— Что значит-Вита?
Вот тут-то Вита призадумалась и сказала:
— Имя такое… Значит, решено: обедать, потом… Она снова сделала паузу. От крайнего окна донеслось:
— …суп с котом!
— Лучше с пельменями, — сказала Вита.
Почти все головы повернулись в сторону окна, а там голова пригнулась к парте, стараясь скрыть своё лицо.
Теперь Вите было хорошо и спокойно. Она говорила уверенно.
— Значит, так, ребята: на первое у нас обед, на второе — уроки, а на…
И снова ей подсказали:
— …на сладкое.
— Правильно, ребята, на третье бывает сладкое. А у нас с вами будет что?
Класс молчал.
— Как что?! Эх, вы! Угадывали, угадывали и не угадали. Что вы делаете, когда пообедали и все уроки готовы? — Она подняла руку. — Тише, ребята. Я думаю, что после всех дел надо отдохнуть и поиграть. Вот этим мы и займёмся. Как лучше играть: в одиночку или в компании? А? Ты вот скажи. Тебя как зовут?
— Иришей, а играю с Машей.
— А я — с Игорьком.
— А я — с Леной.
— Тише, ребята, — сказала Вита, теперь уже голосом совсем не громким, потому что шума в классе не было. Вот вы трое — Маша, Игорь и Лена — играете вместе. Вы что, живёте близко друг от друга?.. Ах, на одном дворе. Очень хорошо. А ещё в вашем дворе есть ребята из нашего класса? Ты? А ты с кем дружишь?.. С Кирюшей из семнадцатого а? Этот дом рядом с твоим домом? Чудесно… Сколько концов у звёздочки? Ну-ка, ты скажи… Пять, правильно. И вас пятеро. Вот и получается звёздочка. Пообедали, позанимались, собрались все вместе и пришли сюда, в школьный двор. Смотрите, уже жёлтые листья шуршат. Я научу вас с ними такое сделать, что листья не покоробятся — будут всю зиму гладкие, разноцветные, яркие, красивые… Хотите? Отлично! Теперь по домам…
Девочка, которую звали Иришей, подошла к Вите:
— Вас можно называть Витой или надо по отчеству, а вы нам не сказали про отчество.
— Витой, Витой! — радостно воскликнула Вита. — Меня ещё никто никогда не называл по отчеству… Ты, Ирочка, ещё что-то хотела спросить?
— Да, хотела. Как это, чтобы сухие листья всю зиму были гладкие? В книжку закладывать, да?
Теперь они шли к школьным воротам, продолжая держаться за руки.
— Ах, листья… — сказала Вита. — Я покажу это всем вам, но, если хочешь, сейчас тебе скажу. Это же очень просто. Надо взять упавший жёлтый или красный лист, а у дуба листья бывают вроде бы цвета мёда, — ну всё равно, — взять, значит, такой лист и через тряпочку прогладить не очень горячим утюгом. Поняла?
— Ага. Я в книжку закладывала, а он всё равно скручивается.
— Так вот. После утюга лист станет гладким-гладким, как бумага. Представляешь: красный, оранжевый, лимонный… Эти листья можно наклеить на бумагу или просто так сложить вроде букета и повесить на стенку. Вот красотища!
— Ой, — вскрикнула Ира, — я побегу, пока мама на смену не пошла, пусть мне листья погладит!
— Погоди, — сказала Вита. — Самое интересное — погладить листья самой. И потом, у тебя же их ещё нет. Вот мы в эти дни и соберём листья…
Должно быть, никогда Вита не спешила домой так, как в тот день. Ей хотелось, очень хотелось поскорее рассказать папе о том, как она стала вожатой октябрят, как выдержала этот трудный экзамен, хотя и допустила промашку: заспешила домой; заинтересовала ребят листьями, а как их сохранять, сказала только одной Иришке. А надо бы всем.
Скорее, скорее поделиться с папой! Всё об этом дне пересказать ему. Рассказать. Вместе погрустить и вместе порадоваться.
У Виты самым близким человеком был папа. И папе было интересно слушать Витины рассказы про её затейников-октябрят, кто заведует играми, или про библиотекарей, которые не только выдают книги, но и чинят старые книжки — шьют, подклеивают, переплетают.
Рассказывать Вита могла без конца. В её октябрятских звёздочках были и цветоводы, и санитары: каждый из ребят чем-нибудь да знаменит.
Конечно, папа повидал больше Виты и его рассказы были интереснее. Больше всего Вита любила слушать отца, когда он говорил про каменного матроса. В войну папа служил на флоте, и воевал в Крыму. Вот что там произошло.
КОЛОКОЛ ГРОМКОГО БОЯ
Чтобы рассказать всё по порядку, надо начать с того воскресенья, которое все люди нашей страны, если они тогда уже были, на свете, могут вспомнить по часам, по минутам. Пусть прошло уже много-много лет, а всё равно, кто был тогда, помнит, как утром встал, что вначале котел делать, куда пойти собирался…
А день это был такой, что ни один человек в нашей стране, как предполагал — не сделал, куда собирался пойти или поехать — не пошёл и не поехал.
В тот день фашисты напали на нашу страну. Виты тогда ещё не было на свете, а папа её был молодым, служил радистом на военно-морском флоте. Война застала его в Севастополе. Солнце ещё только показало красный уголышек своего диска, когда грохнули взрывы бомб и по кораблю был дан сигнал боевой тревоги:
«Война!»
А в Крыму ожидался праздник. Шестнадцатый год исполнялся Артеку. Лагерь, можно сказать, перешёл из пионерского возраста в комсомольский.
Перед рассветом двадцать второго июня артековский дежурный, обходя, как обычно, все корпуса, спустился к морю. Это было в тот самый час, когда ночь встречается с днём. Утренний туман розовеет, хотя солнца ещё не видно. Дежурный старался не пропустить это мгновение.
В Артеке у самого моря в окружении гор смена караула небесных светил особенно величественна. Золотистая луна начинает тускнеть и скатывает с моря серебряную дорожку в тот самый миг, когда выползает пурпурное солнце, окрашивая гребешки волн в красный цвет. Луна из золотой становится серебряной, затем почти белой, а солнце выбрасывает яркие лучи, зажигает искрами каждую каплю росы, румянит белые облака и тёмное небо красит в ослепительно голубой цвет.
В ту тёплую крымскую ночь окна артековских спален были раскрыты и дежурный видел, как спали дети. Щёки их тоже были румяными, как утреннее небо. Ровное дыхание детей чуть слышно, будто шелест моря в безветренную погоду…
В ту ночь был полный штиль, а в предутренние часы как-то по-особому притаилась природа. Дети посапывали чуть-чуть, и дежурный слышал их, потому что вокруг было такое безмолвие и такое спокойствие, какое возможно только в предутренние мгновенья: ночные птицы прячутся от света по чердакам и тёмным углам, а весёлые дневные птахи ещё не проснулись.
Оглядев спальни, дежурный сказал:
— Спят.
Он произнёс это вслух, сам себе, потому что когда человек дежурит ночью и ему не с кем говорить, он, случается, говорит сам с собой.
— Спят, — повторил дежурный и добавил: — Всё хорошо. Пойду к морю. Сегодня новая смена купаться пойдет…
Новая смена не пошла купаться. В море уже была кровь Севастополя, который фашисты бомбили в самые первые минуты войны.
На артековской пристани, где были вывешены разноцветные флажки по случаю артековского праздника, вдруг громко и резко зазвенел колокол громкого боя. Это Витии отец, радист корабля севастопольской обороны, разбудил радиосигналом тревоги всё побережье Крыма. Да и воевать ему довелось по всему Крыму…
В незабываемое воскресенье сорок первого года артековских мальчиков и девочек подняли с постелей в сумерках рассвета. Строем повели в столовую, хотя трава была ещё мокрой от росы, а солнце только-только поднялось над горизонтом.
Дети протирали глаза, зевали и спрашивали:
— Что случилось?
Но ещё чаще они задавали вопрос:
— Где наш вожатый?
В первые же часы войны многие вожатые Артека пошли на фронт, а вернее сказать в военкомат, чтоб получить назначение в армию. А спустя несколько дней артековских детей отправили в Москву и в другие города нашей страны. Как изменились лица детей за одну только неделю! В те годы у них были белые панамки, из-под которых выглядывали озорные весёлые ребячьи глаза. Теперь глаза эти казались большими — в них была грусть и решимость. За несколько дней дети повзрослели. Им пришлось услышать вой сирены, грохот пушек и взрывы бомб.
Фашисты погасили радость в глазах детей. Вчера ещё весёлые артековки и артековцы стали детьми войны.
Безлюдно стало в Артеке. Хозяевами пляжа стали чайки.
ОДИН ПРОТИВ ТЫСЯЧИ
Отец Виты — радист Иван Павлович Яшков — начал службу в Севастополе ещё за год до начала войны. Но о войне в Севастополе говорили часто, ведь ещё за сто лет до Великой Отечественной тут была война; не одна, а несколько держав напали тогда на Севастополь целой армадой кораблей. Только вся эта армада, а вернее, весь этот военный флот врагов из России так ни с чем и ушёл. Враги не смогли захватить нашей земли, даже самой малости, зато от метких выстрелов наших бомбардиров они недосчитались многих из своего войска.
Окружённые полукольцом военных судов, севастопольцы бились, пока бились их сердца. Раны в счёт не шли. Бьётся сердце, жив боец — значит, стреляет по врагу. И в ряду этих героев-севастопольцев был писатель Лев Николаевич Толстой.
Когда Иван Павлович в первый раз рассказал об этом Вите, та удивлённо спросила:
— Как же так, папа? Толстой же старенький был. А ты говоришь — стрелял.
Папа смеялся:
— Старый, говоришь?
— Ага.
— А я, Вита?
— Ты ещё не старый.
— А какой?
Вита внимательно посмотрела на отца — так, будто увидела его в первый раз.
— Ты не старый.
— Молодой?
— Нет.
— Какой же?
— Средний.
— Ну, правильно, Вита. Я, можно сказать, среднего возраста. Я буду ещё старым. А молодым, Вита, был, это уж точно. Нет такого человека, который бы молодым не был.
— Нет.
— Вот так же и Толстой. А ты его только по картинке знаешь — в рубахе, руки за поясом и борода чуть не до пояса. Так это, Вита, Толстого стареньким нарисовали. А до этого Лев Николаевич тоже был среднего возраста, а ещё раньше и совсем молодым. Тогда-то молодой Толстой и воевал в Севастополе. Был боевым офицером.
— Поняла. Только я не поняла, как это раненые воевать могут. Им больно, у них кровь льётся, они слабеют.
— Ты правильно понимаешь. Но бывает такое, что против всяких правил. На войне это особенно часто случается. В то время, когда Лев Николаевич воевал, рассказывают, сражённые матросы возвращались по ночам к своим. И к рассвету снова шли в бой. Врагов это так пугало, что они бросали сабли, ружья, пушки и стремглав бежали с поля боя.
— Это правда? — Большие глаза Виты делались ещё больше. Она прикусывала нижнюю губу.
— Сто лет назад я в Севастополе не был. А говорю то, что рассказывали. Всяко могло быть. Наши надругаться над мёртвыми врагам не давали и раненых уносили с поля боя. Может, было такое, что враг выстрелил в нашего солдата, увидел, что тот упал, и решил, что убил русского солдата. А ночью этого раненого унесли, перевязали, забинтовали, лекарство дали, и, глядишь, к утру тот самый солдат, которого враг убитым считал, снова в бою. И слух прошёл среди врагов, что возвращались убитые матросы по ночам к своим. И снова дрались, хоть и кровь на них, и бинты, и раны…
Вита задумывалась и гладила волосы, как делают это после мытья. Волосы пружинили — их не пригладишь. Была она девочкой тонкой, узкоплечей, точно её кто-то тянул, тянул вверх и вытянул. На худом лице глаза казались особенно большими и почти всегда круглыми — чуть удивлёнными, будто поразилась Вита чему-то, что-то не поняла. А она действительно не во всём ещё разобралась, но многое хотела понять во что бы то ни стало.
Вот и в тот раз, удивившись, она сказала отцу:
— Значит, папа, такое могло быть, что раненые возвращались в бой. А когда ты воевал, такое бывало?
— Всякое бывало, доченька. Когда фашисты рвались к Артеку изо всех сил, наших там куда меньше было, чем гитлеровцев. И пришёл приказ: всем отходить. А как отходить? Фашисты в спину стрелять будут. Вот уже танки со свастикой появились…
Как же быть?
Выход один: кому-то надо остаться и прикрывать отход наших частей. Тогда-то и было сказано: «Коммунисты, вперёд!»
— И ты вышел вперёд?
— Да, Вита.
— А если бы там был пионер?
— Пионер — значит, первый. Первый там, где трудно.
Он помолчал. Потом повторил, всё так же твёрдо:
— У нас в части почти все были коммунисты или комсомольцы. Вот потому и шагнула вперёд почти вся шеренга бойцов и командиров.
«Много, — сказал майор, который командовал нашим полком. — Нужен один с противотанковыми гранатами у пулемёта».
Один против тысячи врагов. Понимаешь, Вита, что это значило?
Тут из шеренги вышел ещё на один шаг вперёд совсем молодой паренёк и сказал:
— Я останусь! В Артек я попал первый раз сразу же после болезни. У меня в детстве туберкулёз был — думали, не выживу. А как только подлечили, кашлять перестал, меня сюда привезли, и я тут из слабака силачом сделался. Кого хочешь побороть и сейчас могу. Я останусь, потому что я комсомолец, а со вчерашнего дня меня в партию коммунистов приняли.
— И остался? — спросила Вита.
— Остался, Виточка, остался. Помнится мне, что фамилия его была Соловьёв. А может быть, другая. Только мы того парня между собой Соловьём звали. Голос у него был чудесный, и пел он лихо.
По молодости лет Соловьёва оставить не хотели. Но он упрямый был. Остался со стопкой набитых патронами запасных дисков к пулемёту. Прихватил ещё несколько гранат.
Пулемёт этого молодого матроса так раскалился, что шипел, когда на ствол капала кровь храбреца Соловьёва… Ведь на него одного враги шли сплошной стеной. Свинцом его поливали, гранаты швыряли. Представляешь, Вита, танки и масса озверелых гитлеровцев против одного молодого солдата! В то время наши солдаты назывались красноармейцами. Вот это и был настоящий солдат Красной непобедимой Армии! Один против сотен врагов.
— Да, папа.
Вита прижала ладони к щекам, её большие светлые глаза стали, казалось, больше, чем когда-либо.
Она ничего не говорила, но по глазам ясно было, что она ждёт продолжения папиного рассказа.
А папа и не прерывал рассказ. Он только на мгновение прищурился, как бы желая вспомнить, что слышал тогда, увидеть, что видел, а затем продолжал:
— Соловьёва ранили в правую руку, но он левой противотанковые гранаты бросал. В горячке боя просчитался и для себя последнюю гранату не приберёг. Все в дело пошли. Один был, а поди ж ты, так бился, что наши отошли без потерь, а гитлеровцам пришлось по трупам своих же молодого пулемётчика брать., Он к этому вре мени был весь израненный, ни одной не было у него гранаты, ни одного патрона… А всё равно на него сразу десяток фашистов накинулись.
«Кто таков?»
«Иван Петров».
— Его так действительно звали? — спросила Вита. Ты ж говорил — Соловьёв!
— Погоди, не перебивай. Ведь я при этом не был, а только слышал этот рассказ. Может быть, не всё было так, как дошло до нас спустя много лет. Так вот слушай. Фашисты продолжали допрос: «Командира твоего как зовут?» — «Иван Петров». — «Так ты и есть главный?» — «А мы все главные. Коммуна — один дом, и все в нём хозяева».
Иван Павлович помолчал.
Молчала и Вита.
— Его фашисты били… На землю свалили, прикладами били, ногами. А, что говорить… Он, умирающий, всё же отбивался из последних сил. Ну, связали его и сказали: «В последний раз спрашиваем: по какой дороге ваши отошли и как фамилия командира?» А он говорить не мог: губы разбиты, зубов нет. На лице только что глаза видны. Сверкают, не погасли. Набрался сил и что было мочи прошептал: «Несите расстреливать. Иван Петров».
— И понесли, папа?
— Понесли, конечно. Он же лежачий был — весь перебитый, и связанный. Это после того как он фашисту сапогом воткнул, его верёвками крест-накрест перетянули. Так и потащили на скалы, что высятся как раз против Артека, будто выросли из пены морской. Море вокруг скал этих всё время пенится. По морю часть наших войск уходила в Новороссийск, а часть в крымские горы и леса.
Нашего матроса сначала подвезли к одной из скал на шлюпке, а потом волоком тащили по острым скальным камням.