Весна - Василенко Иван Дмитриевич 8 стр.


Отец умолк. Долго молчал, потом совсем другим голосом сказал:

— Да, хорошо попитаться ему следовало б. Какая пища! Постный борщ да селедка. А он у нас в детстве кровью сошел. Совсем заморышем растет… Но петь в церкви он все равно не захочет. Из русской сбежал, а в греческую его и калачом не заманишь. Вместо церкви будет бог знает где бродить… Он такой…

— У нас, кириэ Мимоходенко, усо есть: масло есть, сардины есть, оливки есть, апельсины есть, инжир есть…

Может быть, черный еще долго перечислял бы, что у него есть в монастыре, но тут распахнулась дверь и на пороге показался наш рыжий батюшка.

— А-а, — протянул он ехидно, — так это вы, патер Анастасэ! А я думал, чей это медоточивый голос, кто тут соблазняет оливками да инжиром господина Мимоходенко подобно змию, соблазнявшему в эдеме легковерную жену Адама — Еву плодами древа познания добра и зла. Теперь понятно, почему отрок Димитрий отлучился от церкви архангела Михаила. Ах, патер Анастасэ, патер Анастасэ! А я-то считал вас своим лучшим другом и во всем доверял вам! Вот и верь после этого соленым грекам, хоть бы и в монашеском облачении!

Монах поднялся со стула и замахал широкими рукавами рясы, как черными крыльями.

— Не усо вам, не усо вам, патер Евстафий! Вы сами, патер Евстафий, меня обманули. Вы говорили, патер Евстафий, что мальчика будем делить пополам: половина царю Константину, половина архангелу Михаилу. А вы взяли архангелу Михаилу усо мальчик, усо!.. Нехоросо так, патер Евстафий, нехоросо!.. Асхима, асхима!..[5]

— А долги не платить по четыре месяца — это «хоросо», патер Анастасэ? — сощурясь, прошептал наш батюшка.

— Какие долги, патер Евстафий, какие?.. — тоже перешел на шепот черный.

— Забыли? А чье каре наскочило на мой покер?

— Патер Евстафий, так это был чистый блеф! Никакой покер у вас не был! Вы даже не показали карты, вы сунули карты под карты!..

— Что-о?.. Карты под карты?!. Так я кто же, по-вашему, шулер?

— Сига.[6] — Черный показал глазами на моего отца и уже громко сказал — Я, патер Евстафий, очень вас уважаю Просу вас ко мне в келию. Мы усо, усо — как это по-русскому? — миром уладим… Кириэ Мимоходенко, — повернулся он к отцу, — вы согласны посылать вас паликари… вас мальчик в нас монастырь?

— Видите ли, отец Анастаса, — развел отец руками, — я может, и согласился бы — как-никак мальчику не вредно поправиться на хороших харчах, — но надобно и его согласием заручиться…

— Орео! — воскликнул черный. — Орео, кириэ Мимоходенко! Прислить сюда вас мальчик, я буду говорить с ним.

Тогда я вышел из-за перегородки и сказал:

— Папа, я согласен. Я все слышал. Я согласен.

— Ты согласен? — в удивлении отступил отец. — Согласен?

— Да, — твердо Повторил я, — согласен. Я буду каждый день заходить в монастырь… обедать и учиться петь по-гречески.

Черный хлопал в ладоши:

— Орео!.. Орео, паликари!.. Орео!..

МОЛОТОЧЕК

У отца был деревянный ящик, в котором он держал разные инструменты: стамески, буравчики, плоскогубцы, отвертки, молотки. Отец редко пользовался ими, только в случаях, когда надо было забить гвоздь или выправить осевшую дверь, но, если он замечал, что какого-нибудь инструмента в его ящике не хватает, нам всем доставалось на орехи. И все-таки я этот ящик вытащил из-под конторки и долго в нем рылся, отыскивая маленький молоточек. Нет, молоточка в ящике не было. Большой молоток был, а маленький, который можно бы незаметно держать в кармане, куда-то исчез: наверно, Витька затаскал. Оставалось одно — идти к Ильке: в кузнице есть все на свете инструменты. Конечно, Илька будет допытываться, зачем мне понадобился молоточек. Что ж, пусть спрашивает: на этот раз я ему ничего не скажу.

Смеркалось, когда я подходил к кузнице.

— Эй, пономарь, лезь сюда! — донеслось до меня откуда-то сверху.

Я поднял голову и увидел на закопченной крыше Ильку. Одной рукой он держался за трубу, а другой показывал мне на деревянную приставную лестницу.

— Лезь, не бойся!

Не такая уж высокая крыша, чтоб я побоялся взобраться на нее. Но, взобравшись, я чуть не свалился — такая она была покатая.

— Ты что тут делаешь, Илька? — спросил я и тоже ухватился рукой за трубу.

— Звезды считаю.

Я обвел глазами небо. На нем светилась только одна звезда, да и та величиной с наперсток: ведь было еще рано.

— Сколько ж ты насчитал? — спросил я недоверчиво.

— Семь тысяч девятьсот одиннадцать, — не моргнув глазом, ответил Илька.

Вот и опять он разговаривает со мной так, будто я сую нос не в свое дело.

— Ладно, считай дальше, — сказал я небрежно, — только сперва дай мне маленький молоточек. У вас в кузнице, наверно, всякие есть.

— У нас всякие есть, — подтвердил Илька. — А нет, так нам ничего не стоит сделать. Тебе зачем молоток?

— Мух бить, — ответил я в отместку.

— Му-ух?! — несказанно удивился Илька. — Какой же дурак бьет мух молотком?

— А какой дурак звезды считает на пустом небе?

Некоторое время Илька таращил на меня свои зеленые глаза, потом закричал:

— Э, врешь, врешь!.. Говори, зачем тебе молоток! Говори, а то не дам.

— А ты признайся, зачем сюда залез, тогда скажу.

— Залез и залез, кому какое дело! Ну, говори! Говори, а то сейчас же полетишь с крыши.

Мы долго спорили. Потом Илька презрительно сказал:

— Подумаешь, очень мне интересно, зачем ему молоток понадобился! Хоть грабли попроси, я и не подумаю спрашивать. Сиди тут, я сейчас принесу. Настоящий парень всегда выручит товарища. А то есть такие прижимистые ангелочки, что у них и старого перышка не допросишься. — Он полез было с крыши, но затем вернулся и строго предупредил: —Ты сидеть сиди, да не зевай. Как увидишь, что кто-нибудь остановится тут и навострит свое свинячье ухо, сейчас же постучи три раза по крыше. Да и сам не заглядывай.

Он прикрыл куском толя какую-то дыру в крыше и ушел.

Мне, конечно, было очень обидно: то «пономарь», то «ангелочек». И когда это было, чтоб я не одолжил ему перышка? Но все равно я решил терпеть до конца, лишь бы добиться того, что задумал. А вот почему я должен стучать кулаком по крыше, если кто остановится около кузницы, я не понимал. Одно было ясно: в кузнице делалось что-то такое, о чем никто не должен догадываться. Снизу доносился звон железа, какие-то шорохи и частые вздохи меха для раздувания горна. Ну и что ж? Это всегда несется из кузницы на улицу. Вдруг я заметил, что какой-то человек, шедший по пыльной дороге, оглянулся раз, другой — и прямиком направился к воротам кузницы. Я сейчас же застучал кулаком по крыше. Человек подошел к воротам и тоже постучал, сначала три раза подряд, а потом, с маленьким промежутком, еще раз. «Кто?» — донесся глухой голос из кузницы. «За подковой для коня Стрекопытова пришел», — ответил человек. «А деньги принес?» — «Принес. Два пятиалтынных». Ворота скрипнули, потом заскрежетал засов: значит, человека пропустили, а ворота крепко заперли. Прошло немного времени, и к воротам зашагал еще какой-то человек. Тот был в сапогах и в синей фуражке, а этот в ботинках, в соломенной шляпе и в очках. Я, конечно, опять застучал. Вероятно, человек услышал, потому что поднял кверху голову и смешно показал мне язык. Потом и сам постучал. Его тоже впустили, но только после разговора о коне Стрекопытова и двух пятиалтынных.

Илька притащил молоток чуть поменьше той кувалды, которой бьет по наковальне Гаврила. Я сказал:

— Илька, ты пристукнутый? Я ж у тебя просил молоточек маленький, чтоб можно было в кармане спрятать, а ты что принес?

— Детских не держим, — важно ответил Илька. — Что тебе молоток — игрушка? Не хочешь, не бери. — Я так огорчился, что Илька пожалел меня. — Ладно, сделаю тебе маленький. Сам выкую. Выкую и принесу завтра в класс. — Он прищурился. — А ты задачи порешал?

— Порешал, конечно.

— Дашь списать?

— Дам. Только знаешь, Илька, ты лучше сам решай.,

— «Сам, сам»! Такое скажешь! На крыше сиди, молотки ему делай, да еще и задачи для него решай! Жирно будет. — Наверно, поняв, что перехватил, Илька тут же смягчился: — Между прочим, ты парень ничего, исправно в крышу отстукивал.

В это время возле кузницы остановился еще какой-то человек. Илька уже поднял молоток, чтоб стукнуть, но всмотрелся и не стукнул. Человек тоже сказал, что принес два пятиалтынных. Когда и он вошел в кузницу, я спросил:

— Илька, а почему они все по два пятиалтынных приносят?

Илька подозрительно глянул на меня.

— А по сколько ж им приносить? Стоит подкова тридцать копеек, они столько и приносят. Мы лишнего не берем, — И испытующе спросил: — А ты думал зачем? — Я пожал плечами. — То-то. Не знаешь, так и молчи.

Когда я спускался по лестнице, он опять сказал:

— Держи язык за зубами, понял? Особенно среди своей братии, а то я не посмотрю, что ты мне друг: как дам, так и на том свете не очухаешься.

Вот и еще одна обида: «Среди своей братии». Какая она моя? Но я и тут промолчал: терпеть так терпеть.

Утром Илька принес мне в класс маленький молоточек, такей хорошенький, что я даже во время урока вынимал его из кармана и любовался. Илька отполировал рукоятку, и она скользила у меня в пальцах, как атласная.

Признаться, мне было завидно: почему я не умею делать ничего такого? В прошлом году мне один пьяница иодарил лобзик и тоненькую пилочку к нему. Я принял-я выпиливать из фанеры домик. Но он у меня получился такой неуклюжий, такой кривобокий, что не понравился ни Маше, ни Вите. Только мама похвалила, но я же хорошо понимал, что она просто не хотела меня огорчать. Да и что такое этот домик! Игрушка! В нем даже воробей не не захотел бы жить. А молоток — это вещь, которая всем нужна. Скажу здесь кстати, что всю жизнь я чувствовал себя каким-то неполноценным: мог на сцене играть Гамлета, мог речи с трибуны говорить, мог в сельской школе обучить грамоте шестьдесят мальчиков и девочек, а вот сделать простой молоток или построить плохонький, но настоящий, не игрушечный дом я так никогда и не научился. И мне часто бывало обидно, что все, чем я пользовался в жизни — пища, одежда, жилище, телефон, автомобиль, даже бумага и чернила, — сделано руками других. Обидно и завидно.

Лев Савельевич пришел на урок в благодушном настроении. Видно, ему хотелось поговорить. Он обвел насмешливыми глазами весь класс и, конечно, остановил их на мне:

— Ну, Мимоходенко, как ты себя чувствуешь? Я встал, подумал и слегка развел руками:

— Как вам сказать, Лев Савельевич? На тройку с двумя минусами.

— Гм… Почему ж так неважно?

— Не знаю, Лев Савельевич, вам видней: вы мне поставили три с двумя минусами, я на три с двумя минусами и чувствую себя. А у кого стоит пятерка, тот, конечно, чувствует себя на пятерку.

— А у кого ж это стоит пятерка? — удивился Лев Савельевич. Все в классе переглянулись. — Пятерошники, встать! — Все продолжали сидеть. — Ну?

Поднялся Степка Лягушкив.

— У бога, — сказал он. Учитель широко раскрыл глаза.

— У ко-о-го-о?..

— У бога, Лев Савельевич. Вы когда ставите отметки, то говорите: «Только бог знает на пять, я — на четыре, а ты — от силы на единицу».

Лев Савельевич заглянул в журнал:

— Вот ты соврал. У тебя стоит тройка.

— Так я ж и знаю лучше всех, — самоуверенно ответил Степка.

Мальчишки закричали:

— Куда тебе, лягушке!.. Воображало!.. Есть и получше тебя!

Лев Савельевич на крики не обратил внимания и опять взялся за меня.

— Вот, Мимоходенко, и пригодился тебе церковнославянский язык. Теперь ты поешь, аки ангел, и тебе внемлет вся церковная паства. Так тебя, Мимоходенко, прихожане церкви архангела Михаила и зовут: наш ангел. Видишь, Мимоходенко, благодаря церковнославянскому языку ты вроде в ангелы вышел.

То, что меня так зовут, мне осточертело, и я сказал:

— Если я ангел, Лев Савельевич, то какой же я Мимоходенко? У ангелов фамилий нет. Их по именам зовут: Михаил, Гавриил, Никифор и так далее.

— Правильно! — подтвердил Лягушкин. — Например, моего ангела зовут Степан.

— Молчать! — вдруг рявкнул Лев Савельевич. — Это что за разговоры! Я сказал «аки ангел». «Аки»! Лягушкин, что такое «аки»?

— «Аки» значит «потому что», — уверенно ответил Степка.

— Вот и дурак! «Аки» значит «как». А «потому что» будет «поелику». Я поставил тебе тройку по ошибке, поелику ты еси осел.

Лев Савельевич перечеркнул против фамилии Степки тройку и поставил жирную единицу.

Степка поморгал и сел.

В перемену он ни с того ни с сего дал мне затрещину.

Но я и это стерпел. Главное было то, что в кармане у меня лежал молоточек.

У МОНАХОВ

Признаться, я шел из училища к греческому монастырю с жутковатым чувством, а когда увидел решетки на окнах, мне и совсем стало не по себе.

В нашем городе жило много иностранцев. Греки держали хлебные ссыпки и пароходы. Итальянцы торговали заграничными винами, управляли оркестрами и писали картины. Старые люди рассказывали, что раньше в нашем театре лет тринадцать подряд и актерами были только итальянцы и итальянки. На сцене они не говорили, а пели, потому и театр наш тогда назывался необыкновенно: «оперный». Были и турки: они ничем другим не занимались, только пекарни держали. А турчанок не было: им по турецким законам выезжать из своего государства не полагалось. Болгары — те арендовали здесь землю под огороды. Летом и осенью они складывали на базаре, прямо на разостланном брезенте, целые горы сладкого лука, помидоров, баклажанов, огурцов, капусты, а зимой открывали погреба и в них продавали соленые огурцы с чесноком, лавровым листом и укропом, такие вкусные, что у прохожих от одного запаха слюнки текли. Жили у нас еще немцы, французы, англичане, бельгийцы. Это были хозяева заводов и фабрик, разные директора, управляющие и инженеры. Они ездили в лакированных экипажах и смотрели на всех свысока, особенно англичане. Наверно, потому, что здесь промышляли всякие люди и дома строились разные. Помню, когда еще жил у нас Петр и я с ним шел по городу, он говорил: «Вот, брат, какие тут здания! Прямо вроде людей. Глянь-ка направо: это ж — угрюмый старик. Ишь как насупился! Ему все надоело, и хочет он только покоя. А это — молодая девушка. Надела белое платье и смотрится в зеркало, не налюбуется. А это вот — купчиха-миллионерша: раздобрела на блинах со сметаной да черной икрой — и уже не поймешь, где у нее физиономия, а где что другое. А это — делец. Ему красота ни к чему. Ему — чтоб было прочно, надежно, навеки нерушимо».

Вот об этом я и вспомнил, когда остановился около греческого монастыря. Что это был за дом! Он не походил ни на один из домов, какие были в городе. Какая-то прямоугольная глыба. Видно, тот, кто его строил, добивался одного: чтоб никто в этот дом не проник и не увидел, как там живут и что там делают. А рядом с этим глухим зданием стояла высокая церковь. На вид она была строгая, но так к себе и притягивала. Алексей Васильевич, наш учитель истории, сказал, что она построена в классическом стиле, и уже начал было объяснять, что это означает, но потом заговорил о братьях Гракхах, да так к классическому стилю больше и не вернулся.

Входа в монастырский дом нигде не было, значит, надо было стучать в глухие тяжелые ворота. Я долго переминался с ноги на ногу, потом набрался. храбрости и стукнул. Сейчас же что-то звякнуло, на воротах открылся маленький треугольничек, и в нем я увидел чей-то жуткий черный глаз. Глаз смотрел на меня, а я, как завороженный, на глаз. Потом из-за ворот спросили:

— Сто нусна?

У меня язык окостенел.

— Сто нусна? — не повышая голоса, спросили опять.

Я молчал.

— Сто нусна? — все так же спросили в третий раз.

Тут я опомнился и, запинаясь, сказал, что пришел петь по-гречески.

Назад Дальше