— Знаешь, Глеб, я не буду переводить тебе это письмо. Сейчас мне трудно объяснить почему, но позже ты сам поймешь, что лучше прочесть его самому — иначе все пропадет. Одно могу тебе сказать: это очень хорошее письмо. Стоит выучить английский язык, только чтобы прочесть его. Я тебе даже завидую, понимаешь?
— Понимаю, — сказал Глеб, хотя ничего не понимал и только чувствовал, что все ужасно хорошо и интересно.
— Понимаю! — крикнул он еще раз, уже в дверях. — Конечно, я его выучу, этот английский, вот увидите!
ДОЖДЬ
В воскресенье договорились двумя классами идти в музей, а Глеб опоздал. Он не проспал, и ничего не случилось с ним такого, что могло бы ему помешать, и все равно он опоздал. Сначала времени было очень много — целый час, потом опять много — сорок минут, а потом оно вдруг начало быстро-быстро куда-то исчезать; его еле хватило, чтобы начистить ботинки; и когда Глеб выбежал из дому, уже оставалось только десять минут; а когда садился в троллейбус, время кончилось и ребята вслед за Диной Борисовной пошли по залам музея.
В музее над кассами прямо из стены выглядывали бородатые головы с пустыми глазами. Глеб купил себе самый дешевый билет — для учащихся, солдат и пенсионеров, обернулся и вдруг слева, около квадратной колонны увидел Семенову. Да нет, это действительно была Семенова.
— Здравствуй, — сказал Глеб. — Ты что здесь? А остальные?
— Они уже ушли, — сказала Семенова.
— А ты почему не пошла?
— А я тут забыла одну вещь… в пальто. У меня в пальто путеводитель.
— Путеводитель? Хочешь, я его достану? Давай сюда номерок.
— Нет, подожди… В пальто его, кажется, нет. Наверно, я его оставила дома.
— Ну все равно, идем без путеводителя. Может, мы их еще догоним.
Они поднялись по мраморной лестнице и вошли в большой зал, из которого во все стороны расходились экскурсии.
— Куда же теперь? — спросила Семенова. — Без путеводителя я не знаю.
— Пойдем просто так. Нужно туда, где картины. Я помню, Дина Борисовна говорила, что будем смотреть картины.
Но картины были всюду. На стенах и потолках, квадратные и круглые, маленькие и огромные, такие, которые даже трудно себе представить, как были написаны — или художник имел очень длинные кисти, или ему приходилось класть холст на пол и ходить по нему, постепенно закрашивая свои следы. У некоторых картин останавливались экскурсоводы и подробно объясняли толпящимся зрителям художественные достоинства и кого хотел разоблачить художник в своем произведении.
Глеб взял Семенову за руку и уверенно пошел по длинной галерее, будто он, наконец, вспомнил, куда нужно идти. В галерее стояли рыцарские доспехи, и под ними было написано, что все они из XIII века.
— Это когда Роджер Бэкон, — сказал Глеб. — Слыхала про Бэкона?
— Нет, не слыхала. Ты меня уже второй раз спрашиваешь, а я не виновата, если нам не рассказывали. Зато ты не знаешь, как зовут Гулливера.
— Так и зовут — Гулливер. Как же еще? В стране лилипутов.
— Эх ты, читал, а не знаешь. Это фамилия Гулливер, а зовут его Лемюэль. Все читали, а никто не помнит.
— Я давно читал, — сказал Глеб, но все равно ему стало стыдно, что он забыл.
Рядом с доспехами в специальных витринах под стеклом помещались старинные пистолеты, шляпы с перьями, а в одной даже лежал карандаш, весь изгрызенный великим полководцем. За рыцарями снова пошли картины, и около одной Семенова вдруг остановилась и положила руки себе на плечи — крест-накрест, словно ей стало холодно.
— Как мне нравится! — сказала она.
На картине была нарисована очень плохая погода, а снизу на табличке написано «Дожди» и еще ниже что-то не по-русски.
— А это что? — спросил Глеб.
— Это то же самое — дожди, только по-английски.
— А ты знаешь английский?
Глеб спросил и тут же сам испугался — вдруг она скажет, что знает, и тогда нужно будет спрашивать уже и дальше — про письмо и про все остальное, про что и думать-то не получалось, не то что сказать словами.
— Нет, — сказала Семенова и ужасно покраснела. — Это я так просто догадалась. Может, это совсем другое.
— Ясное дело, откуда же тебе знать, — сказал Глеб и тоже покраснел. — Мы же учим немецкий.
Дальше они пошли молча и теперь уже часто останавливались у картин, которые им нравились. Больше всего они простояли у картины с японцем. Она была просто невероятно до чего красива, хотя ничего особенного там не происходило — просто сидит японец и думает свои японские мысли.
— Все-таки жалко, что мы не нашли остальных, — сказал Глеб, когда они выходили из музея. — Дина Борисовна бы нам все рассказала. Знаешь, как она рассказывает. Она ужасно переживает за всех людей, даже за тех, которых не знает, даже из тринадцатого века. Ее очень интересно слушать — сам начинаешь за все переживать.
— Да, — сказала Семенова, — и у нас сосед такой же. Пирогов. Он вчера читал какую-то книгу и все вскрикивал. Я посмотрела — там про туземцев на острове Пасхи. Ведь он уже старый и никогда на этот остров не поедет — какое ему дело, а вот читает и вскрикивает. Его тоже интересно слушать.
— Да, бывают такие.
Они стояли на верхних ступеньках и щурились, привыкая к солнцу на улице.
Внизу гулял детский сад.
Напротив, рядом с магазином, продавали капусту, такую фиолетовую, будто она плавала в чернилах. Потом из подворотни выехал грузовик и понесся по улице, а проволочные ящики для бутылок бились в его кузове и звенели хуже будильников. Когда он проехал, стало слышно, что в небе гудит самолет, и дети внизу задрали головы и так, глядя в небо, побрели кто куда, волоча ноги и тыкаясь в прохожих.
— Ну что, — сказал Глеб. — Пора домой.
— Нет, — быстро сказала Семенова. — Видишь, сейчас будет дождь Надо его переждать.
— Откуда же дождь?
— Конечно, будет. Давай забежим в тир. Это совсем рядом, здесь за углом.
Они пришли в тир и выстрелили каждый по пять раз. Глеб целился очень долго, но попал только в самое легкое — в гуся. Зато Семенова попала все пять раз. Стреляла она здорово, — теперь понятно, почему ей понадобилось идти в тир.
— Ну все, — сказала она, выходя. — Теперь можно и домой.
— Нет, — сказал Глеб, — дождь ведь еще не прошел. Сейчас только начнется. Нужно где-нибудь спрятаться.
— А где?
— Давай в кино, в хронику. У меня еще есть рубль.
В хронике контролеры были отменены — стоял ящик для билетов, а рядом с ним сидела белая кошка с грязным носом и следила за входившими недоверчивыми глазами.
Когда Глеб и Семенова сели на свои места, свет уже начал гаснуть и последние зрители перебегали по проходу, пригнувшись, как разведчики.
— Семенова, — тихо спросил Глеб, — ты правда не знаешь английского?
— Немножко знаю, — прошептала Семенова.
— Я тогда тоже выучу, ладно?
— Ладно, — сказала Семенова.
Им вдруг стало очень весело. На экране еще не было ничего смешного, а они все равно смеялись и не могли удержаться. Даже когда показывали аварию самолета в Бразилии и наводнение в Голландии (вечно у них там что-нибудь случается), они все чему-то улыбались. Хорошо еще, что никто не заметил, а то бы начали говорить: какие бессердечные дети, и вот растишь их, растишь, а они все равно такие бессердечные. И, выходя на улицу, они так хохотали, что некоторые прохожие сворачивали и шли в кино — думали, что это показывают такую смешную хронику.
— Ну сейчас и польет! — сквозь смех сказал Глеб. — Ну и запустит.
— Ага, на меня уже капает. Где же мой новый зонтик?
— А вон стоит — видишь, под ним уже продают газировку.
— Ну да, это мой зонтик. Слышите, сейчас же отдайте! От смеха они не могли стоять и перебирали ногами на месте.
— Ну, бежим прятаться!
— Бежим!
И они побежали в библиотеку, посмотрели там новые книги и журналы; потом в пышечной пили чай с ватрушками; потом ходили по магазинам и делали друг другу дорогие подарки; потом шли домой через мост, и Семенова хотела смотреть на воду, а Глеб ей не давал, тогда она убежала на другую сторону, и так они шли, каждый глядя на свою воду, иногда переглядываясь и смеясь, и домой пришли уже в настоящей темноте, а дождя так и не было.
СНИМАТЬ ВСЮ ЖИЗНЬ
На экране ясно были видны стоящие и идущие ноги, и перед ними прямо из земли вырывался огонь.
— Ну, это я знаю кто, — сказал Глеб. — Это Бурлыгин. Ему нравится, когда горит. Он и сам вечно что-нибудь жжет.
— Ага, чудак какой-то — зажжет спичку и смотрит. Поджигатель.
— Не надо было ему и пленку давать — зря только испортил, — сказал Басманцев.
Они сидели в кабинете физики и на маленьком экранчике просматривали уже готовые кадры. Дина Борисовна записывала в тетрадку, что снято на каждом куске, чтобы потом все собрать и обдумать, можно ли склеить из них фильм. Пока это казалось совершенно невозможным — такие разные вещи нравились ученикам 6-го «б» класса. На одной пленке, например, были сняты поливальные машины, на другой — звери в зоопарке и орел с расставленными лапами, будто в штанишках; на третьей — какой-то неизвестный старик с морщинками на лбу. У него были такие замечательные морщины, и он так ловко ими двигал, что получались отдельные буквы и даже некоторые слова. На многих пленках было вообще не понять что — метались какие-то смутные тени, и по всему экрану вспыхивали белые пятна. Четыре человека сняли саму Дину Борисовну: в школьном коридоре, на улице, в музее и даже около ее института, рядом с бородатым студентом. На ней было накинуто пальто, а студент шел рядом, держась за пустой рукав, прижимал его к груди и что-то говорил, близко смеясь и заглядывая ей в лицо. Глебу стало неловко смотреть на них вот так вместе со всеми и в то же время хотелось, чтобы показали и дальше, когда они начнут целоваться и откидывать волосы с лица друг друга, как это всегда показывают в настоящем кино. В темноте нельзя было понять, сердится Дина Борисовна или смеется, или просто вспоминает, где они так ходили и что он ей говорил в тот раз.
— А это еще что такое? — спросила она, когда появились перевернутые деревья. Они были очень хорошо сняты: можно было рассмотреть даже почки и капельки воды на ветках — очень красивые деревья, только перевернутые вверх ногами.
— Это, наверно, Толян, — сказал Глеб. — Я так и думал, что он все сделает назло. Но зато здорово снято — лучше всех.
— Кому же это назло? — спросила Дина Борисовна. — Неужели мне? За что?
— Да нет, не вам, конечно. Это он всегда такой — что-нибудь назло. «Я, — говорит, — страшно зол, не пойму только, на кого. Вот когда пойму, тогда уж я ему, — говорит, — покажу, а пока это все так, шуточки».
Дина Борисовна включила свет и прочла названия всех кусков, которые были сняты.
— Ну и наснимали, — сказал Басманцев. — Как же мы все это склеим? Может, по алфавиту?
— Нет, давайте так, — сказала Дина Борисовна, — будто кто-то ходит по городу — и вот что он видит.
— А кто?
— Пуговица, — сказал Косминский. — У пуговицы четыре глаза, и она все видит.
— Какая еще пуговица?
— На пальто. Я сегодня пришивал на пальто новую пуговицу и подумал: «Вот новая пуговица; еще ничего на свете не видала, то-то удивится на улице».
— Да-да, — сказала Дина Борисовна. — Пуговица смотрела-смотрела, и было столько впечатлений, что она чуть не оторвалась к концу дня и еле висела на одной нитке.
— Тогда и деревья опрокинутые можно. Будто пуговицу повертели, и она увидела все вверх ногами.
Начать решили с пустых утренних трамваев, которые снял со своего балкона Дергачев; и потом поливалки на улице, и школа — все отлично приклеивалось одно к другому. Глеб обрадовался этому, наверно, больше всех — ему до сих пор казалось, что опять у них все сорвется и, главное, у Дины Борисовны, а теперь он был так рад и горд — будто он сам придумал такой замечательный сюжет.
— Какой фильм получится — просто прелесть, — зажмурясь, сказала Дина Борисовна. — Только бы успеть, а то времени у нас всего ничего.
Глебу дали резать пленку, Косминский писал названия и прицеплял их к каждому кусочку, а Басманцев все склеивал в таком порядке, как говорила Дина Борисовна. Пока они работали, пришел еще Дергачев и попросился помогать, но ему не дали.
— Дина Борисовна, — сказал он. — Вот я прочел эту книгу. Спасибо.
— Ну что, понравилось тебе?
— Да, очень понравилось. Я ее за три дня прочел — не мог оторваться. Так интересно, и переживаешь здорово, а кого нужно убить — непонятно. Все вроде хорошие.
— Вот видишь, вот видишь, — сказала Дина Борисовна.
— Да, вижу. Только я еще хотел вам сказать — можно?
— Ну конечно, давай. Выкладывай все свои мысли.
— Нет, я уже не мысли. Можно я пересниму свою пленку? Мне сегодня одна вещь больше понравилась — я хочу теперь ее снять вместо трамваев.
— Ну вот, — воскликнула Дина Борисовна, — я так и знала, что кто-нибудь передумает! Разве ты не знаешь, что мы и так опаздываем.
— Знаю, только я быстренько — хоть сейчас. Вы же сами говорили, что нужно самое лучшее.
— Но у тебя такие красивые трамваи, и когда поворачивают, у них солнце бьет из окон. Мы их уже вклеили первым кадром.
— Нет, а есть еще лучше. Я видел.
— Ну хорошо, расскажи, что ты видел.
— Я ехал в автобусе и смотрел через верхнее стекло — мне это страшно понравилось. Сначала видны провода и светофоры, а выше дома — все дома нашей улицы, а я их не мог узнать, будто попал в другой город. Можно, я вот так сниму — через верхнее стекло.
— Да они закопченные всегда, — сказал Глеб. — Через них ничего не видно. Разве только солнечное затмение.
— Нет, бывают и чистые.
— Дина Борисовна, что дальше клеить? — спросил Басманцев.
— Подожди, Федя, тут Дергачев хочет переснимать.
— Да мало ли что он хочет! Работали, работали, и вдруг является. Что ж нам теперь его одного ждать, да?
— А я не один, — сказал Дергачев. — Нас там много. За дверью.
Он подошел к двери, открыл ее, и в кабинет, прячась друг за друга, вошли Свиристелкин, Сумкина и еще несколько человек.
— Ну, — грозно сказал Басманцев, — и вы тоже?
— А я хотела и не виновата, и Глеб тоже видел; мы только приготовились, а потом пришла мама, и Тобика я специально купала, — быстро заговорила Сумкина. — А маму я, конечно, больше люблю, пусть не думают, только она для меня все делает, а я для нее ничего…
— Да подожди ты со своим Тобиком, — сказал Дергачев. — Дина Борисовна, мы же не виноваты, что сначала нравилось одно, а теперь уже другое. Можно, мы переделаем?
Дина Борисовна молчала и глядела в сторону, на блестящий шарик прибора, будто хотела рассмотреть положительный заряд внутри него.
— Ну что, смеялись? — прошептал Свиристелкин.
— Когда? — спросил Глеб.
— Когда она с бородатым. Это я снимал.
— Так это ты. Да, здорово смеялись. Прямо катались от смеха.
— И вот опять я чего-то не додумала, — сказала Дина Борисовна. — Конечно, с каждым днем вам будут нравиться все новые и новые вещи — с этим уже ничего не поделаешь. Вот сейчас я вам разрешу, а завтра вы опять придете и скажете, что вам еще что-то понравилось, что тогда?
— Нет, мы не придем.
— Нам больше уже ничего не понравится.
— Ничего в жизни? Плохо тогда вам придется.
— Ну не в жизни, а еще не скоро.
— Разрешите нам, Дина Борисовна.
— Слишком много всего оказалось, — сказал Дергачев. — Я бы только снимал и снимал.
— Ну хорошо, — сказала Дина Борисовна. — Я разрешаю, только это уже пойдет в следующий фильм.