— Но я знаю тут каждую щелку, каждое окно. Проверьте, если хотите.
— Сколько на нашей лестнице ступенек? — быстро спросил я.
— Боря, замолчи, — сказала мама. Видимо, она очень волновалась. — Я сама тут еще мало знаю. Как же я могу вас проверять?
— Эта комната площадью двадцать пять квадратных метров, ведь правильно?
— Да, что-то около того.
— Подумаешь. На глаз видно! — крикнул я.
— Через дорогу «Гастроном», за углом Таврический сад, под окнами остановка третьего автобуса.
— Нет, — сказала мама, — третий автобус тут не ходит.
— Но раньше-то ходил, ведь ходил же, правда, Надя?
Надя все время сидела нагнув голову, будто ей было чего-то стыдно, а тут закрыла лицо руками и отвернулась. Может быть, даже заплакала.
— Да вот ведь что! — закричала Ксения Сергеевна. — Сейчас все ясно станет на свои места, сейчас я вам докажу. Идемте-ка за мной, идемте.
Мы вышли за ней в коридорчик, и она в темноте уверенно прошла в угол (может, и правда жила здесь когда-нибудь), пошарила по стене между чьим-то корытом и велосипедом и сказала:
— «Здесь. Конечно, это здесь».
Там была незаметная закрашенная дверца, такая железная форточка, которую я раньше никогда не замечал.
— Это старый заброшенный дымоход. Согласитесь, что я никогда бы не узнала о его существовании, если бы не жила здесь. Ну согласитесь.
— Да, конечно, — сказала мама.
— Но мало того. Если вы откроете дверцу, то нащупаете внутри две заслонки — наверху большая, а под ней еще одна, поменьше. Так вот, на той, поменьше, выцарапано одно слово. Ася. Да-да, Ася. Ася — это я. Пожалуйста, проверьте.
Она так торжествовала, так была уверена в победе, что я подумал: «Ну, все, мы пропали».
Мама медленно открыла дверцу (оттуда еще вытекло немного старого, очень заброшенного дыма), засунула руку, пошарила — там что-то звякнуло, и вот вылез черный круг с железной петелькой наверху.
Ксения Сергеевна улыбалась куда-то в сторону и выстукивала пальцами по корыту.
На маму было жалко смотреть. Я думал, что она заплачет.
«Ну и что! — хотел закричать я. — Что с того, что они раньше тут жили? А теперь живем мы. И нечего с ними разговаривать и искать старые заслонки с петельками; пусть уходят по-хорошему, откуда пришли».
Мама вдруг вынула руку из стены и сказала:
— А больше там ничего нет. Никакой Аси.
— Как нет?! — закричала Ксения Сергеевна, отталкивая маму. — Пустите!
Она до самого плеча засунула руку в дыру, заморгала, прижалась щекой к стене, потом попыталась засунуть голову, но голова уже не лезла.
— Этого не может быть, этого не может быть, — повторяла она и шуровала так, что сажа летела оттуда во все щели и прямо ей в лицо.
Меня просто корчило от смеха. Мама тоже кусала губы и изо всех сил изображала лицом сочувствие. Она всегда учит меня сочувствовать чужим несчастьям, но сама не выдерживает, если смешно.
Надя первая повернулась и пошла обратно в комнату. Кажется, она даже вздохнула с облегчением, что все кончилось и ей не надо больше ничего переживать.
В комнате ихняя Катенька, про которую все забыли, успела оторвать со стены календарь, повалила все стулья, утянула со стола сегодняшнюю газету и теперь спала, завернувшись в нее, возле самых дверей. Как много успевают маленькие дети — и всего за несколько минут! Видимо, потому, что они совсем не раздумывают. А у нас всегда куча времени уходит на раздумывания.
Надя подняла ее с пола, отнесла на диван и начала потихоньку одевать. Голова у нее не держалась во сне и руки тоже, но в пальцах она по-прежнему сжимала газету; потом, так и не просыпаясь, заплакала.
— Сколько ей? — тихо спросила мама.
— Два года семь месяцев, — ответила Надя.
— А куда?.. Куда вы сейчас пойдете? В гостиницу?
— Какая уж тут гостиница, — вздохнула Надя.
— Но куда же? К папе? Где ее папа?
— Какой уж тут папа…
В это время вошла Ксения Сергеевна — ее еле было видно из-под сажи.
— Надя, — растерянно сказала она, — Надя, все исчезло… Там в самом деле ничего нет. Ничего нашего здесь не осталось, ничего. Подумать только.
— Одевайся, мама. Ты видишь, мы уже готовы.
— Ах да, конечно. Подумать только — ничего. Как это могло случиться?
Одеваясь, она все бормотала и искала глазами по потолку и стенам. Катенька плакала во сне как заведенная, — казалось, каждый раз вот-вот уже перестала, а на самом деле она просто набирала новый воздух для следующего рева. Мама смотрела на них как-то странно.
«Ну чего она, чего? — подумал я. — Ведь они уже уходят. Сейчас уйдут насовсем, и кончено. Потерпи еще немного».
— Может, достать ей еще один платок — шерстяной? — спросила Ксения Сергеевна, беря чемодан.
— Не надо. Сейчас на вокзалах и ночью топят, сейчас хорошо. Вполне можно ночевать.
И они пошли к двери.
Я посмотрел на маму и вдруг увидел, что все — ей не дотерпеть. Знаю я это ее выражение. Очень давно в шесть лет, у меня был нарыв на колене, и его нужно было вскрыть, а я катался по полу, визжал и не давался врачу. Тогда она схватила меня, зажала между колен и держала все время, пока мне там резали и прочищали. С тех пор я его и запомнил, это выражение на мамином лице, оно было очень бесповоротное.
И теперь вот тоже.
Они еще не дошли до двери, когда она подскочила к ним и начала зачем-то вырывать чемодан у Ксении Сергеевны.
— Нет-нет, — кричала она, — так нельзя! Куда же вы? Да еще с ребенком. Нет, я вас не пущу.
Ксения Сергеевна не отдавала ей чемодан, и тогда она забежала между ними и дверью и обеими руками принялась отпихивать их, отодвигать назад в комнату. Они упирались, но не сильно, — видно, здорово уже устали, а Катенька тем более проснулась и ревела теперь во весь голос. Они еще немного поупирались, говорили, что нет, зачем же, если мы им не верим, а потом вдруг разом сняли пальто и сели обратно на диван.
И в тот же день они нас совершенно узурпировали и начали жить в нашей комнате.
ГЛАВА 3
ТРУДНАЯ ЖИЗНЬ БЕРДЯЯ
Однажды Мишка Фортунатов прибежал во двор и закричал:
— Бердяй! Бердяй приехал! И сразу же побежал назад. Мы тоже побежали, куда и он, хотя не знали еще, кто такой Бердяй.
Тогда уже, наверно, начиналась весна, потому что, я помню, на асфальте лежали ледяные цилиндры, которые выкатываются из водосточных труб, и один был очень блестящий и прозрачный — я его поднял и потащил с собой. Мишка свернул в соседний, тридцать восьмой двор, в подворотню, а мы за ним — и пришли в какую-то комнату, где было битком набито народу, старших ребят, но без всякой мебели и даже без кровати. Некоторые сидели на полу и курили. Все курили, а один, небритый, говорил — я понял, что это и есть сам Бердяй.
— …И вот место дальнее, кругом лес, и птицы от холода не летают. Он, это самое, достает из бушлата свою булочку, оглядывает со всех сторон и потихонечку начинает ее обкусывать. Кусает и обкусывает. А я на него смотрю со всей своей силой ненависти и чувствую: появляется у меня впечатление дать ему сейчас по морде. И тут он вдруг тоже на меня посмотрел так боком и все, видать, понял. Тотчас очки свои снял, уставился мне в оба глаза и рукой в мою сторону — раз! раз! Будто песком швырнул. И сразу же у меня по всему телу жар, пот прошибает — сил никаких нет. Как в парилке. Кажется мне, надо раздеваться, не то совсем изжарюсь. Начинаю я с себя все сбрасывать, кидаю прямо в снег, а мороз в окружающей в атмосфере тридцать пять градусов с половиной. Да еще ветер. Одна уж рубашка осталась, а мне все жарко, аж ноги подкашиваются — ну хоть помирай.
И вдруг будто в колокол ударило — бум! Очнулся я, кругом одежда валяется, сам я трясусь, выстукиваю зубами, какие остались, а его и след простыл. Вот оно как.
Он замолчал, оторвал из-за спины квадратик обоев и начал скручивать новую цигарку.
— Гипноз, — прошептал кто-то.
— Да, брат, гипноз, — сказал Бердяй. — С ним шутки плохи.
Все немного пошевелились, подвигали ногами и снова стихли. Я заметил, что с моей ледышки натекла уже лужа, и осторожно поставил ее на пол, подальше от себя. Может, никто и не заметит. И зачем я только с нею связался!
— Да, — заговорил опять Бердяй, — много чего я повидал, не дай бог вам, да уж думал: вот вернусь домой, так хоть отдохну сполна, подлечусь немного и заживу по-человечески, как другие нормальные жители. Куда там. Вот они, мои условия, — и он показал на стены и окна из фанеры. — Света белого целый день не вижу, а они говорят — газеты читай. А что в тех газетах прочтешь? Видать, разошлись мои пути на две развилки — либо в тюрьму добиваться, либо шапкой кидаться.
И он снял кепку и кинул ее на пол рядом с сапогами. Было совсем тихо. Все смотрели на кепку, и Бердяй тоже, будто не узнавал ее и удивлялся, откуда она упала. Потом я понял, что он не удивляется, а просто у него одна бровь все время поднята. Такая особенность лица. Он смотрел на кепку и молчал, а Сморыгин из тридцать четвертого вдруг протянул руку и бросил туда рубль. Настоящий бумажный рубль, только очень старенький и мятый, как бинтик. Бросил — и ничего — смотрит по сторонам, будто это и не он. И Бердяй тоже вроде бы и не заметил. Тогда и другие начали понемногу кидать что-то в кепку, всякую мелочь, даже Мишка наш протиснулся и кинул (у него, я знаю, было пять копеек). А кто-то положил рядом электрическую лампочку, чтобы Бердяй увидел белый свет.
Я думал, что он сейчас будет говорить: «Спасибо, не надо, да что вы, ребята, вы меня неправильно поняли» — но он не стал. Он взял кепку за козырек и опрокинул ее себе на голову — так, что ни одна монетка не вывалилась.
Тогда я начал краснеть. У меня ведь тоже было в кармане тридцать копеек, а я хотел купить марку Африки и не дал их ему, не бросил, как все, в кепку. Пожалел. Вообще-то я не жадный, а тут вдруг не дал. Я думал: что ж давать, если он все равно откажется? Так только, для вежливости. Я был уверен, что он будет отказываться, а он вот нет. Он снова рассказывал о своей трудной жизни, и чем она была труднее, тем я сильнее ругал себя за жадность. В конце он сказал про цветные металлы.
— Есть у меня один дружок, обещался помочь вчера разными средствами, только нужно для начала, говорит, цветных металлов достать. С ними сейчас острый дефицит. Килограммов пятьдесят для начала бы хватило, только где их искать, ума не приложу. Уж вы, ребятки, посмотрите дома или во дворе пошарьте. Должны ведь они где-то быть, деться-то им некуда. Раз раньше были, — значит, и сейчас где-то лежат, как сохраненное вещество материи. Верно я говорю?
Когда мы вернулись в свой двор, Мишка залез на дрова и сказал, что он что-то знает.
— Я знаю одно место, где этих цветных металлов — завались! — крикнул он. — Завтра я после школы туда поеду и, кого захочу, возьму с собой.
И тогда я первый забрался на поленницы и побежал к нему проситься, чтобы он обязательно взял и меня, потому что теперь мне позарез нужно было набрать хотя бы цветных металлов для Бердяя вместо марки Африки и этих проклятых тридцати копеек.
ГЛАВА 4
ЦВЕТНЫЕ МЕТАЛЛЫ
Сначала мы шли через Таврический сад. Там было еще много снега повсюду, но спускаться на пруд уже не разрешали, потому что все таяло кругом и постепенно проваливалось и оседало. Мы шли вдоль ограды, и рядом протекала старая лыжня, до краев полная водой, — как две длинные и очень прямые реки. За Таврическим садом была еще одна улица, которую я помнил (мама однажды посылала меня за торфом), а дальше уже начинались все незнакомые переулки, пустыри и деревья, которых никто не знал, кроме Мишки Фортунатова.
Мишка сказал, что нужно садиться вон на тот трамвай, и пусть кто как хочет, а он поедет на «колбасе». Я тоже поехал с ним на «колбасе», а Толик и Люся вошли в вагон. Глупо ездить в вагоне, где все на тебя орут, подталкивают, пристают: «А у тебя, мальчик, есть билет? А где ты его взял? Подобрал, наверное, ну, сознайся, что подобрал?»
Сначала, когда мы только приехали в город, мне так нравилось входить в трамвай, покупать себе билет и ехать наравне со всеми, но потом на меня наорала одна кондукторша и испортила все удовольствие. Что, мол, я вошел и не вытер ноги, наследил ей снегом по всему полу. «Так ведь и все так», — сказал я. «Ах, ты еще разговаривать!» — закричала она и такие мерзости начала орать, что я не выдержал и спрыгнул на ходу из вагона. С тех пор только на «колбасе» и езжу, если без мамы. Это просто удивительно, почему такая тоска берет, когда на тебя орут. Ведь это совсем не больно и не страшно даже — ну что она может мне сделать? Да я просто убегу в любой момент. Убегу и сам ее обругаю. А все равно почему-то тоска.
Мишка всю дорогу, пока мы ехали, говорил:
— Только ты не трусь; в этом деле главное — не трусить. Приехали, набрали мешок металлов и уехали. И никаких гвоздей. А если будешь трусить, тут тебя и поймают, застукают как миленького, понял?
— Да я не трушу, — сказал я. — Чего ты пристал?
— Надо, чтобы никто не трусил. Вон те, в вагоне, пусть тоже не трусят. Пойди скажи им.
— Отстань, — сказал я. — Сам не трясись. А то трамвай с рельс опрокинешь.
Но я и сам тоже заранее боялся. Вечно я заранее чего-нибудь боюсь, а потом, когда случается, глядишь — да ничего ведь страшного. Единственное, чего я боюсь все время и без перерыва, это что кто-нибудь узнает, какой я трус, и поэтому из кожи лезу, чтобы никто этого не заметил, не догадался бы и не рассказал всем на свете остальным.
Мы спрыгнули у длинной каменной стены с колючей проволокой наверху и побежали, побежали вдоль нее вперед — видно было, что там город кончается. Потом пошли шагом. В некоторых местах колючая проволока торчала прямо из стены, замазанная в штукатурке, и свободные концы раскачивались у нас над головой, как водоросли. Было очень тихо, потому что наш трамвай уехал по кольцу назад, а город уже кончился, и справа была только стена, а слева все тянулись поля снега без деревьев и, очень далеко, столбы с проводами и домики. Только у самой стены снег был утоптан в дорожку, наверное, для сторожей.
— Ну, стойте, — сказал Мишка, — теперь надо перелезть.
— Я не полезу, — шепотом сказала Люся Мольер. — Мне нельзя.
— Ладно, ты будешь караулить. Оставайся.
— Нет, не хочу караулить. Я пойду с вами.
— Так тебе же нельзя?
— А караулить мне еще хуже нельзя.
И как она отличала, которое «нельзя» хуже, а которое лучше?
Мы начали карабкаться в том месте, где проволока наверху оборвалась и спускалась почти до земли.
«А вдруг по ней пропущен ток, — подумал я. — Лучше не трогать».
Некоторые кирпичи вывалились из стены, и там можно было цепляться рукой, только без варежки. Мишка залез хорошо, я с Толнком тоже, а Люся, конечно, зацепилась шарфом за проволоку, и пока мы ее отцепляли, то сами тоже запутались несколько раз и ободрались кое-где до крови. Лучше бы проволока была с током. Тогда бы ее тряхнуло хорошенько, сама бы отскочила — не нужно и отцеплять.
— Глядите, глядите, — закричала она, едва отцепившись. — Сколько железа!
— Ну, что я вам говорил! — сказал Мишка. — Уж я-то знаю, где искать.
Там, за стеной, и правда тянулись целые горы и ущелья железных обломков, и не было видно ни одного человека. Все перекореженное, смятое, не понять что, только если приглядеться, можно было разобрать: вон торчит ствол пушки треснувшей, вон рельс, а там, наверное, гусеница от танка. А это что? Подводная лодка? Торпеда? Прожектор? Никогда бы не поверил, что железо можно так скомкать. Как хлопнутый бумажный кулек. Почти все ржавое, мокрое от стаявшего под солнцем снега, и в разных местах поднимался пар, как дым после сражения.
Оттого, что не было видно никаких людей и сторожа, мы перестали бояться и смело полезли вниз, кричали и толкались, как в своем дворе. У меня был мешок, а у Толика — взрослый портфель с табличкой, он никому не давал ее почитать. Внизу он вдруг спросил: