Она смеется и, подняв руку, рассматривает ее.
— Да, перелом. Крошечная кость в верхней фаланге мизинца. А гипс наложили вот до какого места, — она указывает на точку прямо над локтем, рассказывая все это с таким видом, будто с ней в жизни не случалось ничего более веселого и интересного.
Я чувствую на себе взгляды Тоббе и Петтера. Почему бы им не отойти и не поболтать о своих делах? Зачем обязательно буравить меня любопытными взглядами? Что мне сказать? И сколько еще она будет стоять тут с радостной улыбкой?
Судя по всему, пока за ней не придет ее парень.
Я вижу, как он — Фредрик, если не ошибаюсь? — направляется к нам.
— Юлия, мы уходим. Ты с нами?
Он как-то нервно кивает мне в знак приветствия. Похоже, ревнивый тип. И к этому ревнивому типу Юлия обращается с улыбкой:
— Конечно, вы идите, я догоню.
Затем она легко касается моего плеча здоровой рукой:
— Мы уже уходим.
Да, это я и сам слышал. Плечо будто занемело от ее прикосновения.
— Придешь на следующую тренировку для новичков?
— Не думаю.
Улыбка сходит с лица, она поднимает руку в гипсе:
— Не из-за этого, надеюсь? Это же случайность. Ты не виноват.
— Да ладно…
Пожимаю плечами, как маленький мальчик, которому стало стыдно. А Тоббе и Петтеру, честное слово, не помешало бы поучиться правилам хорошего тона — пялятся как бараны.
— Приходи непременно. У тебя хорошее чувство ритма. К тому же не многие новички умеют так… фокусироваться.
Фокусироваться? В каком смысле?
— Мне пора. Бабушка готовит десерт, а мы обещали вернуться, пока он не остыл, — с улыбкой объясняет она и поворачивается, чтобы уйти. — Если не вернемся вовремя, то нам от нее достанется, это точно.
Она машет тремя свободными пальцами левой руки:
— Увидимся.
Не думаю.
Как только Юлия уходит, Тоббе бросает на меня вопросительный взгляд, но ничего не говорит. Зато Петтер в очередной раз с ухмылкой разевает пасть, но я не хочу слышать новых мерзостей, поэтому быстро поднимаю руку, предупреждая реплику:
— Мне пора.
Кручу педали, направляясь к дому, а за спиной вспыхивают фейерверки. Я не останавливаюсь.
И прощения у Юлии я не попросил. А теперь уже слишком поздно.
Письмо № 120
Мне причиняют боль:
Сломанный мизинец,
Жесткие кусты у многоэтажек,
Ночные гудки грузовых поездов
И саксофоны в ночи,
Мозоли от ботинок, ногти на пальцах ног,
Вросшие в кожу,
Вырванные зубы,
Острые ножи,
Удары ниже пояса,
Шайба, летящая в переносицу,
Воспаление уха,
Минус тридцать,
Минус сорок.
Когда поворачиваешься спиной к фейерверку
И уезжаешь прочь.
Зелено-карее мерцание глаз.
Э.
10
По телевизору идут какие-то дебаты, не знаю о чем. Время послеобеденное, я вернулся домой из школы и тут же рухнул на диван. Сегодня Терес не выбегала из класса, Андреас не сидел, уткнувшись лицом в ладони, а мы с Тоббе словом не обмолвились о Вальборгском вечере.
Ведущий программы и двое гостей с серьезным видом стоят у стола. Губы беспрерывно шевелятся. Я выключаю звук и просто смотрю на их рты. Вид безумный — они похожи на роботов-гуманоидов. Губы всё шевелятся, то у одного, то у другого. Бла-бла-бла. Выражение глаз не меняется, ведущий программы напоминает рыбу на суше.
Я слышу, как открывается дверь квартиры, входит отец. Прибавляю громкость и сажусь прямо.
Внезапно темнеет. В окне появляется туча и прячет солнце, да и все небо. Большая и серая.
В прихожей так тихо. Отец ничего не говорит — ни «привет», ни «здорово».
Дебаты закончились. Музыкальная заставка и аплодисменты публики, такой же вялой на вид, как и гости программы. Ведущий объявляет новую тему, представляет новых участников, бла-бла-бла.
Я слышу, как отец раздевается, медленно снимает одежду. Одна вешалка ударяется о другую.
Новые гости программы не встают вокруг стола, а садятся — наверное, ростом не вышли. Губы механического ведущего снова приходят в движение:
— Многие семьи на юге Швеции этой зимой сталкивались с перебоями в электроснабжении. Семья Персон из…
Отец стоит на пороге гостиной, прислонившись к косяку, и смотрит на меня. Лицо у него какое-то серое, глаза будто провалились внутрь, плечи опущены.
— …Им надоели отговорки энергоснабжающих предприятий. Сегодня вечером с нами…
— Я видел ее.
Голос глухой, сухой и усталый, как старая бумага. Я мгновенно понимаю, о ком идет речь: достаточно взглянуть на его лицо, услышать шелест голоса. Он видел соседку — у которой те самые волосы, лоб, нос. Он видел то же, что видел я, — мне даже спрашивать не надо, я знаю ответ наперед. Мне становится страшно, в руках и ногах покалывает. Я не свожу взгляда с экрана телевизора.
— Бертиль Карлсон, начальник отдела по работе с клиентами. Вопрос в том, смогут ли они полагаться на вас в будущем?
Тяжело ступая, отец подходит к креслу, с трудом садится, делает глубокий вдох.
Вид у Бертиля Карлсона немного нервный, он пытается улыбнуться, но ничего не выходит — уголки рта только дергаются.
Я боюсь продолжения, боюсь того, что случится дальше. Что отец не выдержит, сломается, исчезнет, превратится в горку костей на полу, которую потом уберут рабочие санитарной службы.
— Она так похожа…
Отец прячет лицо в ладонях, упирается локтями в колени.
— И фамилия — Рантаярви.
Сухой голос срывается на скрип, как будто голосовые связки переплелись и спутались. Этот звук похож на сыпучий гравий.
Теперь у меня колет во всем теле, ноги стали ужасно тяжелыми, как будто в вены свинца налили; я никогда не встану с этого дивана, никогда.
— Даже фамилия та же, черт побери.
Он произносит эти слова из последних сил. Скрипучий голос вот-вот сорвется в плач или крик.
Я наблюдаю за ним краем глаза. Жду, когда затрясутся плечи, когда из-за ладоней покажется искаженное плачем лицо. Я не знаю, что мне тогда делать.
— Их фамилии, — очень тихо произносит отец, почти шепчет, не отнимая ладоней от лица. — Одно и то же слово. Это какое-то безумие.
Но плечи так и не начинают трястись. Отец медленно поднимает голову, слез нет. Он откидывается на спинку кресла, смотрит прямо перед собой, устало произносит на одном дыхании:
— Рантаярви тоже означает «прибрежное озеро».
Он смотрит на меня, я отвожу взгляд. Вижу, что небо потемнело еще сильнее.
— У них одна фамилия. Только на разных языках.
Дыхание сдержанное, не прерывистое, уже не похожее на сыпучий гравий.
— Знаю, — я не свожу взгляда с экрана.
Дискуссия об отключениях электричества окончена.
Ведущий с рыбьим лицом встает спиной к публике, шевелит губами, после начинает играть музыкальная группа, как две капли воды похожая на тысячи других групп.
Я пробую приподнять одну ногу. Получилось.
— Даже фамилия одна и та же…
Хватит уже, мы знаем — и он, и я. Но голос все-таки не срывается. Отец дышит. Долгие и сиплые вдохи и выдохи. Он готовится к новой реплике. Короткий вдох, секундная пауза.
— Ты часто о ней думаешь? — спрашивает отец, глядя прямо перед собой.
Его вопрос сжимает мое сердце в кулак и несколько раз сильно ударяет о ребра. Наверное, такие удары видно через одежду.
Я написал ей сто двадцать писем, и каждый раз, когда звонит телефон, я думаю — вдруг это она?
Сердце успокаивается, но щеки горят, и я чувствую, как их заливает краска.
— Бывает…
Я смотрю в окно. За стеклом падают крупные влажные хлопья снега. Такое случается, когда снега уже вообще-то быть не должно. Снежные хлопья падают на последнем дыхании, опускаются на живых и на мертвых.
Музыка доиграла, передача закончилась. Снова музыкальная заставка, камера скользит над публикой. Чему они аплодируют?
Письмо № 121…
11
Я опускаю крышку коробки и закрываю шкаф. Глухо хлопает дверца, и в это мгновение все вдруг становится каким-то странным. Сперва мне кажется, что кто-то убавил громкость или заткнул мне уши. Те звуки, которые раздаются в комнате, и те, что проникают сюда извне, будто удаляются от меня. В то же время внутри меня появляется какой-то нарастающий шум. Это неприятно. Реальность словно отдаляется от меня, я как будто оказался в одном конце длинного тоннеля, а реальный мир — в другом, и я хочу вернуться. Открываю рот, чтобы сказать что-нибудь, вернуться к реальности. Чувствую гул в груди, вибрацию своих голосовых связок, но звука не слышу. Я не слышу своего голоса. Знаю, что я — это я, сегодня четверг, вот я стою у шкафа — в этом нет никаких сомнений. Но острое ощущение нереальности никуда не уходит. Меня тошнит, кружится голова. Я никогда не падал в обморок, но уверен, что именно так чувствует себя человек, который вот-вот потеряет сознание.
Мне страшно. Я осторожно протягиваю руку и трогаю шкаф — он на месте. Затем протягиваю вторую, крепко держусь за спинку кровати — она тоже на месте. В ушах шумит, в глазах рябит, подкатывает тошнота, но я пока еще не потерял сознание. Вцепившись в кровать, я бесконечно медленно огибаю ее. Берусь обеими руками за матрас. Откуда-то издалека доносятся обрывки отцовского голоса:
— …Стучал, но ты не ответил… полить цветок… ты как… Элиас…
Он держит меня за плечи. Это хорошо: я не владею своим телом — наверное, так чувствуют себя старые, немощные люди. Отец кладет ладонь мне на лоб, его голос эхом множится где-то возле самого уха:
— Тебе дурно? Ты весь вспотел.
Мне холодно, я пытаюсь что-то сказать, но, похоже, напрасно: голос куда-то пропал.
— Голова закружилась, — выдавливаю я наконец. На это уходит целая вечность.
Отец суетится, укладывает меня, ноги пристраивает повыше, на спинку кровати. Выходит из комнаты, возвращается, что-то говорит, но я ничего не слышу. Время идет. И я движусь во времени. Мне холодно. Отец сидит на моей кровати.
Постепенно реальность возвращается на круги своя, обретает более четкие контуры. Я ощущаю себя частью реального мира, но это странное чувство — теперь все иначе. Рука отца на моем плече.
— Принести воды?
Я чувствую, как у меня пересохло во рту, хочется пить — чего-нибудь шипучего и бодрящего.
— А газировка есть? — спрашиваю я, еле ворочая языком, липнущим к нёбу.
— Кажется, нет. Но я могу купить.
Он встает:
— Ты тут один справишься?
— Угу.
Но лучше возвращайся скорее.
Из гостиной доносятся звуки телевизора. Я вслушиваюсь, пытаясь понять, что за передача сейчас идет. Кажется, новости или что-то на тему культуры — звучат серьезные голоса. Кто-то в соседней квартире включил воду. На улице тихо.
Наверное, отец бежал как угорелый: вернулся он очень быстро и принес полтора литра газировки. Захватив на кухне стакан, он спешит ко мне, протягивает напиток, я жадно выпиваю и тут же прошу еще.
— Ты как?
Я будто свисал с обрыва, держась за край скалы, и вот пальцы соскользнули. Не знаю, где нахожусь в эту минуту: падаю, или уже разбился о камни, или, может быть, чудесным образом спасся и сижу на скале.
Я пожимаю плечами, хоть это и нелегко, когда лежишь на кровати и держишь в руке стакан.
— Не знаю… наверное, лучше.
Говорить уже не трудно. Голос там, где ему положено быть, а не доносится извне.
Отец садится на край кровати, вид у него обеспокоенный. Он держит в руках бутылку с газировкой, водит пальцем по этикетке, смотрит по сторонам.
— Ты… заболел?
Я допиваю газировку и мотаю головой:
— Нет…
Не думаю я, что заболел. Голова кружится, но это не простуда, не ветрянка, не желудочный грипп и не рак. Ничего такого.
Отец подцепил уголок этикетки и потихоньку отклеивает: очень аккуратно и, видимо, совершенно машинально. Потом снова смотрит на меня и легонько прикасается к моему лбу. Пальцы у него холодные, как бутылка, которую он только что держал в руках.
— Температуры, по крайней мере, нет.
Отец ставит бутылку на письменный стол, кладет руки на колени.
Я нашел пятно на стене, над шкафом: теперь есть за что зацепиться взглядом. Как можно умудриться поставить пятно в таком месте? Может быть, там просто слой краски толще? Или кисть у маляра была грязная? А может быть, тот, кто жил в этой комнате до меня, был ужасно высоким и однажды уперся рукой в стену, не заметив, что ладонь в чернилах.
Несколько минут назад я стоял у двери шкафа. А потом упал.
— Это как-то…
Отец откашливается.
— То, что с тобой… может быть, это как-то связано с тем… что мы говорили… о соседке?
Пока он, запинаясь, выговаривает свой вопрос, у меня снова начинает кружиться голова. Перед глазами все плывет, меня мутит. Сердце бешено колотится. Я сажусь на постели. Тошнота поднимается к горлу, я не могу сглотнуть, остановить ее. Мне надо в туалет, и плевать, что ноги не держат, меня сейчас вырвет. В туалет, к унитазу. Дверь закрыть не успеваю.
Ничего не происходит. Я нагибаюсь над унитазом, разинув рот, как дурак, как пес, но ничего не происходит. Даже отрыжки не получается.
Отец стоит на пороге туалета. Я вижу его боковым зрением, утираю рот туалетной бумагой, хоть это и не требуется, потом смываю. Делаю несколько глубоких вдохов и выдохов и протискиваюсь между отцом и дверным косяком. Чувствую, что мне надо выйти, глотнуть свежего воздуха. Отец замер, повернувшись в сторону прихожей, смотрит на меня.
Рядом с дверью стоит табуретка, я сажусь на нее. Головокружение прошло, тошнота тоже. Я не упал в обморок, меня не вырвало, я не разбился об острые камни, я сижу на табуретке. Пусто. Точка пустоты находится на уровне солнечного сплетения, оттуда пустота растекается по всему телу.
Я смотрю на свои ботинки: надо дотянуться до них, обуться и выйти. Но руки такие тяжелые, неповоротливые, словно по венам течет свинец. Я смотрю на отца, который все еще маячит в дверном проеме.
— Который час? — спрашиваю я, хотя вообще-то мне все равно.
Он заглядывает на кухню:
— Половина одиннадцатого.
До кровати всего несколько метров. Я собираю все силы и подхожу к окну. Никак не могу ухватить шнурок жалюзи. Снег прекратился. Я стягиваю покрывало с кровати и падаю в постель.
12
Проснувшись, я тут же понимаю, что близится полдень, все нормальные люди уже на ногах. Особенно учитывая, что сегодня обычная пятница.
Мне жарко: я спал в одежде, да еще и под пледом. Вспоминаю обрывки вчерашнего вечера. Наверное, крепко спал, раз не помню, как отец укрыл меня пледом. Я рухнул на постель, а перед этим меня тошнило, но не вырвало, и еще я сидел на табуретке в прихожей и не мог дотянуться до ботинок. В комнате очень светло, где-то за окном светит солнце, а вчера я стоял у двери шкафа, в конце длинного тоннеля, висел на краю скалы. Пятно на стене — оно еще там? Почему отец не разбудил меня? Так тихо, светло и тихо. Во всем доме не слышно ни звука.
На кухонном столе лежит записка: «Не хотел тебя будить, отдохни хорошенько. Позвонил в школу, сказал, что ты болен. Если что, звони. Папа».
Папа. Давно я такого не видел.
Сажусь за стол. Все выглядит как обычно. Газета сложена, но ее явно листали. Уютные кучки хлебных крошек на скатерти. Кофейную чашку, сырорезку и нож для масла отец вымыл и положил сушиться.