— Разве радость только в богатстве?
Я посмотрел на свой кинжал и увидел его другими глазами: узор был богат, но груб. Серебро сверкало как солнце, и на нём ещё ярче горели листья золотой затейливой пальмы. Узор ослепил меня.
— Отдайте мне мой кинжал, ага! — крикнул я чуть не плача: — Как только откроют городские ворота, я уйду из Бухары и никто никогда меня не увидит!
Но старик не отдал мне кинжала.
— А твой отец? — произнёс он сурово: — Неужели ты посмеешь омрачить его старость?
Я упал на кошму и зарыдал от стыда и отчаяния. Одноглазый присел рядом со мной на корточки и зашептал:
— У живого человека и надежда жива, — так говорят у нас в Бухаре. Встань, мальчик, и садись за работу. У тебя есть ещё два дня до субботы, чтобы исправить то, что ты испортил.
Он отвязал от пояса кожаный мешочек, достал из него резец и маленький стальной молоток, склянки с кислотой и рожок с золотым песком. Всё это он положил предо мной, но я не знал, с какого конца взяться за работу, потому что отчаяние всё ещё владело моим сердцем.
— Думай, сынок, ищи — и найдёшь, — ласково говорил одноглазый. Но я не сразу понял его. Разве я не думал, разве я не забыл, как светит солнце, как смеётся черноглазая Озада? Я трудился и дни и ночи, но смелость юности не заменила мне опыта зрелых лет.
— Вырезай между листьями звёзды да смотри, чтобы они были не крупнее зерна пшеницы, — учил меня одноглазый.
Он нагнулся и чёрным обломанным ногтем твёрдо отчертил на серебре границу рисунка. Но я не сразу поверил его совету. Только к полуночи я понял, что путь был верен: золотые звёзды как искры покрыли ножны, и от этого узор становился лёгким и стройным, и серебро уже не слепило глаза. Такой совет мог дать только искусный мастер!
Так я работал всю ночь, а утром опять пришёл ко мне мой новый учитель. Он принёс ещё два резца и большую миску жирного плова с курятиной. Он улыбнулся:
— Поешь, сынок; ты хорошо потрудился.
И я увидел, что зубы у него были белые и крепкие, как у юноши.
Он посмотрел мою работу и продолжал:
— С годами из тебя выйдет хороший мастер, но не спеши никогда, помни: прежде чем сказать слово, надо семь раз перевернуть во рту язык!
Я ответил:
— Я сам вижу, что узор стал лучше, но мне не позволит совесть показать этот кинжал Усто-Зарифу, потому что не я, а вы, почтенный ага, исправили мою работу своим мудрым советом.
Он ударил меня по плечу и засмеялся.
— Ай, хорошо, что ты говоришь про совесть, но равным Зарифу ты всё равно не будешь! Когда ещё твоя мать не знала, кто у неё родится — сын или дочка, Усто-Зариф уже выковал не одну сотню клинков. Не в искусстве равняйся с ним — в прилежании. Раньше осени не срывают граната с ветки, и того, что знает старик на пороге смерти, никто не спросит с юноши на пороге жизни. Успокой этим свою совесть, а я, если хочешь, поговорю с моим другом Усто-Зарифом.
Так сказал одноглазый, и я продолжал трудиться до дня шамбе — до субботы.
В этот день караван-баши привёл меня на большой бухарский базар, куда съезжались с товарами купцы со всего света. Около лавки базарного старшины уже собрались сотни бухарцев, знатоков и любителей редкого оружия. Они встретили меня улыбками презрения и шутками, острыми, как жало осы, а мальчишки, взобравшись на груды тюков, били в дырявый поднос и визжали на всю площадь:
— Эй, люди! Смотрите! Цыплёнок пришёл клевать орла!
Я достал из-за пазухи свой кинжал, завёрнутый в ситцевый платок, и подал его старшине. Он развернул его почти не глядя, потом пристально посмотрел на оружие, и я прочёл на его лице удивление. Старики, что сидели поближе, подвинулись к нему и защёлкали языками. Тогда старшина вынул клинок из ножен, и лёгкий ропот пролетел по толпе, как ветер по саду, но в это время мальчишки закричали ещё громче:
— Эй, Усто-Зариф! Живи, наш Зариф, тысячу лет!
И я увидел знаменитого бухарца. Он важно и медленно приближался к толпе. На нём был новый негнущийся халат из китайского, шитого золотом, шёлка, а на голове белая, как снег, чалма. Двое учеников торжественно вели его под руки. Я всмотрелся в лицо мастера и сразу узнал одноглазого незнакомца. Кровь стыда залила мне щёки; я хотел бежать, но толпа обступила нас тесным кольцом, а старшина уже расстелил на земле маленький красный текинский коврик и положил рядом с моим кинжалом прекрасную лёгкую саблю в кожаных ножнах, украшенных серебряными бляшками. Вынув клинок, он медленно прочёл то, что было начертано на стали:
Старшина кивнул головой, и семь седых старцев вышли из толпы. Сев на почётном месте, они принялись обсуждать достоинства и недостатки оружия.
Какой завязался горячий спор! Казалось, ему не будет конца! Старцы выпили не меньше сотни чайников чая, и их глотки охрипли от крика, но они всё ещё не могли найти верного решения. Одни хвалили мой кинжал, другие — саблю Усто-Зарифа. День сменила прохлада вечера, и уже ночь спешила на смену вечерней тени, а спор не прекращался.
И вдруг я заметил, что мастер Зариф весело подмигнул мне своим единственным глазом. Он встал, вышел в круг, и все замолчали. Мастер сказал:
— Прекратите спор, о мудрейшие из мудрейших и учителя мудрых! Разве вы не видите, что оружие, сделанное этим юношей, прекрасно, да и моя сабля, как я слышал, ему не уступит. Разойдёмся же по домам друзьями и решим, что в этом споре нет побеждённого!
Тогда старцы закричали ещё громче, но знаменитый оружейник не стал их слушать. Он взял мой кинжал и заткнул его за пояс, а мне протянул свою прекрасную саблю.
— Сынок, возьми это оружие на память о старом Усто-Зарифе и передай поклон своему отцу оружейнику.
А потом прибавил тихо:
— Да не забудь сказать, чтобы отец хорошенько надрал тебе уши.
Он поклонился народу и ушёл той же медлительной и важной походкой, как и появился, а я вернулся домой.
Отец обнял меня, а мать заплакала от счастья. Я был полон надежд и радости, но радость моя была преждевременной: черноглазая Озада уже стала женой рыжего Найрангшаха! Я добивался счастья трудом, а рыжий красильщик просто купил его, и деньги сделали его сильней сильных и искусней искуснейших. Так было во времена эмиров и ханов.
С тех пор прошло шестьдесят долгих лет, и жизнь привела меня от тьмы прошлых дней к свету. Многое я увидал, о многом узнал. Многое потеряла память в далёком пути. Но никогда не забыть мне благородного Усто-Зарифа, щедро отдавшего мне свою победу, хотя победа эта и не принесла мне желанного счастья.
Так сказал поэт. А я сказал, как мог.
* * *
Не успел рассказчик досказать последнего слова, как упругий ветер ударил в ставню и окно распахнулось настежь. Чайханщик, чайханщица, а за ними и ребята бросились к окошку, но не так-то просто было справиться с ветром. Он рвал из рук ставни, бросал в лицо пригоршни снега, задувал огонь в очаге и дышал нестерпимым холодом.
— Ой, платок мой, платок! — суетилась Сона-Эдже, пытаясь поймать на лету сорванный ветром пёстрый платок.
Бяшим бросился за платком, но споткнулся на разбросанных по полу подушках и растянулся во весь рост. Аман поднял его, и борьба с окном продолжалась.
— Ай, плохо тому, кто сейчас не под кровом! — нахмурив седые брови, произнес Бавам-ата.
— Беда! — поддакнул ему сосед. Все зашумели:
— В такой день путник на шаг от смерти!
— Погибнешь за сто шагов от дома, и никто тебя не услышит.
У Гюль по спине побежали мурашки: как вовремя добрались они до гостеприимной чайханы!
Наконец чайханщику, его жене и ребятам общими силами удалось притворить окошко. Сразу в чайхане стало тихо, но казалось, холодный ветер всё ещё гуляет по комнате. Сона-Эдже бросилась к очагу и стала щедро кидать в огонь куски саксаула. Жаркое пламя взметнулось вверх и загудело в трубе.
— Хорошо! — сказал узбек и протянул руки к огню.
Кокандец попросил:
— Подбросьте ещё, хозяйка! «Слава тому, кто в ветреный день сохранит огонь!» — не так ли говорят люди?
И чайханщица снова и снова кидала в огонь сухие ветки, а пламя поднималось всё выше и выше и пело всё громче и громче, и благодатное тепло волной разливалось по чайхане. Гости опять уже улыбались. Раскрасневшись от жара, они сбрасывали верхние тёплые халаты и всё ближе придвигались к огню, подставляя лица пламени.
— Кому, кому свежего чая?! — крикнул чайханщик.
Чайхана откликнулась множеством голосов. Гости тянули руки к горячим чайникам. Когда очередь дошла до-старого оружейника, он, кивнув головой, принял чайник и не спеша наполнил заветную пиалу. Затем, отыскав глазами хозяина пиалы, узбека, протянул ему чашку и сказал:
— Друг, вам принадлежит эта чаша рассказов, а вы, наверное, знаете их великое множество. Будьте же щедрым и поделитесь с нами вашим богатством.
Узбек приложил руку к груди и поклоном поблагодарил почётного гостя, но пиалы не принял.
— Вы назвали меня хозяином этой чаши, так позвольте же мне, как хозяину, помолчать и послушать, что скажут гости.
— Нет, нет! — закричали все старики разом: — Мы просим вас отведать душистого чая из заветной чаши рассказов!
Но узбек и на этот раз не тронул чашки. Он хитро сощурил глаза и отшутился:
— Мудрое слово дороже золота, крепче алмаза, быстрее стрелы и ароматнее, чем цветок!
— Если ты мудр, поделись мудростью с соседом! — раздалось в ответ.
— Своим умом не хвались, жди, когда тебя люди похвалят! — опять отшутился хозяин пиалы.
Но гости не унимались:
— Не хитри, друг, рассказывай, если черёд подошёл!
— Хитрость — оружие женщины, а не мужчины!
Старики кричали наперебой, но старый узбек не сдавался:
— А у нас говорят: одна женщина перехитрит сорок мужчин, но один бухарец перехитрит даже женщину!
Так сказал хозяин чаши и с участием обратился к чайханщице, всё ещё сидевшей на корточках у пылающего очага:
— Сона-Эдже, боюсь, что вы растаете от огня, как снег от солнца.
— Ой, ага, — смутилась чайханщица, вытирая краем платка раскрасневшееся лицо, — ты сказал правду: подрумянилась я на старости, как лепёшка в печи!
Так скорей освежитесь чаем, хозяйка! — добродушно сказал узбек и протянул чайханщице зелёную пиалу.
— Не пей, жена! Ой, не пей! — замахал руками чайханщик, но было уже поздно. Сона-Эдже, даже не взглянув на чашку, выпила чай до последней капли. Все засмеялись и захлопали в ладоши. Женщина растерялась; она обвела гостей глазами и вдруг всплеснула руками:
— Ой, ой, что вы со мною сделали! Ой, ага, стыдно тебе смеяться над бедной старухой!
— Пусть борода моя вылезет, если я посмеялся над вами, почтенная хозяйка, — смеясь ответил узбек. — Но мне хотелось, чтобы и вы приняли участие в нашей беседе. Разве у наших женщин не найдётся о чём рассказать? Разве жизнь их была пустой и скучной, как дорога среди солончаков?
Чайханщик расстелил посреди чайханы мягкое цветистое одеяло, бросил на него, одну на другую, три подушки и сказал:
— Садись, жена, и рассказывай.
— Ой, не буду! — стала отказываться Сона-Эдже и в знак молчания прикрыла рот платком.
— Жена, опусти платок, — нахмурился чайханщик. — Прошло то время, когда даже почтенная женщина боялась произнести при мужчинах слово.
— Садитесь, хозяйка! Рассказывайте! — зашумели гости. — Мы вас просим!
Чайханщик взял жену за руку, вывел на середину чайханы и усадил на подушки.
— Ну ладно! — сказала Сона-Эдже, снимая платок с лица. — Я тоже знаю не одну поговорку, но лучшая из них вот какая: «Кто с народом в ногу шагает, тот всегда молод бывает!» И я отказываться не стану и от людей не отстану.
Тут все снова захлопали в ладоши и зашумели ещё громче, потому что всем понравился ответ старой чайханщицы. И рассказчица начала…
КОВЕР ЖИЗНИ
Разве я умею рассказывать! Совсем не умею! Другой говорит, слова, как петли на спицы, нижет; такой узор выткет — заслушаешься! И я знала такую женщину, только давно это было, очень давно.
Жила в те времена у нас в ауле бабушка Ай-Биби, так мы, девчонки, за ней, как ягнята за овцой, бегали, — на весь аул кричали: «Ещё, ещё расскажи, Биби-джан!» — А начнёт рассказывать — не оторвёшь нас от бабушки, как от чашки жареного гороха с мёдом… Своего не умею придумать, — расскажу, что от бабушки слышала. Не сердитесь, если что-нибудь перепутаю. Неучёная я, семилетки-десятилетки не кончала. В наше время и мужчины-то читать не умели. Придёт письмо — садись на верблюда, — кричи, погоняй, поезжай к мулле за сто вёрст — ташей, — чтобы письмо прочёл. Да вези ещё жирного барашка, — плохого-то он не возьмёт. Кто старый, — помнит те времена. Только всё это позади, а рассказ впереди. Вот и слушайте, что рассказывала нам, ребятам, бабушка Ай-Биби.
Когда это было, — сама не знаю, только очень давно. Жили на берегах Мургаба счастливые люди. Хорошо жили. По два урожая с полей снимали. Мургаб широкий, вода чистая, а где много воды, там и пшеницы много, и хлопка, и веселья, и счастья! В садах урюк зреет, миндаль цветёт, по холмам виноград вьётся. Очень любили люди свой край, песни про него пели, радовались. Десять лет радовались, сто лет радовались, а не знали, что чёрная зависть, как змея, подползает к их порогу.
А дело было так. Узнал о богатом крае жестокий и жадный хан, посадил на горячих степных коней тысячу тысяч всадников и поскакал к Мургабу. Ай, мои сладкие, рассказывать и то страшно, какой завязался бой! Дома горели, сады горели, вода в реке замутилась и стала красной от крови.
Крепко любили люди Мургаба свою землю, но ещё сильнее любили свободу. Не захотели покориться хану. Отважные воины кольцом окружили стариков и женщин, детей и всех, кто не мог сражаться, и стали отходить в глубину степей.
Всадники хана скакали за ними и гнали счастливых людей в пески, где нет ни воды для людей, ни травы для овец и верблюдов. Не словами надо об этом рассказывать, а слезами! Пришло горе к людям. Загнали их ханские всадники в такой край, где всё живое гибнет. И дальше бы их погнали, да не пошли кони в пустыню. Велел хан повернуть обратно, захватил цветущий Мургабский край, а люди Мургаба стали жить в бесплодной пустыне.
Но не думайте, что они погибли. Они умели трудиться, а труд горы с места сдвинет, из камня воду достанет! Привыкли люди к горькой воде степных колодцев, приучили скот жевать сухие колючки, позабыли, как пахнет свежий хлеб-чурек, и прохладу воды и вкус винограда, одного не могли забыть — красоты родного края. Они пели песни о светлом Мургабе, во сне видели цветущие сады урюка, тосковали о синем небе и ярких, как солнце, маках, что растут даже на кровлях домов. А кто тоскует, тот не смеётся. Даже дети перестали смеяться. А если не смеются дети, — значит, большая беда пришла к людям.
Ай, мои милые, — цветы вянут к зиме, а память слабеет к старости. Забыла я, что дальше рассказывать. Дайте — выпью глоточек чаю: хорош наш зелёный чай, хлебнёшь — в голове яснее станет. Ну, вот и вспомнила.
У одного из смелых джигитов этого племени была дочка — девочка Гюль-Гюрек. В счастливые дни была она свежей, как молодое яблочко, румяной, как лепесток гвоздики. Кто ни взглянет, бывало, скажет: «Ай, хороша у джигита дочка!» — Но в пустыне лицо её потемнело, одежда износилась, потому что мать девочки погибла от лишений. А без матери кто присмотрит за ребёнком? Вот и высохла Гюль, как урючная косточка, и жизнь стала для неё горькой, как степная трава полынь.