— Я два! — весело кричали.
— Я три!
— Пять! Смотрите — пять!
Игра всем нравилась. Каждый старался помочь пильщикам, таскавшим дрова в сарай.
Самый маленький изо всех, трёхлетний Толик, пыхтя собирал малюсенькие щепочки. Он старательно, любовно складывал их друг на друга, как будто это были пряники. Когда у него набралась небольшая стопка, Толик, держа её двумя руками, понёс бабушке в комнату.
Он открыл дверь плечом, как открывал свою, и сказал:
— Бабушка, я вам дрова принёс.
Удивлённая женщина вышла из-за шкафа, который перегораживал комнату, и увидела Толика, аккуратно складывавшего что-то у печки.
— Где дрова, милый? — спросила бабушка.
— А вот. — Толик указал на щепочки.
— Вот спасибо, милый, — сказала бабушка и подошла к шкафу.
— Я ещё в сарай относил… Целое полено. — И Толик направился к выходу.
— Постой, милый. Ты чей же будешь?
— Я Авдеевых.
— Из того дома? А-а, да-да… — сказала бабушка. — На вот тебе конфетку.
Бабушка протянула ему «Мишку». Толик вцепился в подарок и отметил:
— «Мишка». Это вкусный конфет.
Ничего не видя, кроме конфеты, он вышел в коридор. Он не слышал, что говорила ему бабушка, как благодарила его, приглашала к себе.
За Толиком в комнату бабушки снесли дрова Юрка, две Люськи, Стёпа.
— Я пять поленьев принёс, бабушка, — докладывал один.
— Я четыре, бабушка.
— Я шесть!
Она благодарила всех и всем подарила по «Мишке».
Когда вышли из комнаты, Люська с одной косичкой сказала:
— А у бабушки ноги, наверно, больные, она тихо ходит.
— Потому что она очень старая уже, — объяснил Стёпа.
— А ты горохом, — с укором сказала ему Люська с двумя косичками.
— Горох научивала ты просить, — ответил Стёпа.
— Не ссорьтесь, — сказала другая Люська.
В чистой и светлой комнате они увидели полки с книгами, цветы у окон и несколько фотографий, прибитых к стене. И по этой комнате медленно ходила старая женщина с серебряной головой.
Когда поленья и щепу перетаскали, перед входом в дом, где кололи дрова, долго ещё стоял запах смолы, острый запашок берёзы и осины, видно, отсыревших и чуть подгнивших при сплаве на реке и за время хранения на складе.
Две Люськи, Стёпа, Юрка побежали в парк: будет митинг, а после будет кино. У подъезда, где кололи дрова, остался лишь один Толик, самоотверженно и бесстрашно выискивавший среди травы и песка дровяные крохи.
Однажды, когда стало уже холодать, возле подъезда по-осеннему почерневшего дома остановилась «Победа».
Две Люськи и Стёпа вовремя очутились на месте. Они увидели, как быстро вылез из машины шофёр в военной форме, распахнул дверцу. На землю ступили ноги в чёрных, начищенных до блеска сапогах, показалась мягкая тёмно-серая шинель, и перед ребятами предстал полковник в фуражке. За полковником из машины вышел человек в кепке, в расстёгнутом пальто.
Человек в кепке, а за ним полковник поднялись по ступенькам и постучали в бабушкину дверь.
Ребята следили за ними.
— Смотри-ка!
— Да-а…
— Зачем это они?
— Арестовывать…
— Полковники не арестовывают…
Это было в субботу. Вечер субботы и всё воскресенье они были у бабушки, не выходили из её комнаты. Машина стояла у подъезда. Стало известно, что полковник и человек в кепке — бабушкины сыновья. Полковник прославлен боями за Берлин, а человек в кепке — известный мастер обувной фабрики. Это удивило ребят: у такой старушки — такие сыновья! Фотографии их висели у бабушки на стенах. Но там было не две карточки, а больше, штук пять.
— А те сыны небось лётчики, — сказала Люська с двумя косичками.
— На что им лётчиками быть? — сказала другая Люська. — Теперь все герои на гидростанциях работают.
— Строят великие строительства, — сказал Стёпа.
— А работают инженерами, — сказала Люська с одной косичкой. — Или начальниками.
— Или просто так… люди, — сказала другая Люська.
В воскресенье, поздно вечером, полковник и рабочий спустились с крыльца к «Победе». Провожать их вышла бабушка. Она двигалась тихо и осторожно.
Все остановились на крыльце.
— Ну что ж, мать, — вздохнув, сказал мастер. — Значит, всё-таки остаёшься?
Бабушка кивнула.
— Эх, мать… Трудно ведь…
— Да не горюй ты, Петя. Я ведь не старая пока…
Ребята, подбежавшие поближе к крыльцу, удивились: «Не старая?! Вот чудеса! Не старая?!»
— Смотри, мама, — сказал полковник. — Через полгода заберём…
— Ну то через полгода… Может, и постарею…
Сыновья, по очереди обняв и поцеловав мать, сели в машину.
Пофыркивая синим газом, автомобиль укатил. Бабушка стояла на крыльце и провожала взглядом машину, пока она не скрылась за домами. Потом бабушка прикоснулась сморщенной рукой к глазам и медленно, осторожно переступая ногами, пошла к себе.
Люська с одной косичкой предложила:
— Я вас провожу, бабушка.
И довела её до дверей комнаты. Вернувшись, Люська сказала:
— А ей воду носить не помогали. А ей трудно носить.
— Не помогали! — с силой сказал Стёпа. — Чего сказала! Горохом в стекло! В дверь стучали!
— Ладно, что дрова помогли убрать, — сказала Люська с двумя косичками. — Я нашей бабушке двадцать шесть поленьев перенесла.
— Я только девять, — сказал Стёпа. — Зато там четыре тяжёлых были, и сучья на них. Каждое тяжёлое можно за два посчитать и тогда… тогда… — Стёпа высчитывал, — я тринадцать перенёс… если четыре тяжёлых за восемь посчитать, каждое за два.
— За два посчитать нельзя, — сказала Люська с двумя косичками. — Как же так: одно за два?
— Нельзя, — решительно сказала и другая Люська.
И Стёпе стало очень жалко, что нельзя посчитать одно за два.
Валет и Пушок
В то лето я проводил свой отпуск В Крыму, на восточном побережье. Небольшой залив с трёх сторон был окружён невысокими горами. В сырую погоду горы надвигались, казались ближе и грузнее, в ясную отдалялись и как бы становились светлее и легче. Дома, где жили отдыхающие, были разбросаны среди низкорослых деревьев, которые с трудом добывали соки в кремнистой земле. А столовая — светлое, всё в стекле здание — стояла на самом берегу моря, и его жизнь, проходившая то в рёве, то в тихом и ласковом прибое, вся была на виду у отдыхающих.
Ели здесь четыре раза в день, и всегда, когда отдыхающие выходили из столовой — утром ли, днём или вечером, — их встречали две собаки — Валет и Пушок.
Пушок — красавец, гладкая, выхоленная собака, с блестящей и плотно лежащей шерстью. Пушком его назвали, видимо, давно, когда он был ещё щенком.
Пушок так и льнёт к людям, он старается быть полезным им, не забывая и о себе.
На ночь он норовит пробраться в чью-нибудь комнату, а если не удаётся — остаётся на веранде и спит на диване, в углу.
Домой он не ходит.
Утром он встречает отдыхающих и идёт с ними в столовую. После с ними же увязывается на прогулку. Он бежит впереди, сворачивая то влево, то вправо, лает на собак и даже на коров. Он как бы расчищает дорогу людям, с которыми идёт. Делает он это усердно, шумно и эффектно. Как глашатай оповещает он всех о шествии: на крылечки выходит народ посмотреть на нашу процессию, из окон высовываются головы, куры бегут в подворотни или прячутся за заборы, мелкие собачонки убегают и лают из безопасного места.
Пушок спортивно подтянут, но отряхивается и вычёсывает блох здесь же, возле людей.
Если кто-нибудь из отдыхающих пускает его в комнату, он спит на коврике возле койки. Иногда он просыпается, потягивается, подходит к креслу, где сидит хозяин, становится на задние лапы, кладя передние на ручку кресел. На постель он посматривает с тоской и со значением: посмотрит на постель, а потом метнёт взгляд на хозяина: мол, недурно было бы мне… Но хозяин не разрешает — это видно по всему, и Пушок опять ложится на коврик возле постели.
Валет был совсем другим. Он не обладал ни стройностью, ни щеголеватостью гладкого Пушка и был из тех дворняг, которых зовут бездомными и на которых обычно валятся все шишки. Он был неуклюж, некрасив, одно ухо у него кровоточило, и вокруг ранки роились большие мухи с синеватыми крылышками. И даже шерсть у него была неопределённого цвета, какая-то бурая, местами грязно-коричневая.
Его съедали блохи, но врождённое чутьё подсказывало ему, что их нельзя вычёсывать там, где стоят люди, и он отбегал в сторону. Больше того — я сам это видел, иначе никому бы не поверил, — ему хорошо было знакомо чувство смущения, он мог смеяться.
Как-то мы отправились на прогулку по берегу. За нами увязался Валет. Он то шёл вместе со всеми, то забегал вперёд, то отставал. Он не выслуживался и не лаял, оповещая окрестности и всё живое, их населяющее, о нашем шествии по берегу моря.
Однажды, забежав вперёд, Валет, очевидно, не рассчитал, и мы стали свидетелями того, что ему не хотелось бы нам показывать. В этом месте трава была короткая и жёсткая, и он катался по ней, стараясь вычесать из шерсти блох, — блохи одолевали Валета. Валет слишком поздно нас заметил и, видно, почувствовал, что мы, люди, поняли, что он делает. Он постарался скрыть подлинные свои намерения и представить дело так, будто бы просто резвится и играет на траве.
Бедняга Валет! Я никогда раньше не видел его ни играющим, ни резвящимся. Да он, наверное, и не умел этого делать. Из притворства у него ничего не получилось. Он застеснялся, ему было стыдно, и радостный визг, который должен был бы скрыть истинное его занятие, получился у него чем-то вроде смеха. Услышав его, он разошёлся ещё больше, и, обессилев, как это часто бывает с людьми, от смеха, он уже не мог остановиться и катался по траве, всё время смущённо визжа и смеясь. Никогда в жизни я не видел и не слышал ничего подобного.
Таков был Валет.
Не мудрено, что невзрачному Валету, когда он с Пушком встречал выходящих из столовой, перепадало мало. Его лишь жалели сердобольные женщины:
— Ах, какой он грязный, бедняга!
— Какой жалкий!
И трое-четверо из них швыряли ему остатки от обеда. Красавец же Пушок получал обильную дань — кость от курицы, недоеденную котлету на ломтике хлеба, кусочек бифштекса, а то и весь бифштекс.
Слопав подношение, он вытягивал морду к столовой и, навострив уши и виляя хвостом, высматривал очередного данщика. Валет стоял в сторонке.
Дождавшись, когда из столовой выходил последний человек, собаки разбредались. Пушка отдыхающие наперебой звали гулять, и он охотно шёл служить людям. Забегал вперёд, громко лаял, освобождая дорогу своим кормильцам.
Валет увязывался за теми, кто не отгонял его от себя.
Мы с ним сдружились.
И здесь, в этом тёплом краю, наступила осень. Полились дожди, горы — тяжёлые и мрачные — сдвинулись, холодный, непрерывный ветер гнал на берег волну за волной. Отдыхающие, кроме трёх человек, которые должны были закончить свои работы — у кого литературные, у кого научные, — разъехались. Среди этих трёх оставшихся был я.
Странное было это время.
На всей большой территории дома отдыха нас только трое — в столовой мы сидим за одним столом в большом зале с тремя застеклёнными стенами. Утром и днём мы видим в них сырые деревья, холодное беспокойное море и хмурое небо, вечером — черноту. Электричества нет — движок перестал работать, и по вечерам мы сидим с керосиновыми лампами…
Пушок исчез. Когда мы выходим из столовой, нас встречает теперь только Валет. Он сейчас уже не в сторонке, а там, где недавно стоял Пушок. Перепадает Валету мало — нас только трое.
Где теперь Пушок и почему не ушёл Валет?
Однажды, прогуливаясь после завтрака, я шёл по дороге, ведущей в город, мимо чайной. Возле неё стояли автомашины, а в самой чайной шумел народ. Жизнь здесь била ключом.
Дверь чайной то и дело открывалась, люди входили и выходили. Это было доходное место для собак. Здесь я и увидел Пушка.
Пушок не заметил меня, вилял хвостом, умильно уставив свои красивые глаза в одну точку — на бутерброд с колбасой, который доедал шофёр, стоя у машины.
Мне стало как-то обидно и грустно.
В тот день я отдал Валету большую кость с мясом, выловленную мною из супа, отдал и всё мясное, что осталось в тарелках соседей.
Утром, отправляясь умываться, я толкнул дверь, ведущую на веранду, и почувствовал, что она упёрлась во что-то мягкое, что сейчас же посторонилось. Выйдя, я увидел Валета — он потягивался и виновато вилял хвостом.
Давно уже с веранд, чтобы не гнили от дождя, были убраны диваны, на которых иногда ночью спали собаки. Где же он ночевал всё время, этот Валет? Неужели у меня на веранде, на коврике? Я наклонился и тронул рукой коврик — он был ещё тёплый. И тогда я вспомнил, что раз или два до сегодняшнего дня, открывая дверь, я толкал что-то мягкое, что потом исчезало. Значит, это был Валет…
В тот же день после обеда уехали два моих товарища, и я остался один… Один в доме, один в парке…
Неужели теперь уйдёт и Валет? Что ему может перепасть от одного человека? Я думал об этом — мне не хотелось оставаться совершенно одному.
В течение дня я видел только заведующую столовой, которая сама подавала мне еду, и иногда уборщицу. Все остальные давно были рассчитаны, а те из них, кто остался, готовили дома к зиме, и я никогда их не видел.
А дождь шёл по-прежнему часто, ветер гнал на берег волны, хмурое небо падало на землю и не могло прихлопнуть её, сырую и холодную, наверное только потому, что легло в своём падении на вершины гор. Но на нашем участке гор не было, и небо прогнулось, и оттуда лилась и лилась вода.
Когда дождь переставал, порывы ветра стряхивали с деревьев капли, и казалось, что дождь идёт и идёт.
С тревогой я ждал наступления вечера, а вечера стали наступать рано. Я представлял себе, как буду сидеть в комнате, на втором этаже. На столе керосиновая лампа, за которой нужно всё время следить, чтобы не коптила, за окном темнота, тишина, сырость. В течение многих часов я не услышу ни голоса, ни шума, я один в большом мокром парке с опустевшими домами. Контора и домик директора далеко, на другой территории, жилые дома посёлка — ещё дальше.
Мне уже хотелось немедленно уехать, но я не мог этого сделать, потому что билет был заказан на определённое число…
Я остался один, но Валет не ушёл. Он по-прежнему стоял у входа в столовую и ждал. Мы по-братски разделили с ним обед, и он поплёлся за мною к дому. После обеда я спал, а когда проснулся — было уже темно.
Нащупав спички, я зажёг лампу, оделся и сел за стол работать. На улице было ветрено, я слышал, как шумят деревья, видел, как в тёмном-тёмном прямоугольнике окна появляется и исчезает веточка тополя с жёлтыми листьями. Шумело ещё море. И — всё! Сознание, что я больше ничего и не услышу в этом покинутом всеми месте, угнетало меня.
Я встал и прошёлся по комнате. Половицы заскрипели под моими ногами. Вот, пожалуй, ещё этот скрип! А впереди — вечер, ночь, а завтра все снова и послезавтра — и так до конца, ещё несколько томительных дней.
Я снова сел за стол — нужно всё-таки работать. Но работа не двигалась. Можно было сходить в посёлок, но я представил себе, как я один в темноте пробираюсь по мокрым аллеям, иду по такой же, вдобавок ещё с ямами, дороге — и мне не захотелось никуда идти.
Но дверь я — сам не знаю зачем — всё-таки толкнул. Она упёрлась во что-то…
— Валет! — радостно воскликнул я. — Валет!
Озябший Валет не решался войти в комнату и стоял, переступая с ноги на ногу и поджав хвост.
— Валет, сюда! — сказал я и стал почему-то хлопать себя по коленке. — Сюда!
Валет вошёл в моё жилище, потянул носом воздух и, повернув морду ко мне, остановился в ожидании.
Я вышел на веранду, вытряхнул коврик, на котором спал Валет, и, взяв свой, лежавший у кровати, соорудил из них постель Валету в углу комнаты.
Валет улёгся. Он дремал, иногда, забывшись, тихонько скулил, чихал, подходил к столу, где я работал, и я видел умные глаза, словно покрытый дерматином влажный нос, лохматую морду…