Из старых записных книжек (1924-1947) - Леонид Пантелеев 4 стр.


* * *

На бульваре подошла ко мне дряхлая старушка, нищая. Я дал ей три рубля, которые нашел еще в Ленинграде на улице и держал в жилетном кармане "до первого случая". Старушка обрадовалась, конечно. Всхлипнула. Поблагодарила. Перекрестилась.

- Спаси тебя бог! Порадовал старушку. Ведь восемьдесят пять лет, сказала она и пошла дальше. Потом остановилась, повернулась лицом к морю и стала молиться, кланяясь и крестясь. Она повернулась к морю, как поворачиваются, входя в избу или вставая из-за стола, к углу, где висят иконы.

* * *

Ю.К. пьяный вошел в одесский трамвай. Сел. Поднялся. Торжественно поднял руку.

- Граждане! Все отменяется. Объявляю себя мэром города Одессы. Валюта будет возвращена.

Будто бы. Легенды "русского Марселя".

* * *

Последние дни на море не утихает шторм. Третьего дня у нашего берега сел на мель большой пароход, возвращавшийся из загранплавания. Я в первый раз видел эту картину: огромное чудовище стоит недалеко от берега, стоит не совсем неподвижно - ветер заставляет его поворачиваться то вправо, то влево. Но киль его плотно врезался в песчаное дно. Это видно по некоторому неестественному наклону, который сохраняет он даже в наиболее спокойные минуты.

Весь день он дымил и ворочался, словно дворник, топтаньем на месте спасающийся от холода. Вечером на пароходе зажглись огни. Утром он стоял на том же месте. Сейчас его сняли... Шторм слегка поутих. На море много судов. Они спешат - со всех концов - из Севастополя, Батума, Херсона, Констанцы и Стамбула, - спешат перебежать широкую морскую площадь, пока море дает передышку, пока не грянул новый ливень и не зашумел новый шторм. Так пешеходы перебегают улицу во время грозы - от молнии до молнии.

* * *

Сегодня (22.XI) холодный, но не очень ветреный день. Небо петербургское, серенькое. По морю, над самой водой, плывет огромное ватообразное облако. Сгустившийся пар хлопьями ползет по воде, как папиросный дым по сукну ломберного стола.

* * *

В санатории. Горела оранжерея. Приехали пожарные. Достали из своей красной машины лопату и вилы ослепительного блеска и чистоты. Старый санаторный врач подошел, покачал головой.

- Вы посмотрите, это же хирургический инструментарий!

Подошли еще врачи. И долго, не без зависти, разглядывали эти огромные ланцеты и пинцеты.

* * *

Начало большого стихотворения, напечатанного в курортной газете "Кузница здоровья". Записать все, к сожалению, не успел.

У дивных брегов Черноморья,

Где гордый раскинулся порт,

К игривым волнам притаился

Гигант - пролетарский курорт.

* * *

Инвентарная опись моей комнаты у Горвицев.

Кафельная печь. И рядом небольшая - тоже изразцовая - времянка. Это переродившаяся за пятнадцать лет знаменитая одесская "румынка" (у нас их называли "буржуйками"). Она красивая, даже изящная, но выглядит совершенно нелепо по соседству с настоящей, существующей от сотворения дома печью. Рядом - буфет. За стеклянными дверцами посуда: графины, рюмки, бокалы, блюда, тарелки, вазочки для варенья... Все с бору да с сосенки. Присутствует в буфете и новый быт: на двух огромных блюдах, на которых подается в праздники фаршированная рыба, - мальчик и девочка в красных галстуках дуют в позолоченные фанфары.

На буфете - китайская ваза с воткнутыми в нее пыльными бумажными цветами... Два мельхиоровых подсвечника, состоящие из четырех мельхиоровых купидонов. Белый молочный кувшин, в который напиханы те же пересохшие и от рождения увядшие бумажные хризантемы и розы.

У буфета - самоварный столик. Самовар, полоскательница, чайник. На самоварной крышке вместо деревянных шишечек-ручек - фаянсовые ролики для электрической проводки. За самоваром - электрический утюг, новый быт, техника в быту. Перед самоваром - квадратная салфеточка с вышитым на ней лозунгом:

"Любовь слепа - не верь любви!"

Аппарат плывет дальше. Дверь в соседнюю комнату, завешанная очень дрянным машинотканым ковром.

В углу - гостиная. Круглый столик. На столике - декадентская керосиновая лампа. Вокруг - диваны и кресла в чехлах. На стене часы, отстающие в день на 2 часа 35 минут.

Окно с тюлевой занавесью и со внутренними, как и повсюду в Одессе, ставнями (ставни эти закрываются изнутри, в комнате).

В левом от окна углу - трюмо с порыжелым рябым зеркалом.

На стене - разбитая скрипка.

Комнатный ледник, купленный в девятнадцатом году у какого-нибудь потомка Ришелье или Дерибаса{290}. На леднике - новая ваза с теми же шикарными хризантемами. За вазой - прислоненная к стене большая фотография. На ней - изящна выведенная на заднем плане поясняющая надпись:

"Группа сотрудников одесской конторы Государственного банка во главе с юбиляром управляющим конторой X.С.Грингофом по случаю 50-летия его рождения".

В "группе сотрудников" - Н.Н.Горвиц.

На этой же стене - целая картинная галерея.

Папа и мама мадам Горвиц. Увеличенные фотографии - почтенной благообразной еврейки в черной кружевной шали и худощавого еврея в очках и крахмальном воротничке.

Фотографии родных и знакомых. И - запечатленная фотоаппаратом история жизни и любви Н.Н. и Р.3.Горвицев.

Вот двадцатилетняя Роза - в белом маркизетовом платье и в белых парусиновых туфлях сидит на бутафорском камне, изящно прислонив к бутафорской скале стриженую, как у мальчика, головку. Это не дань молодости и моде. Это - девятнадцатый год, вероятно. Вероятно, Розочка перенесла сыпной, а может быть, и возвратный тиф. Чудные волосы пришлось снять. Но это ее не обезобразило. Наоборот, она очень похорошели. Кокетливая, привлекательная улыбка и носовой платок, зажатый комочком в руке, и скромные бусики на шее - все это очень мило. Стриженая голова не помешала Розочке именно в это время заполучить жениха.

На следующей фотографии она уже невеста. Она сидит на спинке роскошного канапе, прислонив стриженую (волосы чуть-чуть подлиннее) голову к алебастровой тумбе, на которой стоят вазы с бумажными розами и хризантемами. Улыбка ее по-прежнему привлекательная, но это уже не такая наивная улыбка. Это горделивая улыбка невесты: посмотрите, какого я буду иметь себе мужа! А он - очень милый молодой человек, чуть-чуть близорукий, в крахмальном воротничке, сидит на канапе, сложив на груди руки и прислонив голову к плечу милой.

Вот - нэп. Он в соломенной шляпе канотье, она уже с двойным подбородком.

Вот групповой семейный снимок - в Лермонтовском парке собралось человек пятнадцать - двадцать Горвицев. Розалия Зиновьевна - уже с тройным подбородком, с накрашенными губами и двенадцатилетним сыном, который сидит у ее подножия на земле.

Среди фотографий несколько теряются две миниатюрные полочки, на каждой из которых стоит по фаянсовой подставке для яиц. В каждой подставочке - по цветочку. На цветах - пыль.

Под картинной галереей стоит огромный мраморный умывальный стол, под столом - еще одна, совсем маленькая, вазочка, и бумажный цветок, воткнутый в нее.

Последняя достопримечательность комнаты - широченная оттоманка, которая от подножия до вершины была завалена кружевными подушками, подушечками и подушонками... Устраиваясь в комнате, я попросил убрать эту мировую коллекцию и оставить лишь одну, чтобы можно было приклонить голову. Мне дали какую-то огромную, двухспальную подушку странных размеров (приблизительно 2 метра на 4). Эту неудобную подушку все время хочется разрезать пополам.

Над оттоманкой висел ковер. Недели две тому назад его сняли и унесли вместе со многими другими предметами, украшавшими комнату. Вероятно, я сам виноват. Я был непростительно равнодушен и ни одним словом не показал, какой эффект произвела на меня шикарная обстановка комнаты.

* * *

До чего же неодинаков, разнообразен морской пейзаж! Даже наблюдая море с одного и того же места, каждый день находишь что-нибудь новое, прекрасное и неповторимое. Четыре или пять стихий: вода, ветер, солнце, луна и облачное небо - создают бесчисленные комбинации, одна другой лучше. Даже в густом тумане море не всегда одинаковое. Вот проскользнул где-то солнечный луч, и картина оживилась. Вот проступили очертания берега, острого мыса, который саженей на двести уходит в море. В тумане этот берег выглядит совершенно сказочным. Там чудятся башни и замки, шатры и укрепленные бастионы. Турецкие фелюги бесшумно подкрадываются к берегу. Беспощадные оттоманцы прыгают один за другим на каменистый берег. Серпообразные сабли их потеют и не блестят в этом чертовском тумане. Сыны Магомета ползут наверх, где за каменными стенами засели гяуры. Вот-вот с укрепленного бастиона грохнет картечью фальконет. И туман озарится молнией. Закачаются на волнах фелюги. И закричав "во имя Аллаха", ринутся наверх беспощадные оттоманцы...

...А в ясный день этот берег выглядит совершенно мирным, дачным.

...Ночью в тумане идет пароход. В ясную ночь он идет как созвездие. А в тумане - как млечный путь.

...Даже волны бывают самые разнообразные. Бывают и штормы, и шквалы, и штили, и все это измеряется метеорологическими баллами. Но недавно я подглядел на море совершенно необыкновенную картину. Было довольно тихо. Светило солнце. Но волны шли на берег огромные. Шли они медленно, не спеша и разбивались тоже неторопливо и как-то особенно грациозно. Так разбиваются волны в кинематографе, когда их снимают ускоренной съемкой. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, я нашел объяснение этой необыкновенной, балетной походке волны. Сталкивались два ветра. С берега тоже слегка поддувало. И волны шли как бы на тормозах.

* * *

В солнечный день на берегу, в санаторном парке целый день толпятся "больные" и "отдыхающие". В такой день всегда есть что посмотреть на море. Проходят пароходы. И каждый пароход - и большой и маленький - дает пищу для разговоров. Одесситы - те знают в лицо каждую паршивую шаланду. Им известны не только названия и маршруты судов, но и тот груз, который они везут, и возраст парохода, и фамилия капитана и старшего помощника. А здесь, в санатории, собираются большей частью приезжие. И большей частью люди из сухопутных районов. Познания в навигации у них самые жалкие. Но молчать они тоже не могут. И вот возникают споры: какой, например, тоннаж у этого парохода и какой у этого?

- Двенадцать тысяч тонн, - говорит один.

- Нет, пожалуй, и все восемнадцать потянет, - не соглашается другой.

А третий считает, что не больше десяти-одиннадцати тысяч тонн. Самое большее, с грехом пополам, двенадцать "потянет".

Моя морская фуражка вводит людей в заблуждение. За разрешением вопроса очень часто обращаются ко мне. Не прямо обращаются, - а так поспорят, поспорят, а потом посмотрят в мою сторону: дескать, что скажет компетентный товарищ? И я, не желая срамить свою знаменитую фуражку и поддерживая авторитет флота, никогда не отказываюсь разрешить спор. Люди не виноваты, что они любопытны и что им не привелось обучаться в судостроительных институтах и морских академиях.

Я прищуриваю глаз, прикидываю, подсчитываю и объявляю:

- Шестнадцать с половиной тысяч тонн.

Это, конечно, смело с моей стороны. Я не уверен, что этот пароход вмещает в себя так много угля или сахара. Быть может, там всего одна-единственная тонна. Но - что же поделаешь! Если я скажу "не знаю", людей постигнет двойное разочарование. Во-первых, они лишатся приятного общества старого морского волка. А во-вторых - и это самое важное - пароход уйдет в Турцию, скроется за горизонтом без точно установленного тоннажа. А это - совершеннейшее безобразие, для которого не найдешь прецедента в истории мореплавания...

* * *

В Лермонтовском курорте я принимаю искусственные солнечные ванны. "Высокогорное солнце Баха" называется это жалкое подобие светила, созданного господом богом. Правда, под этим баховским солнцем я загорел. И бронхит мой беспокоит меня несколько меньше. Но загар - какой-то ненастоящий. Вроде румян. Вымылся - и снова разгуливаешь бледный и зеленый. Да и в самом деле где уж Баху тягаться с живым, всамделишным солнцем...

В кабинете, который называется "фототерапическим", лечатся не только люди, не только двуногие. Каждый день из санаторного совхоза приносят сюда кроликов. Жалкие отпрыски зайца, страдающие ревматизмом. Их тоже лечат тем же баховским солнцем. Тут же, где лечат нас: шахтеров, писателей, машинистов и директоров банков. И надо сказать, это не очень приятно. Быть может, это и трогательно, когда рядом с тобой, на соседнем диване лежит привязанный кролик и тихо поскуливает и стонет, точно так же как стонешь ты, когда у тебя разыгрывается колит или режет в печени. Но это "трогательное" настроение быстро исчезает, когда подумаешь о том, что Царь Природы, как видно, не так уж далеко ушел от такого жалкого существа, как серый красноглазый кролик. И кролик, пожалуй, даже выигрывает от такого сопоставления. Потому что он мужественнее тебя. В глубине своей кроличьей души он плюет на всякие колиты и ревматизмы, и его приходится привязывать к этому электрическому стулу. А ты - сам снимаешь штаны и подштанники, развязываешь галстук и - без всякой надежды - ложишься все-таки под это, тобою же самим выдуманное солнце.

* * *

В республиканской газете "Вiстi" напечатана заметка колхозника Зиновия Черного, мужа пятисотницы Христи Черной, награжденной орденом Ленина. Этот человек работает конюхом в том же колхозе, что и его "дружина". Ему нечем особенно похвастаться. И вот он ставит себе в заслугу, что он является мужем такой знаменитой жинки, что в свое время он женился на ней, бесприданнице и сироте. Это было бы смешно и даже глупо, если бы не было трогательно. Черный рассказывает, как жил он до революции. Сам он тоже рано остался сиротой. Ему было шестнадцать лет, а на его попечении находились братья и сестры.

Приходилось "переносити гiрши злиднi, як моiй дружинi. Не було кому нi зварити, нi сорочек постирати". И никак он не мог ожениться. Никто не хотел идти за него. Говорили:

- Та що там iти, як там у хатi, ще такiй старiй та поганiй, тiльки стiни i голих дiтей повно.

"Де б не пiшов, де б не приговорив - усюди, як то кажуть, гарбуз дають".

И у Христи такая же точно судьба. Осталась сиротой в пятнадцать лет. И тоже - когда умерла Христина мати, "залишилось iх семеро сирiт".

Работала она "у курклiв", в батрачках, содержала себя и свое семейство, братишек и сестренок.

Христя была из другого села. Она не знала, что у Зиновия такое богатое наследство. Когда Зиновий собрался жениться, он сказал своим сиротам:

- Ви з пiчки не злiзайте, бо як побачут вас люди, то заберуть вiд нас маму.

До чего же это трогательно.

И вот - "одруживсь я. I треба дiтей з пiчки здiймати. Коли вона подивилась на них, почала горенько плакати: "Що я, з добрих злиднiв вийшла, а ще в кращi увiйшла".

"Та вона, спасибо, не падала духом"...

Ей тяжело жилось с сиротами (и своими и мужними), однако "вона iх не кидала, вирастила"...

Теперь все братья и сестры "дуже гарно живуть": один в Луганске, в железнодорожной майстерне, другой в Красной Армии, третий в Крыму инспектор милиции...

* * *

Шестилетняя девочка, дочь соседки:

- Куда же это папа ушел? Ах, чтоб он помер!..

* * *

В Одессе очень несовершенный узкоколейный трамвай. Вагоны (еще дореволюционные, бельгийские) настолько изношены, что страшно бывает влезать в этот деревянный, расползающийся по швам ящик. Через дырявую крышу просачивается не только дождь. Электрический ток, не сдерживаемый прохудившейся проводкой, свободно гуляет по вагону, по всем его металлическим частям. В таком вагоне нельзя прислониться к решетчатой двери, взяться рукой за поручень или за скобу у окна. А браться приходится, так как - давят, гнетут, прижимают. То и дело в вагоне вскрикивают:

- Ой, черт, - кусается!

- Кондуктриса! Что вы смотрите, у вас же не вагон, а электрический стул!

- А вы галоши на руки наденьте, - советует какой-то благодушный джентльмен.

* * *

В кофейне при гостинице "Бристоль" сидели три иностранных матроса. Турки. Два молодых и один маленький пожилой, пожалуй даже старый. Машинист, вероятно. Пили пиво.

В кофейне играло радио. Какие-то европейские или американские джазы, "мимми" и тому подобное. Турок сердило радио. И вместе с тем интриговало. Как видно, у себя на родине они не слишком часто слушают эту механическую музыку. Один из них - молодой - встал, подошел к замаскированному в стене "динамику" и долго разглядывал его и даже ощупывал. Потом вернулся к товарищам, сел и вдруг - затянул прекрасную турецкую песню. Товарищ его, тот, что помоложе, подхватил. Потом, откашлявшись, запел и старичок машинист.

Это было совершенно замечательно. Я жалел, что не имею никакой музыкальной памяти, не знаю нот и не могу записать этот турецкий народный напев.

Назад Дальше