«Меня берут в танковые войска», – сказал один из нас.
«Через два года встретимся», – с надеждой вырвалось у меня,
«Я вернусь через три, – поправил меня третий, – попросился на флот».
Проводы были на третий день утром. Как принято в нашем селе издавна, мы, новобранцы, прошли из конца в конец села с перевязанными через плечо рушниками и попрощались с каждым домом. Старые солдаты давали наказ, девчата по традиции дарили платочки и кисеты, женщины, тоже по традиции, благословляли нас и пускали слезу. А потом в клубе нам вручали от колхоза подарки. Были танцы на улице, играл самодеятельный оркестр, молодежь пела, веселилась, танцевала. Я не танцевал, стоял рядом с родителями, они почти все время молчали. Беззаботно и весело было моей сестре-десятикласснице, радовалась, что ее брат будет солдатом.
«Ты знаешь, как я служил, –сказал отец, – две «Славы» имею, шесть медалей. За всю службу даже выговора от командира не было. А я ведь семь лет, вместе с войной, под винтовкой ходил».
«Знаю», – ответил я.
«Так смотри не опозорь род Варкиных».
А мать заплакала:
«Не было бы войны…»
Самые тяжелые минуты при расставании последние, когда все уже сказано, выслушано и не знаешь, о чем говорить, что делать, а молчать неловко, тяжело. Вот и у нас наступили такие минуты. Подогнали автобус, погрузили в него чемоданы. Баянист, сидя на табуретке, в центре круга, заиграл прощальный вальс, тихонько, несмело, будто боялся громкими звуками испортить грустную торжественность проводов. Новобранцам полагалось этот вальс станцевать. Я вышел в круг с сестрой, молодежь, столпившаяся возле баяниста, начала ему подпевать.
И вдруг оборвалась песня, стихла музыка. Я остановился в танце, оглянулся туда, куда все глядели, и увидел Марью Матрунину, самую старую в деревне женщину, больную. Шла она медленно, тяжело опираясь на палку, грузная, полная той болезненной старческой полнотой, которой страдают люди с больным сердцем. Она едва-едва переступала толстенными ногами, часто останавливалась, чтобы отдышаться, лицо ее от напряжения и ходьбы налилось багровым румянцем. Гарусный красно-черный платок, надетый по случаю проводов, сбился на шею, открыв седые, но густые волосы, прямые, аккуратно приглаженные, собранные на затылке в узел. К Марье подбежали хлопцы, взяли под руки, помогли дойти до автобуса. Баянист проворно вскочил, поднес свою табуретку и посадил на нее старуху. Мы, шестеро новобранцев, стали перед нею шеренгой, и Марья, обведя нас тусклыми глазами, показала на меня пальцем, позвала к себе.
«Ты чей будешь?» – спросила она.
«Варкин».
«Сережа Варкин? Моего Гришки дружок. Тебя что, опять на войну забирают? Туда едешь?»
Я молча кивнул головой.
«А Гришку ты увидишь? Помоги ему отпуск получить. Сколько лет прошло, а его все не отпускают».
Тетка Марья путала все на свете: и время, и события, не узнавала людей, думала, что война все еще продолжается. Меня она приняла за моего отца, который действительно дружил когда-то с ее младшим сыном.
А помутился у нее рассудок с сорок четвертого года, когда получила сразу в один месяц три похоронные: на мужа и на двух сыновей. Погибли они в разное время – кто в начале войны, кто в сорок третьем, но послали из штабов извещения только в сорок четвертом, когда освободили нашу деревню. В том же году взяли на войну ее последнего сына, Гришу, а через месяц и на него прислали похоронную. Письмо пришло в сельсовет, и все сразу догадались по конверту – не солдатский треугольник, а обычный почтовый конверт, – что таит оно для Марьи еще одну смерть, и решили не добивать женщину, оставить ей хоть одну надежду. Председатель сельсовета положил похоронную в свой железный ящик, и с тех пор лежит она там вот уже более тридцати лет. Менялись председатели, а похоронную передавали друг другу вместе с печатью. Вот и ждет старуха сына, верит, что он еще воюет, каждый раз, когда провожают парней из деревни в армию, приходит на проводы и просит разыскать на войне Гришу, передать, чтобы возвращался домой.
Никого из родных у Марьи не осталось. Живет за-бстами и помощью односельчан. За сыновей и мужа получает пенсию, хранит их награды – два ордена Отечественной войны, которые ей прислали.
«Так ты ж, Сергей, – опять назвала она меня именем моего отца, – подмени там Гришу. Повоюй за него, а он пусть домой идет».
Марья достала из кармана своего пиджака что-то зажатое в кулаке, видна только была розовая ленточка, и сказала мне:
«Наклони голову».
Я, ни о чем не догадываясь, наклонил голову, а она надела мне на шею ленту и разжала кулак. Орден Отечественной войны, привязанный к ленте, повис у меня на груди, сверкнул начищенным металлом и красной эмалью.
«Носи, не бойся, не потеряется. Я его суровыми нитками привязала, – сказала М"фья. – Это тебе за Гришу».
… – Рядовой Варкин! – окликнул ефрейтор Исаев и сразу вернул меня из моих воспоминаний на эту стерню. – Почему отстаешь?
Мы по-прежнему шли полем, обошли скирду соломы, я остановился возле нее на минуту и услышал, как там шуршат мыши. Нарочно топнул ногой, и шур-шанье прекратилось.
Впереди чернел лес, и я представил, как опять придется продираться сквозь кусты, цепляться за корни и сучья, наталкиваться на деревья.
– Товарищ ефрейтор, – замедлил шаг Чеботару, – курить хочу. Мы имеем право отдохнуть три минуты.
И правда, подумал я, стоит ли так выбиваться из сил, чтобы прийти на место на несколько минут раньше, ведь это учеба, игра… И в лесную чащу не обязательно лезть, можно обойти полем. А устали мы все здорово: и я, и Чеботару, и не меньше нас – Исаев. Однако ефрейтор только оглянулся назад и, ничего не сказав, зашагал еще быстрее.
Чеботару заговорил о чем-то сердито, мешая русские и молдавские слова. Эту его особенность я хорошо знаю: стоим же с ним в строю рядом, каждый раз ровняюсь на его широкую грудь и койки наши впритык. Когда Чеботару бывает чем-то недоволен, начинает сам с собой разговаривать. И еще он обладает удивительной способностью спорить: он просто оглушает тебя, – засыпает потоком слов, ты не в состоянии произнести фразу или хотя бы слово. Слушаешь, слушаешь, а потом надоест, махнешь рукой и уходишь. А Чеботару, радуясь своей победе, кричит вслед: «Что сдался? Согласен со мной!..»
С командиром он так, разумеется, не спорит, хотя ему почти всегда хочется возразить, свое доказать. На командира поток слов не обрушишь, свое несогласие с сержантом или офицером Чеботару выражал молча, стараясь смотреть ему в глаза своими черными пронзительными глазами так, что редко кто выдерживал этот взгляд и отворачивался. И еще при этом он шевелил пальцами часто-часто. Ими можно шевелить даже в строю и при команде «смирно» – давно известный солдатский способ сдерживать себя.
– Слушай, Исаев, – взмолился Чеботару, – три минуты дай. Покурить хочу. Три затяжки… Пожалуйста.
Чеботару, конечно, хитрил, говоря, что хочет курить, а не просто отдохнуть. Я же знаю, что он не курит – у нас в отделении никто не курит. Но для этой цели – попросить на занятиях передышку – берет с собой сигареты. И сегодня их прихватил, чувствовал, что ночь будет тяжелая.
Ефрейтор Исаев, не останавливаясь, сказал:
– Вот дойдем до леса, покуришь.
Темнеющий впереди лес, казалось, совсем близко, но он все так же темнел и нисколько не становился ближе. Шли и шли, шуршала и шуршала стерня о сапоги, а поле не кончалось. Слева начали вырисовываться контуры какого-то строения, того самого, несомненно, что обозначено на карте, – длинного, с белыми и черными простенками. Исаев подал Чеботару знак рукой, чтобы тот замолчал, и мы пошли, оглядываясь на это строение, в надежде услышать голос или увидеть живого человека. Строение молчало, и я, стараясь угадать, что там в нем, для какой цели его поставили среди поля, так и не отгадал.
– Ложись! – неожиданно скомандовал Исаев.
Я повалился на узкую глубокую борозду и больше не шевельнулся, даже не попытался передвинуться на более удобное место. У меня не было для этого сил.
– Кури, – разрешил Исаев Чеботару.
– Ай мулцумеск, ай спасибо, – заговорил Чеботару, но так же, как и я, лежал неподвижно и не полез в карман за сигаретами. – Подожди три минуты. Отдохну. Тогда закурю… Семь километров марша, потом эта разведка… Маршрут…
– Ладно, отдохни, а пока покажи на карте, где мы сейчас находимся, – согласился ефрейтор и положил перед Чеботару карту, компас, фонарик. – Свети осторожно…
Чеботару развернул карту, снял пилотку, под пилоткой зажег фонарик и долго шелестел картой. Я не выдержал, подсказал:
– Найди отдельное строение.
– Вот где мы, – обрадовался Чеботару и, придвинувшись на животе к Исаеву, тыкал пальцем в карту. – Вот видишь, это стоит каса… дом. Длинный, как каруцы. Телега, – тут же перевел он по-русски. – А вот здесь лес, и мы пойдем через него, проклятого.,. Куда? А вот сюда. Правильно?
– Неправильно, выше. Ищи перекресток. Хорошо, нашел. Теперь кури.
Курить Чеботару так и не стал. Он затих, положил голову на руки и замер, может, заснул.
Исаев сказал, что лежим еще четыре минуты, а потом снова в путь.
«Мало», – хотел возразить я, но не успел, меня опередил Чеботару.
– Мало, – сказал он, будто угадал мою мысль, – никуда не убежит твое шоссе.
Ефрейтор продолжительно, с шумом вздохнул, сел, давая этим знать, что он готов продолжать путь.
– Некогда разлеживаться, надо идти. И перестань ныть, Чеботару. Тебе ли ныть? Ведь силы тебе не занимать, быка за рога удержишь.
– О, могу! – весело принял похвалу Чеботару.
– Стало быть, солдат из тебя получится. Только знай старайся, вот как Варкин.
– А разве я не стараюсь? Хотя и понимаю, зря мы через силу надрываемся. Не война же, а только учение. На кой черт бежим, лезем в лес, лбы себе расшибаем?
– Вот, вот, тебе бы ковер разостлать. Иди, солдат Чеботару, маршируй. Варкин вон и ориентируется хорошо ночью, – опять похвалил меня Исаев. – Потому что на занятиях слушает внимательно, записывает.
– А я не слушаю?
– Не всегда. Иной раз и мух ртом ловишь.
– Неправда. Ловить некого, нет в казарме мух.
Мы засмеялись и одновременно встали без команды.
Мрак к этому времени стал немного редеть, кое-что можно было разглядеть, и небо посветлело, звезды поблекли – признак приближения рассвета.
Пройдя несколько метров, мы заметили дорогу, точнее, не дорогу, а две проложенные машинами колеи по стерне. Она шла в нашем направлении, и мы свернули на нее. Вскоре дорога нырнула в лес, как в черную нору, в пропасть, и ее тут же проглотили заросли и темнота. Стало как-то неуютно, не то что страшно, а тревожно. В лес мы вошли* вместе, плечо к плечу, и огорчились, что дорога круто поворачивала на север.
Мы свернули с нее, углубились в сосновый подлесок, пробились сквозь него быстро и очутились среди деревьев старых, перезрелых, с толстыми стволами. Здесь было идти легче, к тому же немного посветлело. Свет лился сверху, с неба, серый, жидкий; он гасил звезды, стирал их, как стирают тряпкой на классной доске записи 'мелом. Верхушки деревьев тихонько качались, и светлые прогалины между ними тоже покачивались, как вода в озере. Казалось, над нашими головами было не небо, а застыло вывернутое куполом море. Странное сравнение пришло мне в голову.
Исаев – он шел первым – обо что-то споткнулся и упал. Я помог ему подняться, он немного поахал – крепко ушибся боком, – но не стал отдыхать, а послал вперед меня, сам пошел замыкающим. Потом падали и я, и Чеботару, натыкались на сучья, царапались о ветви, хотя, казалось, и старались идти осторожно. Просто внимание притупила усталость, все крепче и крепче опутывая телб. Отяжелели ноги, руки, спина, гудело в голове, горько было во рту. Натолкнувшись по дороге на валун, я остановился, хотел присесть, но услышал сзади окрик ефрейтора:
– Давай, давай, ребята, немного осталось!
Исаев обошел меня и опять двинулся первым, опять повел без остановки, без передышки. И откуда у него такое упорство, неутомимость, что он – железный? Я не успевал за ним, отстал, остановился перед поваленным ветром деревом. Исаев пролез под ним, а я и Чеботару навалились на него грудью и так, обессиленные, и висели некоторое время, давая хотя бы маленький отдых ногам. Исаев, не слыша наших шагов, обернулся.
– Под низ пролезьте, – сказал он.
– Не полезу, дай три минуты, – выдавил из себя через силу Чеботару. Он сполз с дерева и, как мешок, шмякнулся на землю.
Мне тоже нестерпимо хотелось свалиться мешком на землю. Ноги от такого желания предательски задрожали, не стали меня держать, и тело начало сползать с дерева, и в конце концов я сел.
– Мало времени у нас, ребята, опоздать можем, – сказал Исаев. – Вставайте.
– Подожди три минуты, – попросил Чеботару. – Не могу…
– А через «не могу» можешь? –Ефрейтор обратился, казалось, к одному Чеботару, но, несомненно, эти слова адресовались и мне. – Нужно уметь пересиливать себя. Ну!
Я пошевелился, сделав слабую попытку встать с земли. Это заметил ефрейтор.
– Варкин вон встает, – тут же похвалил он меня, после чего я уже сидеть не мог. Упираясь автоматом в землю, начал поднимать свое тело, тяжелое, непослушное, точно чужое, и встал. Потом пригнулся и пролез под деревом.
– Молодец, Варкин. А ты, Чеботару, не стараешься. Боишься надорваться.
Чеботару вдруг вскочил на четвереньки и прыжками, по-лягушечьи шастнул под поваленное дерево, вскочил и, что-то по-своему быстро-быстро говоря, пошел вперед. Он ссутулил плечи, как это делают борцы перед схваткой с противником, и шел, нарочно не выбирая дороги – сквозь кусты, густой ельник и даже кучи хвороста не обходил, а перелезал через них.
– Ничего, – сказал насмешливо Исаев, – солдату позлиться иногда полезно. На одной злости потом можно пройти еще столько же.
– На злости? Как на горючем? Да? – огрызнулся Чеботару. – Могли и по шоссе туда добраться.
– Могли бы и подъехать на попутной машине.
– Ну и подъехали бы, – не уловил иронии ефрейтора Чеботару. – И давно бы были на месте.
– Понимаешь, – Исаев догнал Чеботару и пошел рядом, – любой инструмент без работы ржавеет. Бляха твоего ремня, если ее не чистить, не блестит. А солдат без солдатской работы и науки – не солдат, ржавчиной покроется. Он точно бляха, чем больше трешь его, тем ярче блестит.
– Ха! – развеселился Чеботару. – Значит, меня нужно драить. И ты сегодня это делаешь? Ай да ефрейтор!
Нам осталось идти километра четыре. Времени у нас в запасе больше часа. Если это расстояние пройдем за час, останется минут двадцать – достаточно, чтобы сделать себе окопчик для наблюдения. Исаев, сказав об этом, как бы предоставил нам право выбора: или прибавить шагу и выиграть время, или меньше оставить времени для рытья окопа и отдыха. Мы прибавили шагу.
Вскоре мы услышали гудение машины, ровное, протяжное, –как звон басовитой струны, далеко слышное в утренней тишине.
У нас словно прибавилось сил. Солдаты называют это вторым дыханием. Теперь мы почти бежали сквозь малинник, щитовник и какой-то низкий, с хрупкими стеблями кустарник, торопились, как торопится иео всех сил стайер, увидя близкий конец трудного пути. Тяжело дыша, ловили открытыми ртами воздух, в груди и горле стояла комом удушливая горечь. Мы сняли пилотки, по нашим лицам стекал пот. Я приотстал, потому что больше остальных выбился из сил. Исаев и Чеботару пошли со мной рядом, поддерживая: один – мой вещевой мешок, второй – меня самого под руку.
Выбежали мы метров на сто дальше от перекрестка. Черная, отполированная полоса асфальта блестела, как мелководная река с торфяным дном. Не выходя на асфальт, прошли по краешку леса до обрывистого откоса, на который взбежала стайка молодого ельника. Это и был наш конечный пункт.
Ефрейтор Исаев посмотрел на часы и, сдерживая дыхание, прерывая его словами, сказал:
– Четыре часа… двадцать восемь минут… В запасе тридцать две… Молодцы, ребята… Не подвели!..
Чеботару и я выпрямились, подтянулись. Мы с радостью приняли эту первую в своей службе похвалу, хотя в карточку поощрений она и не будет записана. Уставшие, с грязными от пыли и пота лицами, прилипшими к мокрым гимнастеркам иголками, исцарапанные, мы чувствовали несмотря ни на что счастливую легкость во всем теле, так как поняли: сегодня мы выдержали первое солдатское испытание.