю возле дувала и достала из тайника серебряный слиток, чтобы я сделал ножны и рукоятку, и крупинки золота для отделки. Это было все, что оставалось ценного в нашем бедном доме. Со слезами она сказала:

— Сынок мой, глазок мой, пусть будет твоя рука тверда, как сталь, и глаз зорок, как глаз орла. Помни: ты у нас один, и мы не переживём твоего позора.

С этого дня я перестал делить время на дни и ночи.

Я задумал выковать настоящий боевой кинжал, прямой, как стрела, и острый, как жало змеи. Я переплёл проволоку затейливым узором и приступил к ковке. Я старался, чтобы на клинке был чётко виден рисунок плетения, а это очень трудная работа. Она требовала большого мастерства и ещё большего терпения. Через много дней клинок был готов. Я выточил рукоятку из слоновой кости, смазал клинок фазаньим салом, чтобы ржавчина не коснулась его, и принялся за ножны. Я задумал украсить их самым нарядным узором. Старики называли этот узор «золотая пальма». Я был тогда ещё очень молод и думал, что нет под солнцем другой красоты, кроме богатства.

Шесть недель с утра и до ночи я не разгибал спины и не выпускал резца из рук. Шесть недель вырезал я на серебре тончайшие желобки и вбивал в них золотую проволоку крошечным молоточком. Мои глаза слезились от тонкой пыли, но рука оставалась твёрдой. Я знал, что мне нельзя ошибиться: один неверный удар резца — и весь узор будет испорчен!

День за днём поднималось и садилось горячее солнце, день за днём золотые листья покрывали узором блестящую рукоятку. Сорок дней и сорок долгих ночей я ничего не видел, кроме своей работы, и, наконец, в первое утро месяца хамалью — а по нашему счету апреля — я разогнул спину и, шатаясь от усталости, пошёл к старику Бобо-Касиму. Я стоял перед ним и не смел взглянуть ему в глаза. Старик принял от меня кинжал и положил его на свою большую ладонь, изрезанную морщинами многолетних трудов. Он долго и пристально смотрел на мою работу, но не произнёс ни слова. Потом вынул из ножен клинок, вырвал из своей бороды один волос и на лету рассек его. Два волоса упали на земляной пол кибитки. Касим поднял их, поднёс к своим глазам и усмехнулся в усы. Он отстранил клинок от своих глаз, и солнце, ударив в сталь, заиграло на нём переливчатым узором.

— Хош! Хорошо! — сказал мастер и прищёлкнул языком: — Кое-чему ты выучился от отца!

От этих слов страшная тяжесть упала с моих плеч, но сердце не стало спокойней. Впереди была встреча с самим Усто-Зарифом и строгий суд народа. Как ни труден далёкий путь через пески и барханы, но ещё труднее для человека испытания и тревоги жизни.

«Бухара-эль-Шериф! Благородная Бухара!» — так звали в народе этот город. Не было в те далёкие годы в Бухаре ни автобусов, ни огней электричества, ни школ, ни парка культуры. Уже солнце садилось, когда, после семидневного пути, наш караван подошёл к глинобитным стенам города. Мишраб, властитель ночи, как звали в те времена начальника стражи, уже приказал закрыть все ворота города, но золото караван-баши смягчило его сердце, и все сто верблюдов благополучно вошли в города Нас обступили узкие улицы с глухими стенами. Ни в одном из домов я не увидел окон, потому что все окна смотрели внутрь дворов, и от этого город показался мне лицом безглазого человека. Мне стало страшно, но я ещё верил в удачу. Так достигли мы караван-сарая.

Здесь, во дворе, у костров, собралось множество людей, пришедших с товарами из далёких стран. Не знаю как, но весть о том, что в Бухару прибыл мастер, осмелившийся состязаться с самим Зарифом, уже облетела город. Ко мне протянулись десятки рук, десятки глаз хотели взглянуть на мою работу. И я не смел отказать им. Не успел верблюд опуститься на колени, и я не сошёл ещё на землю, а мой кинжал уже переходил из рук в руки, как когда-то у нас в чайхане ходил по рукам драгоценный клинок Усто-Зарифа.

Шестьдесят долгих лет прошло с того дня, но до сих пор не забыл я страха, сковавшего моё сердце. Я глядел в морщинистые суровые лица и не видел в них одобрения. Я понял, что то, что было неплохо в нашем маленьком городе, не могло удивить людей, прошедших сотни дорог от Индии до Ирана, от Китая до Бухары. Я понял, что погиб, что потерял всё — и веру в свои силы, и черноглазую Озаду, и отцовский дом, потому что решил лучше пропасть в пустыне, чем вернуться домой с позором. Слёзы подступили к моим глазам. Я закрыл лицо руками, чтобы никто не увидел моего горя, и без оглядки бросился за ворота. Но в воротах с разбегу чуть не сбил с ног незнакомого человека в старом стёганом халате. Он твёрдой рукой остановил меня, и глаза наши встретились. Незнакомец был страшен: одно плечо поднималось выше другого, длинные цепкие руки висели почти до колен, но удивительнее всего было его лицо: безбородое, изрытое оспой, оно глядело на меня одним-единственным глазом!

— Кто твой отец? — спросил меня незнакомец молодым звучным голосом.

— Оружейник, — ответил я, дрожа от испуга.

— Сколько же тебе лет?

— Скоро двадцать…

Незнакомец помедлил:

— Если так, пойдём, — спокойно прибавил он и повёл меня.

Мы шли между рядами лежавших на земле верблюдов, мимо ишаков, громко пережёвывавших пищу; мы обогнули груды тюков, пахнувших пылью и овчиной, мы миновали целый город, выстроенный из ящиков, и наконец вошли в маленькую каморку, освещённую убогим светильником, в котором горела старая тряпка. Незнакомец взял у меня оружие и, подойдя к огню, стал внимательно разглядывать мою работу. Губы его чуть слышно шептали. Я прислушался.

— Клинок хорош, — его ковал настоящий мастер, — шептал одноглазый. — Узор ножен богат, но не радует сердца.

Он глянул на меня в упор своим единственным глазом и спросил:

Назад Дальше