Валун-ваза была искусственной! Отец доказал это, обнаружив у ее основания под слоем окаменелой глины эмблему ангуонского царства. Так под руками археолога ожил и заговорил камень. Должно быть, совершенно забыв о своем положении пленника, отец мало-помалу увлекся, голос его начал вибрировать, жесты сделались стремительными и резкими.
— О чем свидетельствует этот камень? — вопрошал он и тут же отвечал сам себе: — Он свидетельствует о том, что культура древних ангуонов была чрезвычайно высокой. Взгляните на это изображение. Впрочем, камень ли это? Возможно, изображение не высечено, а отлито. Как полагаете, поручик?
От неожиданного вопроса Славинский оторопело вытаращил глаза и даже попятился, пробормотав нечто совершенно невразумительное.
— Я склонен думать, что отлито, — заявил отец, как видно, не обратив внимания на его замешательство. — А воины? Какой точный штрих, какое изумительное соблюдение пропорций! Честное слово, по этому изображению нетрудно представить, как выглядели живые ангуоны, более того, можно определить степень развития не только их ремесел, но даже такой науки, как анатомия. Поистине неограниченны возможности археологии, господа, она заставляет говорить камень и позволяет, подобно аппарату Попова, разговаривать на расстоянии, на расстоянии времени, господа! В этой перекличке веков человечество глубже и полнее познает себя, свое происхождение и развитие…
Я наблюдал за подполковником, и от меня не укрылось, как при этих словах по его губам скользнула усмешка. Отец явно начинал увлекаться. Он действительно забыл о том, где находится; должно быть, виделась ему жадная к знаниям студенческая галерка, восторженно притихшая, покоренная страстным словом ученого-пропагандиста. Именно после подобной лекции молодой профессор социалист Арканов угодил некогда в Шлиссельбургскую крепость… Наверное, поэтому усмехнулся подполковник Гамлер, ведь он тоже присутствовал в университетской аудитории, правда, переодетым. Он тоже искренне аплодировал, кричал восторженно: «Браво, профессор!» А позже, покинув здание университета, докладывал в жандармском управлении о неблагонадежности профессора Арканова.
Напрасно усмехался подполковник: отец, как я хорошо понимаю теперь, не собирался внушать его головорезам идеи марксизма, он просто выигрывал время. Правда, он чуточку увлекся, но ведь он любил свою науку до самозабвения… К тому же и аудитория, судя по всему, уже прошла предварительную подготовку. Надо было видеть, как напряженно застыли физиономии «студентов», когда отец заговорил о сокровищах гробниц и начал приводить многочисленные примеры того, как некие счастливчики становились сказочно богатыми за счет предков, усопших тысячелетия назад. Казалось, подай он знак — и люди Гамлера примутся, сдирая ногти, рыть землю у его ног. Он не подал такого знака, лишь вскользь, как бы между прочим, уронил несколько слов о том, что эта самая ваза, возле которой он стоит, пожалуй, не что иное, как надгробие над могилой какого-нибудь весьма состоятельного служителя храма Благоденствия… Словом, в тот день отряд не выступил в сопки: у многих участников экспедиции вдруг появилась неотложная потребность в починке обуви, а отрядный лекарь был вынужден израсходовать добрую часть касторового масла на внезапно заболевших «заворотом кишок».
Мы покинули «Ласточкино гнездо» лишь поутру, оставив после себя вывороченную с корнем вазу и довольно глубокую яму в том месте, где она покоилась века.
СЛУЧАЙ НА БИВУАКЕ
Экспедиция двигалась по узкому волнистому плато, прижатому сопками к берегу реки. Было раннее утро, и солнце, едва всплывшее над морем, еще не успело осушить росу на траве и орешнике. Оно посылало к нам свои косые лучи, искрило росу разноцветными огоньками и невероятно удлиняло тени. Тени причудливо изгибались, повторяя изгибы холмов, а когда кавалькада прижималась к берегу, срезались, и тогда можно было видеть, как скользят по траве вздрагивающие, машущие руками всадники без голов.
С этого утра как-то сам по себе узаконился порядок движения. Впереди ехал на кауром мерине отец, вслед за ним я на маленькой лохматой лошадке. За моей спиной фыркал, широко раздувая ноздри, огромный с лоснящейся кожей жеребец Гамлера. Несколько поотстав от нашего трио, двигался остальной отряд, попарно или голова в хвост. Если бы не оружие за спинами всадников, не пулеметы, притороченные к седлам нескольких лошадей, то отряд можно было принять за обыкновенную таежную экспедицию. Вот только численность отряда значительно превышала численность доброго десятка таких экспедиций.
Позвякивали котелки о приклады карабинов, слышался храп лошадей и нестройный людской говор. Временами раздавался смех — офицеры рассказывали анекдоты. Они ехали, разбившись на три группы: Славинский, пухлолицый Гарт и обладатель лилового шрама ехали вслед за Гамлером, следующая группа — в середине отряда, а третья замыкала его. Фамилия последнего из первой тройки, по странной случайности, была Шрам. Он возбуждал во мне страх, и я невольно выделял его хриплый голос. Смеялся он тоже неприятно, словно бы искусственно, не смеялся, а как-то хакал:
— И вот я подхожу к ней, ха-ха-ха! Она говорит, ха-ха-ха! — захлебывался Шрам, смакуя что-то грязное. «Чтоб ты пропал», — сердито думал я, с опаской поглядывая на отца, но тот, очевидно, ничего не слышал, ехал, опустив голову, в глубокой задумчивости.
Наконец Шрам угомонился. Моя неказистая на вид лошадка шла, плавно покачиваясь, будто сочувствуя неопытному седоку; полированная кожа седла приятно холодила, и я, беспечно распустив поводья, озирался по сторонам. Наверное, любой мальчишка-горожанин испытывал бы примерно то же, что испытывал я в тот удивительно ласковый день, когда щедро припекало солнце, а сбоку, навстречу нам, несла свои бурливые волны река.
Левый берег реки был значительно положе нашего и перемежался то песчаной лысинкой, то сероватыми валунами. Иногда песок и валуны сменялись низкорослым кустарником, подступающим к самой воде. Река причудливо изгибалась и порой так неожиданно свертывала в сторону, что я, как ни старался, не мог разглядеть, куда исчезала ее блестящая лента: она вдруг обращалась в озеро. Казалось, еще немного, и мы приедем к озеру, но стоило проехать с десяток шагов, и озеро снова развертывалось в реку. Она улыбалась солнечным песчаным берегом или столь же неожиданно хмурилась густыми зарослями тальника. В одном ее месте противоположный берег встретил меня большущей пышнокудрой ветлой. Согнутая в дугу, наверное, в два-три обхвата, ветла нависала над водой и почти доставала своей вершиной до середины реки. Я так загляделся на эту красивую арку, что, когда из орешника с шумом вылетел фазан, я чуть было не свалился с лошади. Хорошо, что отец, оказавшийся рядом, вовремя успел придержать меня.
— Осторожнее, сынок, — сказал он, — эта птица имеет привычку пугать лошадей, особенно петухи.
И тотчас мерин шарахнулся в сторону — из-под его копыт вырвался крупный рыже-красный фазан-петух. Он показался мне гораздо больше того, который разгуливал возле Коськиного сарая.
Плато постепенно сужалось, а потом как-то внезапно оборвалось, сменившись склоном сопки. Она была совсем не синей, эта сопка, какой казалась издалека, а густо-зеленой, поросшей дубняком и орешником: кое-где белели стволы обыкновенных березок и темнели стволы железных берез. К полудню дорога — если можно назвать дорогой нетронутую целину — стала настолько узкой, что две лошади не могли идти рядом, и я все время придерживал свою лошадку, которая норовила столкнуть отцовского мерина с обрыва. У меня даже заболели от этого руки. А может быть, это мне только казалось, и попросту я устал ехать в седле. Наверное, было забавно смотреть на меня, когда я на привале с трудом слез с коня и, прихрамывая, долго разминал ноги. Теперь мне уже не очень хотелось снова ехать на коне.
Отдых был непродолжительным: лошадей даже не расседлывали, а лишь ослабили подпруги да разнуздали с тем, чтобы и они могли утолить голод. Костров не разводили, завтракали консервами. Кто-то бросил пустую банку в речку, его примеру последовали другие. Банки долго не тонули, плыли, поблескивая на солнце. Я начал было считать их, но, насчитав штук пятьдесят, сбился и запустил в воду и свою. Она упала вверх дном и тут же утонула. Мне отчего-то сделалось неприятно, и я стал смотреть на небо, по которому стремительно неслись облака. Должно быть, там, наверху, был сильный ветер, он гнал облака на северо-восток, туда, где синели сопки, где ждали нас несметные сокровища ангуонов. Отец тронул меня за плечо и шепнул:
— Смотри!
Мы сидели с ним на склоне пологого холма, поросшего мелким кустарником, и в первый момент я ничего не заметил, кроме розоватой куртинки таволги, над которой вились шмели. Взглянув же повыше, я вздрогнул от изумления и замер: прямо над нами стоял изюбр. Он, должно быть, хотел спуститься к водопою, увидел людей и тоже замер от неожиданности. Широко раздвинув передние ноги и нагнув красивую, будто выточенную голову, увенчанную огромными ветвистыми рогами, он смотрел прямо на меня. Не знаю, наверное, мне показалось, только я успел увидеть его крупные радужные глаза, а в них не испуг, а почти человеческое любопытство: интересно, мол, знать, что это за двуногое стадо пожаловало сюда? Мгновение изюбр стоял, как изваяние, будто застыл, но в следующую секунду вздрогнули, катнулись мышцы по его упругим ногам у самой груди, и он, чуть подавшись назад, взметнул рога. Дальше произошло нелепое: вместо того чтобы взмыть всем телом кверху и умчаться, ломая могучей грудью сучья, изюбр уронил голову и медленно начал сползать вниз…
Я не слышал выстрела, продолжал смотреть на изюбра и даже не изменил позы: так внезапно одно видение сменилось другим. Полный жизни и силы лесной исполин — и это нечто несуразное с вытянутыми ко мне, прямыми, как жерди, ногами… Теперь я мог потрогать его рога, так близко от меня очутилась красивая даже в смерти голова, уткнувшаяся в розоватые цветы таволги.
— Хотел бы я знать, кто тот слепой мерзавец, который посмел выстрелить в него, — глухо проговорил отец и, поднявшись, отошел в сторону.
— Если угодно, этот мерзавец я, — раздался надо мной хриплый голос. Над изюбром склонился Шрам, ощупал рога, похлопал по шее, осклабился: — Ха-ха, пудов пятнадцать верных, жаль, у нас, кажется, не осталось времени для того, чтобы освежевать эту великолепную тушу. Между прочим, господин проводник, полвека назад я с удовольствием бы проткнул вас шпагой, дабы внушить некоторым штатским уважение к званию русского офицера. Но вы не огорчайтесь, при случае я непременно воспользуюсь карабином. Непременно воспользуюсь…
Я стоял над поверженным животным, не в силах отвести взгляда от его головы, свернутой набок тяжелыми рогами. Изюбр по-прежнему смотрел на меня, только теперь смотрел одним глазом, выпуклым, утратившим радужный блеск.
Звякнули о котелки карабины, заскрипели седла. Карательная экспедиция двинулась дальше, туда, где синели сопки.
Что ждало нас у этих неправдоподобно синих сопок?
МАНГА! МАНГА!
Не знаю, чем объяснить, только из-под ног лошадей больше не вылетали фазаны. Казалось, все живое попряталось и не желало попадаться нам на глаза. Будто опустели верховья реки с тех пор, как здесь побывал отец с проводником-удэгейцем. Отец говорил, что тогда нельзя было пройти и полверсты, чтобы не наткнуться на кабарожку или косулю, а однажды они долго наблюдали за барсуком, который рылся под корнем дуба и чавкал от наслаждения.
Всякий раз, когда тропа позволяла, мы ехали с отцом рядом, и он рассказывал мне о своих давних хождениях по тайге. Он был молод тогда и еще не читал крамольных лекций студентам; хотел стать знаменитым путешественником, таким, как Миклухо-Маклай, некоторое время жил среди удэгейцев и даже научился понимать их язык. Только простая случайность сделала его археологом. Случайность? Пожалуй, нет. К тому времени, как он с одним охотником-удэгейцем наткнулся на останки северного Парфенона в тайге, он уже имел некоторые представления о культуре древнего народа, жившего много веков назад там, где сейчас простирались таежные дебри. Нет ли родства между этим народом и народностью удэге? Это послужило причиной его увлечения археологией и археографией…
…Вместо того чтобы заниматься любимым делом, отец вынужден был вести в сопки экспедицию, научная ценность которой была более чем сомнительной. Представляю, как больно было ему, если даже я, двенадцатилетний мальчишка, предпочитавший рыбалку археографическим изысканиям, с гораздо большим удовольствием очутился бы снова в музее. Я разыскал бы свою старенькую лупу, и ничто не могло бы оторвать меня от занятий, которыми еще совсем недавно я так тяготился.
Наверное, об этом, только не слишком определенно, размышлял я, покачиваясь в седле. Меня уже не пленяла окружающая природа, не манили вдаль синеющие сопки, и я рассеянно слушал отца, который рассказывал мне о том, как определить сторону света по густоте кроны деревьев. Спина, ноги и почему-то шея болели так, будто я весь день носил в порту тяжелые мешки, как Семен, который взорвал склад с американским оружием. Слышался хриплый голос Шрама, его неестественный лающий смех. Каратель говорил теперь о бутылке водки.
— При первой возможности налакаюсь, как тысяча зеленых чертей, — мечтательно хрипел он. — Как думаешь, Гарт, удастся нам сегодня промочить пересохшие глотки?
Такая возможность представилась карателям менее чем через два часа. Обогнув по берегу реки удивительно круглую сопку, похожую на перевернутую вверх воронку, экспедиция неожиданно очутилась в довольно обширной долине. Река здесь не извивалась, а текла будто по линейке, рассекая долину на две равные части, одна из которых представляла собой живописный луг, усеянный разноцветьем, а другая была густо покрыта дубняком. Вдали, у подножия противоположной сопки, виднелось несколько хижин.
— Старожиловка, — коротко ответил отец на вопрос Гамлера и придержал своего мерина.
Беззлобно брехали собаки, тянуло дымком, и лошади без понуканий ускоряли свой шаг. Дорога расширилась, мы снова ехали с отцом рядом, но теперь он молчал. Не очень-то ему хотелось въезжать в мирную таежную деревню впереди отряда карателей, от которых в любую минуту можно было ожидать чего угодно. В свое время отец раза два пользовался гостеприимством обитателей Старожиловки, пережидал буран, лежа на теплой печи, и слушал удивительные рассказы древнего старика, утверждавшего, что в то время, когда он переселился сюда из-под Рязани, изюбры подходили так близко к жилью, что их можно было похлопать по холке.
Все оказалось таким, каким было несколько лет назад, только, пожалуй, добавилось две-три хижины, и давно умер патриарх селения. Об этом я узнал от отца, когда, вдоволь наевшись жареной изюбрятины, мы вытянулись с ним на медвежьей шкуре. Темнели окошечки, оклеенные промасленной бумагой, темнел потолок. Впрочем, потолка у этой хижины, представляющей нечто среднее между удэгейской юртой и русской избой, не было: крыша опиралась своим основанием прямо на стены. Уютно тлели угли на поду печи. У наших ног вертелась беломордая собака, которую я усиленно угощал во время ужина. Теперь она не отходила от меня.
— Давай попросим, может, отдадут, — приставал я к отцу, — мы назвали бы ее Кэду.
Отец отмахивался, а смуглолицый хозяин, узнав, в чем дело, добродушно посмеивался, говоря, что его дочка Чегрэ, которая приехала к нему погостить из далекого стойбища, будет плакать, если мальчик Клима — так он переиначил на свой лад мое имя — возьмет собаку.
Прибрав посуду на маленьком столе, Чегрэ ушла на улицу и где-то задержалась. В этом не было ничего особенного: не слишком часто приходилось видеть жителям таежного селения столько военных одновременно. Все дворы были запружены гамлеровскими солдатами, которые разводили костры где попало и готовили себе похлебку, предварительно зарезав чью-то телку. Вот, наверное, Чегрэ и засмотрелась на них.
Помню, как приветливо встретила нас Чегрэ, как застенчиво закрылась рукавом, когда отец спросил, как зовут такую красивую девушку. Тоненькая, в полосатом кафтанчике с нашитыми спиральными кружочками, стилизованными изображениями рыбок, птиц и животных, она походила на озорного мальчугана, который нарядился в костюм удэгейской девушки и нарочно суетится возле нас, позванивая медными бляшками подола. Едва мы вошли, как Чегрэ принялась готовить нам ужин, лопоча что-то непонятное.