— Фаянс за тряпьё! Фаянс за тряпьё! За старые шлёпанцы, за всякую рвань!
Так каждое утро выкрикивал старьёвщик — пан Шмуль Аксамит. Ходил он из одного двора в другой по всей Голубиной улице, а за плечами у него висел холщовый мешок для тряпья. Этот мешок обычно с самого раннего утра бывал в прескверном настроении. И ничего удивительного: ведь с утра он всегда пуст, а это всё одно, что голоден. А уж так повелось на свете, что голодный не может быть в хорошем настроении.
Итак, пустой серый мешок свисал с плеча своего хозяина и, весьма недовольный, ворчал:
— Тряпьё?.. Пускай и не мечтают! Не стану я больше таскать этот дрянной товар. Найду что-нибудь получше!
— Вот именно, вот именно! — затрещала в ответ корзина с фаянсовой посудой.
Она как раз с самого утра была в превосходнейшем настроении. И нечему удивляться: в ней полным-полно было красивого товару, и богатствами своими она очень гордилась.
— Не хватает ещё, чтобы эти красивенькие мисочки и сахарницу с голубками пришлось отдать за какое-то тряпьё! Ничего, не беспокойся, кум, у нашего хозяина неплохая голова на плечах, да и мы можем ему кое-что присоветовать…
Впрочем, неизвестно, так ли уж считался пан Аксамит с советами своих помощников. Стоило ему появиться где-нибудь во дворе, как по всему дому поднималась суматоха — правда, главным образом в подвалах и на чердаках: как видно, именно там больше всего и ценили красивый фаянс пана Аксамита.
Послушайте-ка, о чём толкует в своём подвале пани Марцинова:
— Зачем хранить в сундуке эту старую юбку? Её там окончательно съест моль… А между тем мне бы так пригодилась мисочка, разрисованная розами или анютиными глазками.
А пани Валентова с чердака рассуждала сама с собой:
— К чему залёживаться старым сапогам покойного мужа? Мне ведь просто необходима новая сахарница — вот та, с голубками. — И она спешила поскорее высунуться из окна: — Пан купец, я сейчас спущусь!
Скрипит подвальная лестница, гудит чердачная. Потом начинается торг. Повеселел холщовый мешок. А корзина тут же помрачнела: ей пришлось расстаться с такой красивой мисочкой и сахарницей!
И снова бродит по дворам пан Аксамит со своими помощниками — серым мешком и скрипучей корзиной.
И когда наконец спускаются сумерки, такие же серые, как разбухший мешок пана Аксамита, старьёвщик возвращается домой. Всё медленнее передвигает он ноги, всё ниже клонятся его плечи под тяжестью ноши.
А ведь в туго набитый мешок сквозь дырку протиснулось нечто… Что бы это могло быть? У него худые, усталые ноги, натруженные, усталые руки. Говорит это нечто хриплым голосом… Эге, да это что-то такое, что не ест, не пьёт, а на свете живёт и ходит, как тень, за каждым порядком потрудившимся человеком. Да ведь это же его усталость, его дневная забота, ноющая в утомлённых руках, в набрякших ногах — та самая забота, что трудится наравне с человеком и не раз помогает ему советом.
— Подвиньтесь-ка! Пора подвести итоги. Ну, как сегодня наши дела? — осведомляется Забота пана Аксамита, протискиваясь в мешок.
Мешку знакома эта гостья. И без того набитый битком, он растягивается ещё немного, чтобы впустить её; так он поступает каждый день. А кума Забота оглядывает собравшуюся в мешке компанию.
— Ну-ну, вы совсем недурно выглядите… Пожалуй, не жалко даже той мисочки в розочках, что отдали за вас, — проскрипела кума Забота, обратившись к шуршащему шёлковому платью.
— Шу-шу! — обиженно откликнулось платье. — Недурно? Да я побывало на десяти свадьбах! А на скольких балах! И все говорили, что я очень красивое!
— Э, что там свадьбы! Я вот в настоящем театре выступал! А как мне аплодировала публика! — мягким голосом отзывается бархатный плащ.
Только старые сапоги покойного пана Валента тихонько забились на самое дно мешка.
Однако кума Забота добралась и до них. Хотела уже было попрекнуть их чем-то, но, видно, передумала.
Наработались сапоги пана Валента за свою жизнь, ох, как наработались! Набегались вместе с хозяином по лесам строек. Носили известь и кирпич. Возводили дома и домишки. Насмотрелись на город с высоты. Стояли на узкой доске, пока их хозяин заглаживал лопаточкой известь, на третьем, на четвёртом, на пятом этаже, над пропастью каменного двора… Нет у них ни лоска, ни красивой внешности, одни латки. Да кто знает, может, им снова придётся идти в дело…
Слушая хвастливые речи шёлка и бархата, они только прошептали:
— Не всё то золото, что блестит.
— Нет уж, простите! — отозвалась опустевшая корзина, — Золото — совсем неплохая вещь! Позолоченные тарелки лучше всего расходятся. Уж я-то знаю толк в товаре…
— Ну, не ты одна помощница, я тоже что-нибудь да значу, — перебил её мешок и совсем готов был уже надуться, как вдруг вспомнил, что по вечерам он бывает в наилучшем настроении.
Да и к чему, собственно, мешку пререкаться с корзиной? Так уж у них заведено, что хоть и носят они разный товар, но цена им одна, иначе торговля была бы в убыток пану Аксамиту.
Кто знает, может, мешок стоил даже больше корзины — ведь в нём ещё сидела и кума Забота. А за кумой Заботой ходит следом её родная сестра — Выручка, когда тощая, когда жирная. А у Выручки тоже свои обязанности: они с сестрицей должны прокормить пана Аксамита, пани Аксамитову и шестерых маленьких Аксамитят.
Дожидаются отца маленькие Аксамитята, расплющив носы об оконное стекло: дожидаются и его Заботы и его Выручки. Должно быть, она не особенно жирная, эта Выручка старьёвщика пана Аксамита. В чугунке варится картошка, на столе приготовлена селёдка — одна-единствениая на всю семью. Будет ещё чёрствый хлеб и чай.
А тем временем в дверь уже кто-то стучится. Это бабуся Латковская с чердака. Является она этак каждый вечер, выбирает из мешка самое лучшее тряпьё и самые лучшие обноски. Остальное пойдёт на бумажную фабрику.
Бабусе Латковской уже плохо служат ноги. И у неё тоже есть своя Забота. Однако она выглядит иначе, чем та, которая сидит в мешке у пана Аксамита.
Пани Аксамитова выложила дымящуюся картошку на выщербленную салатницу. Хоть пан Аксамит и снабжает такое множество людей красивым, разрисованным розами и голубками фаянсом, однако — по пословице «сапожник ходит без сапог» — тот, кто продаёт фаянс, сам ест из выщербленной посуды. Маленькие Аксамитята густо облепили стол. А бабуся Латковская тем временем потихоньку взбиралась на свой чердак. Бабуся — шлёп-шлёп… А за ней — кума Забота. Покряхтывают обе. Приостанавливаются на каждой лестничной площадке. Бабуся Латковская несёт узелок, размышляет и подсчитывает про себя:
— Если это всё выстирать и отгладить, будет оно выглядеть, как новое, или не будет? А не разлезется ли по швам от стирки? Может, платье лучше отделать кружевами?
— Потише, потише, а то мне уже ноги отказывают! — прерывает эти размышления шлёпающая за бабусей Забота.
Добрались они наконец до бабусиной каморки. В клетке проснулась и захлопала крылышками канарейка. Зажгла бабуся лампу. Надела на нос очки в проволочной оправе, и тотчас же всё повеселело. Потому что в маленькой комнатушке бабуси Латковской всё было весёлое — и одеяло из цветных лоскутков, и бархатные собачки, и разноцветные тряпичные кошечки. Вытащила бабуся из узелка красное шёлковое платье, то самое, которое ещё в мешке хвасталось своей светской жизнью, а за ним и зелёный бархатный плащ, что выступал в настоящем театре. И до чего же они оба переливались красками!
Даже бабусина Забота повеселела, пристроилась на швейной машинке и давай советовать хозяйке:
— Анелька собирается на свадьбу. Купит она у нас это платье, купит! Нужно только тут немножко надставить, а там укоротить. Но прежде всего мы его выстираем и выгладим.
И неплохо она, должно быть, посоветовала, потому что на другое утро обе уже рядышком сидели за работой.
Потом кума Забота прыгала по исколотым иглой бабусиным пальцам, попискивала в мыльной пене, а в конце концов шипела под горячим утюгом. Зато платье получилось как новое. Сидит бабуся у окна и дожидается сестрицы Заботы — Выручки.
Пришла наконец Анелька, та, что собиралась на свадьбу, а за Анелькой появилась у бабушки Латковской и долгожданная Выручка.
Примерила Анелька платье из красного шёлка и тут же купила. Выручка была не жирнее и не худее своей сестрицы — Выручки пана Аксамита. Но поскольку она уже здесь, то так она и останется в маленькой весёлой комнатке пани Латковской.
Купила бабуся целый литр керосину, чаю, сахару, взяла в лавочке солонины и крупы, а также целый пучок свёклы. Стоит сейчас эта свёкла на огне в котелке. Бабуся подбирает обрезки с полу. И красные шёлковые и ситцевые в цветочках. Потом вытаскивает из ящика стола лоскуток бархата, моточек чёрного шёлка и розовые тряпочки. Не то это труд для неё, не то забава!
Щёлкают блестящие ножницы. Там и сям мелькает острая игла. И вот из обрезков, из лоскутков получается трикотажное туловище, ручки, ножки… На розовом лице выскочил носик. Правда, чуть-чуть вздёрнутый. На голове выросли блестящие шёлковые косы. Лоскутки красного шёлка превратились в шёлковую юбочку.
А бабуся Латковская уже ищет что-то в своей жестяной коробке с пуговицами. Нашла две чёрные бусинки. Пришила одну — и тряпичная кукла тотчас же оглядела себя в стёклышках бабусиных очков. Пришила другую — кукла даже головой завертела, хотела что-то сказать, но пока у неё ещё не было рта. А как только бабуся вышила ей красный шёлковый ротик сердечком, она сразу же закричала:
— Ах, бабуся, какая же я красивая! Наведи только мне чем-нибудь румянец — не хочу я быть такой бледной!
Тем временем стала закипать на огне свёкла. Подпрыгивает, стучится в крышку котелка:
«Стук-стук, бах-бах, горячо как — страх!»
Посадила бабуся тряпичную куклу у горшка с цветущей геранью, а сама кинулась к котелку:
— Ой-ой, свеколочка моя! Пригорит ещё!
Задвинула бабуся заслонку в плите, помешала в котелке ложкой и снова призадумалась. Чем бы кукле этот самый румянец навести?
А кума Забота уж тут как тут:
— А может, свеколкой ей?
— Ай-яй, правда ведь! — обрадовалась бабуся. Зачерпнула поскорее блюдечком горячего свекольного соку, взяла лоскуток и ну наводить тряпичной кукле румянец, да такой, что рядом с ним сразу же поблёкла цветущая розовая герань! Может, это она от зависти — кто её знает…
Дело в том, что кукла и впрямь была очень красивая. Кума Забота и та улыбнулась ей — правда, только уголочком рта.
Сидит себе кукла около внезапно побледневшей герани и, попросту говоря, сохнет. А сама украдкой смотрится в оконное стекло, словно в зеркало. Тут пятнистый бархатный пёсик как залает:
— Гав-гав!.. Так нас с вами, моя панночка, стало быть, вместе понесут на продажу?
— Что такое? На какую продажу? Меня, такую красивую куклу, понесут куда-то там продавать?
— Мяу! — отозвалась тряпичная кошечка. — Не велика барыня! Будешь работать — маленьких детей забавлять…
Не успела кукла ничего возразить (а у неё безусловно нашлось бы сто и одно возражение), как вдруг ворвался ветер, и она — хлоп! — вылетела в окно.
— Бальбинка! Моя Бальбинка! — воскликнула бабуся и чуть не выронила из рук горшочек со свёклой.
Едва тряпичная Бальбися успела услышать своё только что наречённое имя, как в ушах у неё засвистел ветер и она козликом — скок! — с четвёртого этажа вниз. А там, внизу, стоял своей собственной персоной кудлатый Азор. А может, не Азор, а Букет? Но кто спрашивает пса-приблуду, пса-бродягу, пса-горемыку, как его зовут? Всюду его кличут одинаково, очень кратко, но зато выразительно: «Пшёлвон!»
И вот именно этот кудлатый дворняга обходил в тот день все дворы, все помойки Голубиной улицы. Рылся, искал… Вы спросите, что он искал? Да уж не ветра в поле: на что голодному псу ветер! Искал он костей, хлебных корочек и вообще чего придётся. Ведь в его собачьем роду хорошо знают пословицу: «Голод не тётка — пирожка не подсунет». Это нередко говаривала или, вернее, тявкала, ещё его прабабка.
Пшёлвон был занят своими поисками, как вдруг что-то внезапно свалилось ему на нос. Что-то красное, как грудинка из мясной лавки пана Печёнки.
Псу ещё ни разу не довелось досыта наглядеться на эту грудинку, так как именно пан Печёнка громче всех и притом очень грубым голосом кричал ему: «Пшёлвон!»
А тут вдруг прямо с неба свалилось что-то красное, шуршащее и повисло на его собачьем носу.
Пустился тут пёс со всех своих четырёх лап. Счастливый случай! Тут и раздумывать нечего! А на собачьем загривке подскакивают все его блохи, такие же голодные, как и их кормилец.
Несутся они улицей, по самой середине мостовой. Гоп-гоп! Кукла кричит:
— Каррраул! Спасите! Меня дракон похитил!
Никто, однако, не слышит тряпичного голоса панны Бальбиси. Мчатся они, мчатся; промчались мимо мясной лавки пана Печёнки. А там как раз панна Агнешка выбирала обрезки для трёх своих кошечек и четырёх собачек. Дело, понятно, ответственное. Пан Печёнка уже зевал вовсю, потому что покупательница около получаса занималась отбором лакомств. Как вдруг мимо дверей лавки промелькнуло красное пятно, четыре собачьих ноги и куцый хвост.
— Хватай, держи ворра! — грубым-прегрубым голосом заорал пан Печёнка и, как камень из пращи, вылетел на улицу.
А панна Агнешка, с великого перепуга, уронила целую четверть кило тщательно отобранных обрезков и бросилась за паном Печёнкой.
— Хватай! Держи! Воры! Бандиты! — завизжала она тоненьким, но, впрочем, довольно пронзительным голосом.
За панной Агнешкой выбежали все остальные. А в самом хвосте тащилась бабуся Латковская и тоже кричала:
— Бальбина! Моя Бальбина! Выпала из окна!
Какой же шум и переполох поднялся на Голубиной улице! На перекрёсток ринулась толпа в белых фартуках с паном Печенкой и панной Агнешкой во главе. Вокруг бабуси Латковской — тоже давка, все кричат хором, один не слышит другого:
— Разбилась насмерть? Ах, моя панночка! Ах, несчастная! От воров в окно выскочила? Ну где же это слыхано?! А ведь до чего спокойная была улица!
Так всё перемешалось у людей в головах. А пёс что было сил мчался со всех своих четырёх лап.