А потом ругается, потому что оба насквозь провоняли рыбой.
— Когда же это кончится? Вам обязательно их трогать? Сейчас же мойте руки! И как следует!
— Она сидит на больничном, — говорила моя мать. — Все образуется, даже не думайте об этом!
Ближе к вечеру мы забирались на дерево и ломали голову над тем, откуда взялось выражение «сидеть на больничном». Все подолгу молчали, и я успевала считать пробивавшиеся сквозь крону лучи.
Казалось несправедливым, что Гизела должна быть на больничном, Даниэль даже сказал:
— Если б я мог, я посадил бы маму на здравничный.
— И все бы стало как раньше, — отозвался Лукас. — Мама не валялась бы в постели, а снова костерила нас на чем свет стоит!
Даниэль отломил ветку и стал хлестать ею ствол дерева. На нас дождем посыпались листья.
— Хватит! — попросила я.
Но Даниэль не унимался.
— На-боль-нич-ном! — нервно смеялся он, отбивая такт. — На-боль-нич-ном! На-боль-нич-ном!
Слезы катились по его щекам, и я не знала, плачет он или смеется.
Восьмого мая на рапсе лопнули почки. Утром, когда мы шли в школу, все было как всегда: дымка над рвом, цапля на дереве, обагренный лучами восходящего солнца красный бук и повсюду вокруг матово-зеленое поле рапса.
У начальной школы стоял автобус.
— До скорого, — крикнул Лукас и помчался через школьный двор.
Мы с Даниэлем сели внутрь.
Уезжать мы могли бы и позже, но Гизела была против.
— Будете ходить вместе! И все тут! Один за всех, и все за одного!
И вообще-то так было даже лучше, потому что в следующий автобус всегда набивалось слишком много галдящих и суетящихся детей.
Даниэль молчал. С утра он был бледным и усталым. Сидел рядом со мной, смотрел в окно и, казалось, сны досматривал. Я понимала, что его лучше оставить в покое.
Автобус ехал мимо крестьянских дворов, живых изгородей, плакучих ив и конских пастбищ. Иногда на глаза попадались лисы, блуждавшие по полю в поисках косуль.
Обширные дворы располагались на большом расстоянии друг от друга, а у детей, что там жили, были двойные фамилии: Шульце-Хорн, или Шульце-Веттеринг, или Шульце-Эшенбах. Да и имена у них были непохожи на наши: Мария-Тереза Шульце-Хорн, Анна-София Шульце-Веттеринг, Хубертус Шульце-Эшенбах…
Хуторские дети постоянно враждовали с деревенскими, но к нам они не лезли. Мы-то были замковыми.
— Замковые дети — статья особая, — обмолвилась как-то раз Гизела. — Не забывайте об этом и ведите себя прилично! В гостях берут только один кусок торта и спрашивают, чем помочь. Зарубите себе это на носу!
Отвесив Даниэлю подзатыльник, она добавила:
— А ты не стой все время как вкопанный! Бери пример с младшего брата! Прежде чем зайти в чужой дом, надо улыбнуться и поздороваться!
— Ну не будь с ним так строга, — успокаивала ее моя мать, положив руку Даниэлю на плечо. — Он просто немного стесняется, это пройдет.
Даниэль весь покраснел, а мне стало неловко за мать. Даниэль не стеснялся. Он был молчалив и говорил только то, что было действительно важно.
Взрослые вели себя так, словно знали нас как облупленных. А сами ничего не понимали.
Хуторские дети с нами не играли, потому что мы были замковыми, да и деревенские нас недолюбливали, потому что хуторские нас не задирали. Но мы об этом никому не говорили, особенно взрослым. Им все равно было невдомек. Нам вполне хватало нас троих.
Школьный автобус постепенно наполнялся. Мы сидели на своих постоянных местах, сразу за водителем, и Даниэль полусонно посматривал в окно. Неподалеку от двора Шульце-Веттеринг на обочине лежала мертвая кошка. Даниэль толкнул меня локтем:
— Видела?
Я кивнула.
— Если б она была моей, я бы завыл от горя! А эта смеется!
Он кивнул в направлении Анны-Софии. И правда — Анна-София Шульце-Веттеринг и Мария-Тереза прислонились друг к другу головами и над чем-то хихикали.
— Может, это не ее! — возразила я.
— Спорим?!
Даниэль отвернулся и снова уткнулся в окно.
Я знала, что он вне себя от злости, потому что очень хотел кошку, но Петер был непреклонен:
— Кончили разговор. У твоей матери аллергия на кошачью шерсть. И пока мать больна, ни одно животное не переступит порог моего дома! Тем более кошка!
Когда мы проехали двор Шульце-Эшенбахов, Даниэль вдруг сказал:
— Она лысеет.
— Кто лысеет?
— Мама.
Я вздрогнула.
— Смеешься?
— Я сам видел. Она берется за волосы, и они выпадают.
Волосы Гизелы — точно, как у Белоснежки: длинные, каштановые.
Раньше она всегда заплетала их в косу, которая прыгала на спине, когда Гизела бежала. Теперь же она все чаще носила платок, но я думала, это для красоты. Мамы часто модничают. У моей матери вот уже четыре недели рыжие волосы, огненно-рыжие, выглядит она как актер из рекламы кетчупа. Я бы так на улицу не вышла, но что есть, то есть.
— Да ладно! — сказала я. — Хорош придумывать!
— Я сам видел, — повторил Даниэль и надолго замолчал.
Когда мы в тот день возвращались из школы, почки на рапсе уже лопнули. Мы еще издали увидели, как вспыхнуло поле.
Для нас это были самые чудесные цвета: рапсовожелтый, буково-красный, а над ними небесно-голубой.
— Смотришь и радуешься! — сказал как-то Лукас. И был прав.
Но сегодня все складывалось иначе, потому что я думала о волосах Гизелы и меня охватывал страх.
Мама стояла в кухне и гладила.
— Как школа?
— Отлично!
Мама рассмеялась. Мы играли в эту игру из года в год. Каждый день один и тот же вопрос. И один и тот же ответ.
Игра называлась «Как-школа-отлично». Мама говорила, что и бабушка ежедневно спрашивала о том же.
— В детстве я это ненавидела, — призналась мама.
— Так зачем же спрашиваешь?
— Потому что теперь я мама и все мамы это спрашивают! Она гладила, смеялась, и ее волосы переливались на солнце.
— Мама? А Гизела облысеет?
Мама вздрогнула. Отставила утюг в сторону.
— Кто это тебе сказал?
— Даниэль!
Мама опустилась на табуретку.
— Пойди-ка сюда, голубушка.
Я села рядом. Она достала сигарету из пачки, закурила и стала выпускать дым через нос. Я ждала, что она что-нибудь скажет, но она лишь сидела с серьезным лицом и лихорадочно затягивалась.
Стояла такая тишина, что слышно было, как тикают часы в гостиной. Муха жужжала у оконного стекла, и время от времени попыхивал паром утюг.
Мама откашлялась.
— Значит так, — сказала она. — Я тебе сейчас все объясню, только ты обещай мне, что ничего не скажешь Даниэлю. И тем более Лукасу.
Я сглотнула слюну и кивнула, сердце готово было выскочить из груди.
— У Гизелы рак, — тихо сказала мама. — Это очень тяжелая болезнь, голубушка. И врачи стараются вытравить ее из Гизелы разными ядами. Настолько сильными, что от них выпадают волосы. Настолько сильными, что Гизелу от них тошнит. Ей приходится лежать в постели.
— Мам, но она же поправится?
У мамы на глаза навернулись слезы.
— Надеюсь, — проговорила она. — И Гизела надеется. И врачи тоже надеются. Многие из тех, у кого была эта болезнь, выздоравливали. А волосы, — добавила мама, — отрастали снова. Только обещай мне, что не проговоришься мальчикам. Гизела не хочет, чтобы они знали, и Петер тоже! Понятно?
Я еще раз кивнула.
Есть «до» и есть «после», а еще есть «сейчас».
«Сейчас» была кухня с шипящим утюгом, плачущей мамой и солнечными лучами, падавшими сквозь окно на кухонный стол. «Сейчас» — та минута, когда я пожалела, что задала вопрос.
К чему твое вечное любопытство? Детям этого лучше не знать. Тебя это не касается. Вырастешь — узнаешь.
«Сейчас» было тем мгновением, когда мне снова хотелось стать малышкой. Заснуть на руках у мамы. Улечься на двух креслицах, как в кухне у бабушки. Пусть взрослые сидят за столом и вспоминают, что было когда-то давным-давно. Как толстый дядя Эвальд украл с рождественской елки позолоченную скрипку, и вместо подарка ему на тарелку положили солому. Одну солому!
И пусть толстый дядя Эвальд сидит себе с сигарой и смеется так, будто нет ничего забавнее, чем получить на Рождество тарелку соломы. А я буду лежать в своей постельке на двух креслицах и засыпать под рассказы взрослых.
— Многие из тех, у кого была эта болезнь, выздоравливали, — сказала мама.
Но я знала, что она солгала. Все, у кого был рак, умирали. И бабушка, и толстый дядя Эвальд с сигарой, и даже моя первая морская свинка… никто не выздоравливал, после того как в воздухе повисало слово «рак».
«Что морские свинки не вечны, это понятно, но от матерей можно было бы ожидать, что они подождут умирать, пока их дети не вырастут», — думалось мне.
У меня ум зашел за разум, я страшно перепугалась и с огромным удовольствием выбила бы сигарету из маминой руки. Ведь на пачке было написано: «Курение вызывает рак». Хотя, может, и это было вранье — Гизела-то никогда не курила.
Восьмого мая на рапсе лопнули почки. Утром, когда мы шли в школу, все еще было по-старому, а теперь у Гизелы обнаружился рак.
У крючка для щуки было три острия, и он был в четыре раза больше крючка для красноперок. Даниэль осторожно вытащил его из носового платка и положил на каменный парапет.
— Ты что, серьезно? — спросила я.
— И еще как!
— А сачок, а садок?
— Будут на следующей неделе!
— Откуда?
— Твоя мама обещала. Она возьмет меня с собой в магазин для рыболовов!
— Врешь!
— Сама у нее спроси!
Я бегом бросилась домой и настежь распахнула входную дверь. Мама лежала на диване, погрузившись в послеобеденный сон. Я растормошила ее.
— Что случилось, что еще стряслось?
— Так нельзя! — закашлялась я. — Ты не имеешь права!
— На что? — рассердилась мама.
— Ехать в магазин с Даниэлем! Так нельзя! Покупать ему сачок и садок!
— Ну и что? Почему бы ему не купить их? Он же, в конце концов, на них скопил! Если б и ты копила, тоже могла бы что-нибудь купить!
— Дело совсем не в этом, — заголосила я. — Ты просто ничего не понимаешь.
— Не смей так со мной разговаривать! — голос мамы стал угрожающе тихим. Ее ледяной шепот напоминал шипение змеи. Она говорила очень отчетливо, и я догадывалась, в каком она бешенстве. Но теперь мне было все равно.
— Покупать ему… — повторила я.
Но мама оборвала меня резким движением руки.
— Пошла вон! — прошептала она. — Как тебе не стыдно! Как тебе не стыдно ревновать!
В своей комнате я бросилась на кровать. И только тогда дала волю слезам. Я ничуть не ревновала, просто не хотела, чтобы Даниэль поймал щуку.
Если у него будет сачок, он вытащит ее. А если вытащит, то наверняка убьет. Просто убьет. Вот чего мне не хотелось!
Пока Даниэль и Лукас ловили красноперок, я сидела на дереве и кипела от злости. Злилась я на Даниэля, на маму, на весь белый свет. И впервые в жизни мне захотелось, чтобы у меня появилась подруга. Такая, как Анна-София Шульце-Веттеринг, с которой можно было бы шептаться и хихикать, прислонившись друг к другу головами. Подружка, с которой можно было бы валяться на соломе и болтать о чем угодно. И о Гизеле, и о щуке, и о том, что от рака еще никто не вылечился.
Такую, как Анна-София Шульце-Веттеринг, которая знала о жизни все: и о рождении, и о смерти — она же сто раз видела, как рождаются телята, как забивают свиней. Такую, как Анна-София Шульце-Веттеринг, — уж она-то найдет ответы на мои вопросы, а не станет рыдать. По мертвой кошке она ведь не рыдала.
С дерева мне открывался вид на весь двор. Я видела, как вернулся домой Петер. Он нес портфель под мышкой и шаркал, как Даниэль.
— Когда-нибудь он запутается в собственных ногах! — частенько говаривала Гизела моей матери. Тогда мы были еще совсем маленькими, и как только Даниэль начинал реветь, она называла его «Даниэла», протяжно выводя «а-а-а» в конце.
Петер вытащил ключ из кармана куртки и открыл входную дверь. За ней я на мгновение увидела Гизелу. Гизела стояла в коридоре, обняв Петера, и у нее действительно больше не было волос.
Я слезла с дерева и вывела из сарая велосипед.
Раньше мы часто катались после обеда. Гизела, мама, Даниэль и я. Лукас сидел впереди, в креслице у Гизелы, потому что еще не умел кататься, но мы-то с Даниэлем умели — даже без рук, на полной скорости, гораздо быстрее остальных. Я помнила все выбоины на дороге, знала, когда надо притормозить, чтобы спокойно проехать под шлагбаумом.
— Гоняет, как мальчишка! — говорила Гизела, а мама смеялась, кивала головой, после чего обе громко затягивали какую-нибудь песню: «We all live in a yellow submarine» или «Killing me softly with his song» или народную «Нет края лучше в этот час».
А Даниэль тайком закатывал глаза, строил рожи и всем видом показывал, что его сейчас стошнит.
Неподалеку от двора Шульце-Веттерингов я оробела. Я отчаянно жала на педали и при этом придумывала, что скажу. Позвоню в дверь, и, если откроет ее мать, спрошу, дома ли Анна-София. А госпожа Шульце-Веттеринг, улыбнется и скажет:
— Заходи скорее в дом, вот Анна-София обрадуется!
Но, может быть, все будет совсем иначе. Может, на меня выскочит их цепной пес, а старший брат Анны-Софии выйдет из сеней и крикнет:
— Проваливай! Ты же замковая. Ну и катись отсюда!
И еще я не знала, что сказать Анне-Софии. Мы еще ни разу друг с другом не разговаривали, и не могла же я просто брякнуть: «Анна-София Шульце-Веттеринг, будь моей подругой!»
Когда я на обратном пути переезжала через наш мост, Даниэль и Лукас по-прежнему ловили рыбу. Лукас побежал ко мне навстречу. Глаза его радостно светились.
— Смотри, сколько мы наловили!
Рядом с Даниэлем стояло зеленое ведро Гизелы, полное воды и кишащей в ней рыбы. Я насчитала семнадцать красноперок.
— Я их сам с крючка снимал! — ликовал Лукас. — Братец-то у меня трусоват! Не любит рыбьей слизи. Без меня бы тут ни одной не было.
Ему хотелось меня обнять, но я отпрянула:
— Не трогай меня своими вонючими руками! Ах, как же вы мне противны!
Лукас посмотрел на меня ошарашенно. Огонек в его глазах потух. Голова поникла.
— К тому же тут запрещено удить! — добавила я. — Я пожалуюсь управляющему!
Даниэль неторопливо достал крючок из воды, потом обернулся и положил руку на плечо Лукаса.
— Оставь моего брата в покое! — тихо проговорил он. — А управляющему — жалуйся. Нам теперь разрешено удить. Со вчерашнего дня. Сам граф приходил к маме и дал нам разрешение!
Я была вне себя, поставила велосипед в сарай и бросилась домой.
Они сидели за кухонным столом, и на какой-то миг мне показалось, что все было как прежде.
Мама смеялась, Петер ухмылялся, а Гизела мешала сахар в чае.
Раньше они часто так сидели, светлыми летними вечерами, после того как Петер возвращался с работы. Они болтали, пили клубничный или абрикосовый крюшон, а иногда даже и нам давали попробовать.
— Только глоточек, а не то сразу захмелеете!
И, конечно, мы им нисколько не верили, потому что крюшон был похож на лимонад.
Мама смеялась, Петер ухмылялся, а Гизела размешивала сахар в чае. Я так и замерла на пороге кухни.
— Иди сюда, моя девочка! Дай-ка тебя обнять! — сказала Гизела. — Как же я давно тебя не видела!