Двор тоже выглядит как обычно, только островков снега больше нет. Вчерашние тяжелые мокрые хлопья снега бесследно исчезли. И дома вокруг такие же, как прежде, разве что красная кирпичная кладка в солнечных лучах кажется чуть теплее, приветливее и добрее.
Но я чувствую себя непривычно, мне как-то не по себе. Тело словно наполнено густой жидкостью, или будто изнутри я обит войлоком.
Я сижу за столом и вижу, как стрелки часов над кухонной дверью приближаются к половине одиннадцатого. Без двадцати пяти одиннадцать. Без пяти одиннадцать. Я сижу на стуле и смотрю, как идет время. Почему я здесь сижу? Почему мне надо отдохнуть? Почему по венам течет густая жидкость?
У плиты лежат три перезрелых пятнистых банана. Я беру один, иду в гостиную, сажусь на диван и включаю телевизор. Мне ничего не видно: солнце светит в окно так, что экран отсвечивает. Я опускаю жалюзи на всех трех окнах и плюхаюсь обратно на диван.
Блондинка в «Телемагазине» стоит на четвереньках и катает по ковру какой-то аппарат, туда-сюда. Передача из США, сразу видно. Кричащие цвета, изображение чуть размыто каким-то видеофильтром, ненастоящий воздух, все какое-то ненатуральное и душное. Сначала мне кажется, что блондинка демонстрирует что-то вроде пылесоса, но вскоре закадровый голос сообщает мне и всем многоуважаемым зрителям, что это тренажер для укрепления пресса.
Есть что-то омерзительное в этой блондинке, когда она оттопыривает задницу, обтянутую джинсовыми шортами, и, без лишней надобности взмахивая гривой как у порнозвезды, натянуто улыбается в камеру и катает взад-вперед свой тренажер. Ее подружки сидят на высоких стульях, выпятив грудь, и восторгаются тренажером — они тоже омерзительны.
Есть что-то мерзкое во всей этой ситуации. Какая-то безнадежность. Я будто вижу себя со стороны: плотные жалюзи скрывают солнечное утро, а я с сальными волосами и во вчерашней одежде ем перезрелый банан, пялясь на силиконовых девиц из «Телемагазина». Так пошло. Скучно и пошло. Я это вижу. Чувствую. И мне кажется, что ничего с этим не поделать, как будто это и есть моя жизнь, такой она и должна быть.
— Как ты?
Вернувшись с работы, отец застает меня лежащим в кровати. Я ищу глазами то пятно над шкафом. Он входит в мою комнату в куртке, с продуктовым пакетом в руке, и вопросительно смотрит на меня.
— Наверное, у меня все-таки было расстройство желудка, — говорю я.
Пытаюсь запомнить, как пятно располагается относительно дверцы шкафа и потолка.
— Мне уже лучше. Намного.
— Тебя рвало?
Он спрашивает, потому что заботится обо мне, я в этом уверен. Но в его тоне слышится что-то еще: острые нотки, которые означают, что отец не верит моим словам. Он не верит в историю про расстройство желудка, я знаю.
— Нет…
Я мог бы соврать, наплести про рвоту и понос, но кому это нужно? Ведь все останется как есть — и для него, и для меня. Я не хочу, не могу говорить об этом густом и вязком болоте внутри меня, которое непостижимым образом заставляет человека в расцвете юных лет сидеть перед телевизором во вчерашней одежде, опустив жалюзи, когда за окном светит весеннее солнце. Да и отец, наверное, не хочет об этом слышать.
Я моргаю, стараясь не потерять из виду пятно на стене. Теперь я точно запомнил, где оно находится.
— Голова немного болит.
Отец задумчиво кивает, поджав губы:
— Ладно, я все-таки приготовлю ужин. Поешь, если захочешь.
13
Прежде чем встать, я некоторое время слушаю, как отец возится со своими вещами. Он куда-то собирается — кажется, на природу, он что-то говорил вчера вечером, но я уже забыл. Услышав, как он открывает дверь моей комнаты, я отворачиваюсь к стене: так легче сделать вид, что едва проснулся.
— Ну, я пошел, — тихо сообщает он. — Ладно?
— Ага…
— Если что, звони на мобильный.
— Ага…
— Обещаешь?
— Ага…
— Тогда увидимся вечером.
Как только он закрывает за собой дверь, гора падает с плеч. Вчера меня весь день преследовали его взгляды. Он то и дело заглядывал в мою комнату по какому-то делу, хотя цветок у меня всего один, а вся одежда постирана.
Я завариваю чай и делаю бутерброды. В венах уже не такая вязкая густота. Все не так тяжко и безнадежно. Светит солнце, и мне хочется в душ.
Я подставляю тело под струи воды, понемногу прибавляя горячей, пока не начинает обжигать. Потом тщательно моюсь мылом и шампунем, стараясь смыть все пошлое, ненастоящее, а под конец обливаюсь холодной водой, чтобы вылезти из ванны, будто заново родившись.
Ванная наполняется паром. Распахнув окошко, я оборачиваюсь полотенцем и присаживаюсь на унитаз.
Сердце колотится от жара и пронизывающего холода. Как только пульс перестает частить, я встаю, выдавливаю побольше зубной пасты на щетку и принимаюсь драить зубы, каждый квадратный миллиметр. В шкафчике стоит незнакомый дезодорант. Запах приятный. Дорогая вещь, точно не из супермаркета за углом. Наверное, отец раскошелился. Надеюсь, он не прочь поделиться эксклюзивным мужским ароматом.
Я обследую квартиру в поисках своих черных джинсов. Среди грязной одежды их нет. В моей комнате тоже. Да вот же они: отец постирал их вместе с другой одеждой и повесил сушиться на балкон.
Уже приоткрыв дверь на балкон, я вдруг понимаю, что на мне одни трусы. Не меньше сотни окон в соседних домах расположены так, что из них виден наш балкон. Я, конечно, не измерял высоту перил, но если быстро подойти к сушилке и взять джинсы, то, наверное, можно не бояться, что кто-то увидит меня полуголым в это воскресное утро. Вряд ли все жильцы дома напротив смотрят в окно именно сейчас.
Джинсы висят на крайней перекладине. Я протягиваю руку, хватаю вешалку и чувствую, что она зацепилась за другую. С нее соскальзывает и летит вниз джемпер. Между прочим, отцовский. Новый. Несколько секунд я держу штаны в протянутой руке и представляю себе картину со стороны: мало того, что полуголый, так еще и зачем-то держит на весу джинсы и пустую вешалку — в лучах весеннего солнца.
Вернувшись в комнату, я натягиваю штаны. Потом снова выхожу на балкон и смотрю вниз. Джемпера нет. Перегнувшись через перила, заглядываю на балкон этажом ниже: вот ты где! Свешивается с веревки почти до самого пола, и достать его отсюда нет никакой возможности.
Будь это мой старый джемпер, я бы наплевал. Неохота тащиться вниз и звонить в дверь незнакомым соседям. Но джемпер не мой, так что придется.
Я стою у порога и жду, когда мне откроют. Что за люди здесь живут? Понятия не имею. Ни разу не видел, как они входят в квартиру, и не слышал ни единого звука из-за двери. На табличке написано «Линдквист».
Время идет, ничего не происходит. Никто не открывает, за дверью полная тишина.
Сначала я испытываю облегчение. Не надо встречаться с незнакомым человеком, объяснять, в чем дело, можно уйти с чистой совестью. Но потом я вспоминаю об отце и его джемпере — нет, надо забрать. Я делаю глубокий вдох и еще раз нажимаю кнопку звонка. Вдавив ее до предела, вспоминаю: «Под вами живет человек, который скоро умрет».
Лишь почувствовав боль в пальце, я понимаю, как сильно жму на кнопку. Словно пытаюсь придушить звонок — ну, или приглушить его, ослабить. Если светленькая малявка права и тут на самом деле живет умирающий, то что же я наделал? Может быть, человек лежит под капельницей и, слезая с высокой кровати, упадет и ударится о пол? А если все-таки доберется до двери, то что за зрелище меня ждет? Противный запах, ввалившиеся глаза? Хотя совсем умирающие, наверное, лежат в больницах?
Я все еще жму на кнопку, когда кто-то вдруг надавливает на дверную ручку изнутри. Я осторожно отпускаю звонок, и дверь открывается. Невысокая пожилая женщина с белыми, чуть взлохмаченными волосами, моргая, смотрит на меня. На умирающую она совсем не похожа.
— Ну? — коротко и вопросительно произносит она.
Можно, конечно, и по-другому поздороваться.
— Здравствуйте, — говорю я. — Я живу этажом выше и…
— Это мне известно, — отвечает старушка Линдквист, недоверчиво моргая.
— Дело в том, что я уронил джемпер, это отцовский… папин джемпер. Теперь он у вас на балконе.
— «У вас»! — возмущенно восклицает старушка. — Благодарю покорно: кроме меня, здесь никого нет. А обращение на «вы» в нашей стране уже лет сорок как не в ходу, и слава богу. Джемпер я видела. У твоего отца хороший вкус.
Она отпускает ручку двери, поворачивается ко мне спиной и входит в квартиру. Чувствую, никакие отговорки тут не помогут: я, мол, был уверен, что она живет в этой квартире не одна, — это дохлый номер. Скорее всего, по пути я употребил бы еще какое-нибудь неподобающее выражение, чем рассердил бы ее окончательно.
— Ты там до вечера будешь стоять?
Ни моя вежливость, ни то, что я помылся и даже надушился, ни чистая одежда, кажется, особого значения не имеют. Будь у меня диктофон, на который я мог бы записать реплики старушки Линдквист, мир узнал бы, что хамить умеет не только молодежь. Поучиться правилам хорошего тона следовало бы не только Тоббе и его двоюродному брату.
Я разуваюсь, закрываю за собой дверь и иду вглубь квартиры. Поскольку планировка здесь такая же, как у нас, я по звуку голоса угадываю, что хозяйка в гостиной. Весь пол завален бумагой и прочим упаковочным материалом, а старушка роется в большой коробке, чуть ли не забравшись внутрь.
— Джемпер возьми сам, — говорит она, не поднимая головы. — А потом помоги мне разобраться с этой махиной.
Мне ничего не остается, кроме как следовать указаниям. На балкон за джемпером, потом помогать.
— Сын сказал, что зайдет на неделе и разберется.
Она достает колонку. Я заглядываю в коробку. Там музыкальный центр, почти такой же, как у меня.
— На неделе! О чем он только думает?
Старушка бросает на меня сердитый взгляд, как будто я виновен в несообразительности ее сына:
— Я и так уже несколько месяцев живу без Юсси.
Старушка Линдквист выдергивает из коробки упаковочную бумагу и достает вторую колонку. Хорошо, думаю я, ты несколько месяцев живешь без Юсси, а я понятия не имею, кто это такой и какое отношение все это имеет ко мне.
Она ставит колонки на стеллаж, одну рядом с другой, и устремляет на меня пристальный взгляд:
— Юхан Юнаган Бьорлинг. Бабушка дала ему ласковое прозвище Юсси, которое впоследствии подхватил весь мир. Тебе известно, кто это, молодой человек?
— Да…
Перед глазами возникает образ — то ли человек, то ли карикатура: пухлый коротышка с прилизанными волосами, горланящий: «В мо-о-о-оре…»
— Один из величайших теноров всех времен.
Она достает из коробки сам проигрыватель и, пыхтя, продолжает:
— Я в этом не особо разбираюсь. Но знаю, что он был тенором, — я такие пастилки от кашля покупаю, «Тенор» называются. И еще я знаю, что он заставит дрогнуть даже заледеневшее сердце. А теперь помоги подключить. Положи куда-нибудь свой джемпер.
Она даже не спросила, есть ли у меня время. Но мне почему-то нравится, как она отдает приказания. Есть в этом что-то искреннее и здравое. А времени у меня хоть отбавляй, море времени, и занять его особо нечем. Наверное, по мне видно. Я вешаю отцовский джемпер на спинку кресла и достаю из коробки инструкцию.
— У меня в горле пересохло, надо чего-нибудь выпить. Любишь содовую?
Я киваю и вспоминаю слова светленькой малявки. Да уж, на умирающую эта старушка не похожа. Зато похожа на саму малявку: и та и другая сразу берут тебя в оборот.
Она возвращается в комнату с двумя бокалами в руках, один протягивает мне:
— Как тебя звать, кстати?
— Элиас.
— Твое здоровье, Элиас. Меня зовут Сигне. Я бы предпочла коньяк, но увы — запасы иссякли. Придется довольствоваться тем, что есть. И я полагаю, ты дашь знать, если у тебя есть дела поважнее, чем помогать старухе подключать Юсси Бьорлинга.
Как я уже сказал, времени у меня море, а особых дел нет. Странно, конечно, но мне почему-то кажется, что я вполне могу остаться здесь еще ненадолго. Я киваю старушке, выпиваю минералку и ставлю бокал на стол, как и хозяйка.
— Было время, я разбиралась в технике, — говорит Сигне, подбоченясь и глядя на музыкальный центр. — Только вот глаза уже не те. Да и руководства эти пишут теперь только на английском и японском.
— У меня почти такой же, — говорю я. — Тут и разбираться не в чем, просто фигня.
Я чувствую, как слово «фигня» повисает в воздухе между светло-зеленым плюшевым диваном и темно-коричневым стеллажом, как будто ему негде приземлиться в этой комнате. Сигне смотрит на меня ясным до прозрачности взглядом.
— Отлично. Тогда надеюсь, что и тут будет просто фигня, — произносит она с коротким смешком, явно довольная собственной формулировкой.
Я подключаю нужные провода — это занимает совсем немного времени. Сигне стоит, по-прежнему подбоченясь, и наблюдает за процессом.
— Отлично, — произносит она, как только работа окончена. — Пора выпускать тенора!
Я оглядываю стеллаж и остальную комнату:
— А диски у тебя есть?
Старушка недовольно фыркает, буравя меня взглядом:
— Мне, конечно, скоро восемьдесят стукнет, но я еще не совсем выжила из ума и понимаю, что для музыкального центра нужны диски.
Она выходит из гостиной и вскоре возвращается с тремя компакт-дисками в руках.
— Граммофон сломался зимой, а этих самых сиди я еще купить не успела. Зато взяла в библиотеке.
Предприимчивость старушки Сигне невозможно переоценить. Я одобрительно киваю.
— Теперь покажи мне, как включать.
Она протягивает диски. На всех — Юсси Бьорлинг.
— Какую хочешь послушать? — спрашиваю я.
Сигне кладет руку на мою и изучает мое лицо почти строгим взглядом. Она чуть ли не на голову ниже меня, и все же рядом с ней я чувствую себя маленьким. Она долго не отпускает меня взглядом. Странное чувство, когда на тебя так пристально смотрят: как будто четче прорисовываются черты лица. Ничего неприятного в этом нет, и этот долгий взгляд вовсе не напрягает. Скорее успокаивает, на редкость хорошо успокаивает. Не припомню, чтобы кто-нибудь когда-нибудь так на меня смотрел.
— Эту, — решительно произносит она, закончив меня изучать. — Последняя дорожка.
Я ставлю диск под ее внимательным наблюдением и показываю, как выбирать трек на пульте управления.
— Садись, — говорит она, забирая у меня пульт.
Я подчиняюсь приказу, сажусь в ближайшее кресло, откидываюсь на спинку, где висит отцовский джемпер. Сигне садится на диван.
Она вытягивает руку, направив пульт в сторону стеллажа.
Внезапно я вижу происходящее со стороны: как я сижу в чужой гостиной в компании старушки, которой вот-вот стукнет восемьдесят и которую я прежде ни разу не видел, и собираюсь слушать Юсси Бьорлинга. Похоже на кино — кино о ком-то другом, о событиях, в которых я не участвую. И все же очевидно, что вот сижу я, вот она, а вот Юсси Бьорлинг на обложке диска.
Раздается шелест, диск прокручивается в проигрывателе, наконец звучит музыка. Меня не покидает странное чувство, будто я герой какого-то фильма.
Я, разумеется, никогда не слушаю оперу. Разве что совершенно случайно и очень недолго. Еле сдерживаю смех. Запись, конечно же, старая, а музыка дико торжественная и неестественная. Так и вижу перед собой оперного певца: черный фрак, грудь колесом, руки на животе. Вскоре картинка превращается в карикатуру, в кадр из старого диснеевского мультфильма. Стараясь сосредоточиться, я смотрю прямо перед собой: знаю, что если переведу взгляд на Сигне, то сразу расхохочусь.
Но потом, спустя минуту или даже меньше, происходит то, к чему я совсем не готов. Музыка набирает мощь, становится будто плотнее, а голос, оперный голос Юсси Бьорлинга, крепко и больно схватывает восходящую мелодию — кажется, знакомую — и устремляется вперед с такой силой, что я чуть ли не начинаю подпевать. Юсси Бьорлинг проносит мотив через всю комнату, Устремляя прямо в мою грудную клетку, и запускает мелодию вверх с такой силой, что кресло, кажется, вот-вот взлетит на воздух. Но в то же время меня вдавило в сиденье. Сердце колотится, что-то рвется вверх, в горло, из грудной клетки. Я глубоко вдыхаю, загоняя это что-то обратно, — боюсь, что иначе заплачу или закричу.