Таврический сад - Ефимов Игорь Маркович 3 стр.


— А какие они, цветные металлы? Какого цвета? Вечно он придумывал странные вопросы.

— А ты что, не знаешь? — спросил Мишка с презрением.

— Да, не знаю.

— Пора бы уж знать в твоем возрасте.

— А ты сам-то знаешь?

Мишка ничего не ответил и стал спускаться еще ниже. На лице его было так много презрения, будто он и сам знал про цветные металлы и нам уже объяснял тысячу раз. Все-таки у него был очень сильный характер, у Мишки. Я бы, например, на его месте тотчас же покраснел и опозорился, все бы увидели, что я ничего не знаю, а он ни за что. Как мне хотелось стать таким же решительным! Я полез за ним и сразу увидел там железное колесо. Оно было такое цветное — цветнее невозможно. Синее, как мои штаны, и с дыркой посредине.

— Нашел, нашел! — закричал я, показывая колесо.

— И я, и я! — запела Люся.

— Я буду искать медь, — сказал Толик. — Медь точно — цветная.

Я положил синее колесо в мешок и полез искать дальше. Теперь мне хотелось бы найти красное. Но то первое было такое тяжелое, — я понял, что больше мне просто будет не унести. Вообще металлы долго не пособираешь, это вам не картошка и не грибы. Положил одно колесико, и все. Зато я нашел наверху железной горы кусок самолета с почти целой кабиной, сразу же залез в нее и дал газ.

— Лево руля! Полный вперед! Табань! — кричал я.

А Мишка сел внизу на артиллерийское сиденье с дырками, целился в меня, кричал:

— По немецко-фашистским захватчикам — огонь! Огонь! Прицел ноль-пять, трубка ноль-шесть. Огонь!

— В пике! На таран! — орал я

— Шрапнелью! Обходи! Заманивай!

— Стойте, не стреляйте — закричала вдруг Люся. — Это же наш самолет. Вон звезда.

Я высунулся и посмотрел с той стороны, где она стояла. Там и правда сохранилось что-то, нарисованное краской. Без сомнения, это была звезда.

Мы замолчали. От такой неожиданности невозможно было не замолчать. Нам как-то само собой казалось, что все сваленное и перебитое здесь железо — немецкое, даже в голову не пришло бы думать иначе. И вдруг наш самолет, со звездой. А мы еще в него стреляли и хотели сбить. Правда, я-то не сбивал, я сам летал, но тоже хотел, чтобы меня сбили, раз уж я немецкий.

Нам стало не по себе. Все же эго было жуткое место, как кладбище. И солнце куда-то неожиданно пропало, будто его выключили. Я начал вылезать из кабины (хотел выброситься с парашютом) и вдруг увидел, что к нам снизу кто-то бежит — бежит молча и то ли дышит тяжело, то ли рычит. А в руке короткая палка с крючком, багор. Железо грохает под ним, сыплется, а он прыгает, как по ровной земле, все ближе и ближе — дышит и рычит, дышит и рычит. И тогда я закричал нечеловеческим голосом и тоже бросился бежать, покатился вниз с другой стороны горы.

Как мы бежали! Наверно, если там еще оставалось целое железо, то мы его все растоптали и переломали начисто. Люся опять, конечно, застряла в какой-то расщелине, и пока мы ее оттуда доставали, он нас чуть не поймал. В темноте не разобрать было, где твердые места, а где ямы, и мы не проваливались в них только потому, что не успевали, сразу же отталкивались и прыгали дальше. Я застрял на самой стене; все уже перелезли и спрыгнули вниз, а я все дергался наверху, пока не сообразил, что это мешок меня не пускает. Он замотался за проволоку, а я вцепился в него и дергаюсь, как пришпиленный. Так неужели бросать? В последний момент я догадался — вытащил из мешка свое колесо и свалился с ним прямо в снег.

Когда мы добежали до остановки, мне все еще казалось, что сзади кто-то топочет. Но потом я понял, что это не сзади, а внутри — опять так колотится сердце. И ободрались мы все, страшно посмотреть. У Люси вырвался кусок пальто, и она его все прикладывала на место, но он, конечно, не держался и каждый раз падал. Толик потерял портфель и теперь засматривался на всех нас от горя, потому что на табличке там было все написано про его деда: какой он был замечательный работник на заводе и какая у него фамилия, имя и отчество. Он боялся, что теперь его найдут даже дома и арестуют.

— Но я никого не выдам, не бойтесь, — говорил он. А Мишка все повторял:

— Ну и впухли мы. Ну и влипли. Вот тебе и прицел ноль-пять. Вот тебе и огонь. Тарань, обходи, заманивай. Ха-ха-ха!

Ему, видно, опять было весело.

— Смотрите, какой молодец Боря, — сказала вдруг Люся. — Колесо не бросил, дотащил. А я все потеряла впопыхах погони.

— И я потерял. У меня в портфеле много было. Всякие медные трубы.

— Ничего, — сказал Мишка, — хватит и одного колеса. Ого, тяжеленное. Как раз пятьдесят килограммов.

Тут мне тоже стало весело. Это же я, я оказался самый смелый и дотащил цветное колесо, а остальные все бросили. Всю дорогу домой я радовался своей смелости и смотрел на ребят: понимают ли они, какой я отчаянный герой, чуть не погиб из-за своего героизма. Да разве они скажут, сознаются когда-нибудь вслух. Нет, ни за что.

ГЛАВА 5

КТО ГЛАВНЕЕ

Но Бердяю чем-то не понравилось мое колесо. Он сказал, что оно хотя и синее, но вовсе не цветное, а стальное (это сталь так посинела в огне), и толку от него — как от сгоревшей свечки, или выеденного яйца, или галоши с дыркой. Однако он нас ничуть не ругал, а, наоборот, еще рассказал несколько историй из своей трудной жизни — о том, например, как его чемодан свалился под поезд и как одна знакомая женщина подожгла ему ватник. Мы тоже рассказали, как и где искали цветные металлы и как за нами гнались, и он нас отлично слушал — поднимал свою удивленную бровь и вскрикивал, как на стадионе. Ему все можно было рассказывать, он не лез с замечаниями и не закатывал глаза; мол, как вам не стыдно, пионеры, называется, школьники, и все такое. Он был очень тактичный человек, Бердяй. Как равный товарищ.

Когда мы вышли от него во двор, там стояли Сморыгин и его дружок с двойным именем Сережа-Вася.

— Эй ты, иди-ка сюда! — закричал Сморыгин, и я понял, что «эй ты» — это я.

Я побежал к ним так, будто они собирались мне что-нибудь дарить, самокат, например, или перочинный нож. Ничего хорошего от них нельзя было ждать, их все у нас не любили и боялись, а им это очень нравилось. Они нарочно ходили согнувшись и курили все время, и кепки натягивали на самые глаза, чтобы их пуще боялись, видели бы сразу, какие они отчаянные и на все согласные. Посмотришь — и страх берет. Жуткие типы. А я к ним бежал и просто замирал от счастья, что меня позвал сам Сморыга. То есть и страшно, конечно, было тоже, так страшно, что на полдороге я даже подумал: «Может, повернуть? Зачем я к ним бегу, зачем подчиняюсь? Вот остановлю сейчас одну ногу, потом другую и поверну». Но ноги не останавливались, и я решил: «Ну ладно, в следующий раз уж точно не подчинюсь, не побегу, как дрессированный. Пусть позовут как следует или даже сами подходят. Если уж я им так нужен».

Сморыга поднес к самому лицу коробок и вдруг чиркнул спичкой. Будто хотел посветить. А чего тут светить, когда солнце на улице? Я отшатнулся, но он меня придержал за пальто и опять поднес спичку к самому лицу.

— Этот? — спросил он у Сережи-Васи.

— Он самый, — ответил тот. — Его работа.

Тогда Сморыга задул спичку, спрятал ее назад в коробок и вдруг что есть силы ударил меня прямо в лицо. И я упал. Но не заплакал — это я точно помню, что не заплакал. Я сидел на снегу и сосал во рту оторвавшийся лоскуток кожи (он был очень соленый), а Мишка и Толик Семилетов кричали издали:

— За что? Чего дерешься? Вот получишь еще! Сморыга им не отвечал, а Сережа-Вася крикнул:

— Он знает, за что. За ледышку. Будет знать, как ледышку людям подкладывать — всю одежу замочил.

Тогда я все понял и сказал:

— За ледышку это много. Так нечестно. Я тебе сдачи дам, ладно, Сморыга? Два щелбана, хорошо? Ну, один?

Он молчал и как-то странно двигал губами и щеками — будто задумался и подсчитывает, справедливо это будет или нет. А потом я внезапно догадался — вскочил и убежал к ребятам. Я догадался, что он ничуть не задумался. Он был такой мерзавец, что мог еще и плюнуть в меня, — по-моему, он это и собирался сделать. Я уже и тогда знал, что он на любую подлость способен, и все это знали, а все же он был у нас самый главный на улице и никому не подчинялся. Ему подчинялись все-все, а он никому. Он был самый главный мерзавец.

Вообще я никак не мог понять, почему так бывает — один человек главнее другого, главнее — и все тут. Конечно, не считая учителей, родителей или, скажем, дворников — с ними-то всегда с самого начала ясно, что они нас главнее, как, например, генерал — лейтенанта. Нет, я про другое, про ребят. То есть когда все одинаковые лейтенанты.

Сначала я думал, что все дело в силе, — кто сильнее, тот и главный. Но потом увидел, что это вовсе не обязательно. У нас в классе был один второгодник Евгений, такой здоровый, что один поднимал памятник Ломоносову в коридоре, а все равно никто его не признавал. Над ним можно было смеяться, дразнить, хватать учебники, а он ничего не мог с тобой поделать. Если он грозил и кричал: «Смотри у меня!» — ему отвечали: «Сам у себя смотри». Если он лез драться, от него убегали, и опять почему-то все смеялись над ним, а не над тем, кто убегал. Не было никакого позора в том, чтобы от него убежать, — вот до чего он был не главный.

Или, например, Матвей с нашего двора. Тоже очень сильный, у него брат боксер. Но все равно никогда ему свою силу не использовать, — слишком уж легко его рассмешить, особенно стихами. Он совершенно не умеет разозлиться как следует, в нем нет настоящей силы ненависти. Скажешь ему, допустим: «Матвей-дуралей, лучше ты меня не бей» — он и готов. Хохочет, как в театре. Видимо, стихи на него действуют очень сильно, как щекотка, и вся злость сразу проходит.

И у каждого есть какая-то особенность, из-за которой ему не стать главным. Толик Семилетов засматривается. Люся Мольер — девчонка. Феликс Чуркин мог бы, но он вечно пристает ко всем и спрашивает: «Ну расскажи, что ты обо мне думаешь?» Его это очень интересует. Какой же он надо мной главный, если ему не наплевать, что я о нем думаю. Со мной вообще дело ясное: и принимают-то еле-еле, куда уж тут главным!

А главный у нас — Мишка Фортунатов.

В какой-то книге есть действующий персонаж — Железный Дровосек. Так вот Мишка точно такой же. Железный. Он, когда вырастет, станет крупным героем, а может быть, и раньше. Я в этом совершенно уверен. И уж силы в нем никакой особенной нет: если бороться по правилам, то я его поборю (мы несколько раз боролись). Но ведь он ни за что не сдастся, вот в чем все дело. Он каждый раз будет вскакивать и начинать все сначала, пока я сам не скажу, что хватит, и выйдет вроде бы его победа. А я наверняка скажу «хватит», потому что мне надоест, или устану, или даже неизвестно почему. И во что бы мы во дворе ни играли, чем бы ни занимались, если Мишке вдруг расхочется, то и все, никакая игра без него не выходит, хоть лапта, хоть «колдуны», хоть «казаки-разбойники». Если он вдруг отойдет в сторону и сядет на траву, никакого удовольствия от игры уже не остается, и остальные тоже разбредаются потихоньку или садятся вокруг него, вокруг Мишки. А если кто-нибудь другой уйдет, — пожалуйста, скатертью дорога, никто и внимания не обратит.

Зато он столько придумывал всяких новых игр и наслаждений, с ним невозможно было соскучиться.

Например, он изобрел пуговичный футбол. Это была такая психическая игра, что по всему двору сразу же началась всеобщая пуговичная болезнь. Лучшие игроки были у Мишки. У него было два крайних нападающих, братья Красненькие, с таким пушечным ударом, что пуговица-мяч летела как пуля и даже отрывалась иногда от пола в воздух и залетала в ворота через вратаря. Ему за каждого из братьев предлагали по целой футбольной команде, но он не соглашался, потому что после каждой игры ему нужно было бежать домой и незаметно пришивать Красненьких обратно к маминому пальто.

После футбола Мишка начал собирать марки. Он сразу достал где-то кучу марок и специальный марочный альбом. Мы тоже подоставали марок — кто где. Самое интересное было выторговывать, спорить и меняться после школы у Толика Семилетова. Там мы все и собирались, как на базар, и кричали друг на друга:

— Ты что — спятил? За один паршивый Мозамбик — две Аргентины? Ведь эта Аргентина в другом даже полушарии. Соображать надо.

— Ну и что? Зато здесь слон, а там какой-то старикашка скрюченный.

— А на что мне твой слон? На что мне слон? Что, я его в Зоопарке не видел? Этот твой Мозамбик — зависимая колония, им что прикажут, то они и рисуют, а Аргентина сама себе голова. Захочет, старикашку нарисует, а захочет» — самолет.

— Ладно, тогда ты еще добавь Аргентину с самолетом, а я тебе Швейцарию с охотником.

— Нет, лучше ты дай мне одноглазого португальца, а я тебе синюю пальму.

«Ты мне ту, а я тебе эту… Ты мне… я тебе» — и так весь вечер.

У Мишки была из всех самая железная воля. Он достал еще специальный марочный пинцет и очень этим пользовался — подцепит какую-нибудь марку и говорит, допустим: «Япония? Барахло. Нет другого такого барахла, как Япония».

И все ему верят, выменивают Японию почти что даром, по пять за одну. А на следующий вечер он уже про другую страну говорит, что барахло, или даже про целую часть света, например, про Австралию. Конечно, его коллекция росла очень быстро, быстрее всех. Так быстро, что даже неинтересно.

Другое дело — книги.

Когда Мишка Фортунатов собрал своим железным пинцетом марки со всего нашего двора, ему тоже сделалось скучно, он их забросил и начал ходить в читальню. Конечно, мы тоже стали ходить вместе с ним. Нам давали читать такие старые книги, которых в обычной жизни не достать ни за какие деньги. Мы занимали целый стол, клали книги на деревянные подставки, на пюпитры, и читали подряд целый вечер, пока не закрывалось. За нашим столом никто другой не мог сидеть, потому что мы весь вечер нарочно сосали петушков на палочке, — никто этого не выдерживал. Если правильно сосать петушка, получается жуткий звук, с непривычки совершенно невыносимый. Так что все уже знали, что это наш стол, ничего не поделаешь. И библиотекарша на нас не сердилась. Ей, видимо, нравилось, что мы у нее такие постоянные читатели, не какие-нибудь случайные проходимцы, которым нужно готовиться к экзаменам. Она нас всех знала по имени и сама выбирала лучшие книги, аж мохнатые от старости, только заставляла запоминать фамилии писателей. Не знаю, зачем это ей было нужно, но мы запомнили: Дюма, Жюль Верн, Гайдар, Вальтер Скотт и Кассиль.

Еще она нам советовала обсуждать прочитанное, а мы и без нее только об этом и говорили, спорили просто до крика, пока шли из читальни домой.

— А Д'Артаньян ему кричит: «Не в вас, милорд, не в вас!

В вашего коня». И стреляет лошади в спину — на полном скаку.

— Подумаешь, Д'Артаньян. Да мой Айвенго твоего Д'Артаньяна хлопнет мечом по башке, он и готов.

— А Д'Артаньян твоего Айвенго шпагой насквозь.

— А Айвенго спрячется за щит и копьем его, копьем.

— А Д'Артаньян из пистолета «трах»! Никакой щит не поможет.

— Да, а тут мой всадник без головы кинет лассо…

— Уж лучше бы вам с безголовым всадником сюда не вмешиваться. Ищите там свою голову и помалкивайте, пока руки-ноги не отрубили.

— И найдем! А ты что думал? В конце книги наверняка найдем. Я еще не дочитал.

Иногда мы целый день так спорили. И сражаться теперь тоже стало интереснее. Было, по крайней мере, что кричать, не одно «ура» да «вперед».

— Защищайся, презренный!

— Умри, несчастная!

— К барьеру!

— На абордаж!

— По коням!

Сначала мы сражались деревянными саблями, а потом нашли где-то толстую проволоку и стали делать шпаги из нее. Получался отличный звон мечей во время боя.

И вот однажды мы сидели на дровах и гнули себе новые шпаги. Самое трудное было сделать красивую рукоятку, эфес. Матвей гнул прямо руками, только самый кончик, острие загнул, как мы, плоскогубцами. Все загибали кончики, чтобы не было больно, если попадешь, один только Мишка Фортунатов ничего не загибал, а, наоборот, затачивал напильником.

— Уж если попаду, то не откажешься, — говорил он. — Не будешь спорить, что не убит.

Вот он какой был отчаянный. Не боялся сражаться острой шпагой. Я бы тоже не побоялся с ним сразиться, но это же совсем другое дело. Тут можно и защищаться и нападать, ну а если он в тебя ткнет, то и что? Поцарапает до крови, только и всего. Совсем другое дело — самому сражаться острой шпагой. Я бы, наверно, только и думал, как бы мне не задеть кого, не поранить — страшное дело. По-моему, острой шпагой можно только защищаться, ни на что другое она не годится, во всяком случае для меня. Нет, до Мишки мне было далеко, и, конечно, никогда не стать таким отъявленным героем, как он. Наверное, и другие так думали, я в этом уверен.

Назад Дальше