Так вот, на фоне этой лажи тем ярче то, что я люблю. И, само собой, пейзажи. Пейзажи были — ай-лю-лю. Мне как-то, знаешь, жалко даже ехать в прочие места. Здесь кресты — зато пейзажи, а там ни пейзажа, ни креста.
И вот мы начали движенье. Я к стеклу прижал чело. Темнеет. Кроме отраженья, в окне не видно ничего. Сосед жует кусок нарезки, мне кивает — «Чай неси!». Организатору поездки большое русское мерси.
* * *
Внезапно все начинает делаться очень быстро.
Казалось, что это не кончится никогда —
Но пискнула птица, и проскочила искра,
И от нее занимаются промерзшие города.
Чувствую себя прежде времени поседевшим,
Привыкшим лишь отпираться и обвинять,
Растерянным, недоверчивым диссидентом,
Которого собираются обменять.
Приказано срочно найти, помыть, приодеть его.
Хватают, сажают в машину, мчат в Шереметьево —
Каких он версий в уме не переберет?
Сдох вождь, обмен, убийство, переворот?
Воздух ясней, надежда всё откровенней,
Ночи короче, и лужи всё маслянистее.
Что делать, если не знаешь других сравнений?
Другой сказал бы — победа, а мы — амнистия.
Каждый час отменяется новое запрещенье —
Разрешаются одуванчик, жасмин, сирень,
Птицы-невозвращенцы празднуют возвращенье,
Щебета прибавляется что ни день.
Жальче всего, конечно, тех, кто не дожил,
Не пережил январскую Колыму:
Так и ушли в сознанье, что мир не должен
Им ничего, а только они ему.
Небо становится нежно, дыханье влажно,
Всепрощение сверху, пересмеиванья внизу.
Оказывается, все это было можно.
Через пару месяцев окажется, что нельзя.
Каждую ночь просыпаюсь, себе не веря:
Звезды в окне, зелень и лазурит,
Шепот, кочевья, бормочущие деревья,
Все шелестит, целуется, говорит.
Мир обрастает словами, надеждами, именами,
Избытками и уступками, забывшимися в зиме.
Все не могу понять, на кого меня обменяли
И можно ли в этом участвовать, не погубив реноме.
Восточная
О, как много у тебя родинок,
Как цвет их черен,
Порошинок, мушек, смородинок,
Маковых зерен!
Я в темноте губами зрячими
К ним припадаю,
Я, как по звездам ночами дачными,
По ним гадаю.
Подобно древней волшебной Персии
Или Китаю,
Свою судьбу в упрощенной версии
По ним читаю.
О, как много существ мифических
В цветах и листьях,
Таких небывших, таких языческих,
Таких лилитских!
Созвездья неба, какого не было
На картах НАСА:
Лук — не дианин, лира — не фебова,
Чаша — не наша!
Пахучий, влажный, с другими звездами
Над чуждой дачей —
Мир дикий, юный, только что созданный,
Еще горячий.
И что мне видно по ним, еврею,
Жрецу, халдею?
Я знаю сам, что я постарею,
Похолодею,
В линии лиры, в изгибе лука,
В бегущем звере
Читается вечная разлука
По меньшей мере.
О чуждой юности, о горькой бренности
Я весть читаю
И пыткой зависти, пыткой ревности
Себя пытаю.
Но разве не о той же бренности,
Что сна короче,
Мне шепчут тусклые драгоценности
Московской ночи?
Короче сна, короче полудня,
Короче лета —
И мне не страшно, мне не холодно
Смотреть на это.
К Водолею тянусь, к Цефею,
К черному раю,
Хотя и знаю, что старею
И умираю.
Из цикла «Декларация независимости»
1. Компенсация
Закрылось все, где я когда-то
Не счастлив, нет, но жив бывал:
Закрылся книжный возле МХАТа
И на Остоженке «Привал»,
Закрылись «Общая», «Столица»,
«Литва» в Москве, «Кристалл» в Крыму,
Чтоб ни во что не превратиться
И не достаться никому,
Закрылись «Сити», «Пилорама»,
Аптека, улица, страна.
Открылся глаз. Открылась рана.
Открылась бездна, звезд полна.
2
К себе серьезно я не отношусь,
Я не ахти какая птица.
Две жизни, две ноги, пять чувств —
К чему мне там серьезно относиться?
Не жду чудес от участи земной:
Смеяться — скучно, плакать — поздно;
Но нечто есть — во мне, при мне, за мной,—
К чему я отношусь серьезно.
Ему порукой — ангельская рать
И все подземное богатство.
Поэтому сейчас ты будешь умирать,
А я — смотреть и улыбаться.
3
Что ни напишешь — выходит все тот же я,
Тема, голос, походка, слово.
В Курске устали от курского соловья.
Хочется им другого —
Харьковского, сумского.
Как бы себя растворить, как солевой кристалл,
В первой встречной, в речи, в реке, в пейзаже?
Первую половину жизни себя искал,
Всю вторую прятался от себя же.
4
Не для того, чтоб ярче проблистать
Иль пару сундуков оставить детям —
Жить надо так, чтоб до смерти устать,
И я как раз работаю над этим.
5
Все могло бы получиться — сам Господь хранил страну:
Заставлял одеться чисто, усадил к веретену,
И тянулось всяко-разно от соблазна до соблазна,
Но страна была волчица и влюбилась в сатану.
Все могло бы состояться, ибо чем не шутит черт —
Видишь, правила троятся, все боятся, кнут сечет…
Путь мощей-клещей-иголок эффективен, но недолог:
От палаццо до паяца меньше века протечет.
И земля все это схавала за два десятка лет,
Ибо свой завет у Савла, и у Павла свой завет:
Есть обратная дорога отступившимся от Бога,
Но предавшим даже дьявола — назад дороги нет.
* * *
Весь год мы бессмысленно пашем, и я не свозил тебя в Крым.
Пока он останется нашим — он больше не будет моим.
Какой еще отдых семейный? Гурзуф обойдется без нас.
Чужие отнять не сумели — свои отобрали на раз.
По слухам, к исходу сезона (дождался Кортеса ацтек!)
Там будет игорная зона, вполне селигерский Артек,
А также военная база, вернувшая славу сполна,
Добыча природного газа и все, чем Россия славна.
Для нас это было границей меж двух нераздельных стихий —
Для них это стало бойницей, откуда уставился Вий.
Для нас это Черное море — для них это выход туда,
Где топчутся в тесном Босфоре набитые смертью суда.
Из тысячи щелок и скважин ударила адская смесь,
И рай безнадежно загажен, и делать нам нечего здесь.
Мы столько по этому раю бродили поврозь и вдвоем —
Но вот я его забываю в аду ежедневном моем.
Олив, кипарисов не надо, и плеска, и склизких камней.
Мы знаем: изгнанье из ада описано нами верней.
Они не от Божьего гнева бежали, а просто в раю
Остаться побрезгует Ева, стопою нащупав змею.
Прощайте, зеленые брызги, и галечный скрежет, и грот,
И запахи перца и брынзы, и море, что нежит и врет,
И запахи выжженной пампы, и катер, и шаткий настил —
Ты видишь: всё штампы, всё штампы. Смотри, я уже заместил.
А в общем, ужасная пошлость — винить времена и режим.
Моя или Божья оплошность — все сделалось слишком чужим,
Ряды победительных пугал со всех наступают сторон,
Уже не отыщется угол, который бы не осквернен.
И два полушария мозга, как два полушарья Земли,
Стирают угрюмо и грозно заветные бухты свои,
Заветные улицы, страны, оазисы, мысы, жилье…
Мои здесь — меридианы, а больше ничто не мое.
И знаешь: прости святотатство, но в этом и есть торжество.
Нам хватит уже отвлекаться на фотообои Его.
И вместо блаженного юга мы носимся в бездне рябой,
Где нас уже, кроме друг друга, ничто не волнует с тобой.
* * *
В первый раз я проснусь еще затемно, в полутьме, как в утробе родной, понимая, что необязательно подниматься — у нас выходной, и наполнюсь такою истомою, что вернусь к легкокрылому сну и досматривать стану историю, что и выспавшись не объясню. И сквозь ткань его легкую, зыбкую, как ребенок, что долго хворал, буду слышать с бессильной улыбкою нарастающий птичий хорал, и «Маяк», и блаженную всякую ерунду сквозь туман полусна, и что надо бы выйти с собакою, но пока еще спит и она.
А потом я проснусь ближе к полудню — воскресение, как запретишь? — и услышу блаженную, полную, совершенную летнюю тишь, только шелест и плеск, а не речь еще, день в расцвете, но час не пришел; колыхание липы лепечущей да на клумбе жужжание пчел, и под музыку эту знакомую в дивном мире, что лишь начался, я наполнюсь такою плеромою, что засну на четыре часа.
И проснусь я, когда уже медленный, как письмо полудетской рукой, звонко-медный, медвяный и мертвенный по траве расползется покой, — посмотрю в освеженные стекла я, приподнявшись с подушки едва, и увижу, как мягкая, блеклая утекает по ним синева: все я слышал уступки и спотыки — кто топтался за окнами днем? — дождь прошел и забылся, и все-таки в нем таился проступок, надлом; он сменяется паузой серою, и печаль, как тоска по родству, мне такою отмерится мерою, что заплачу и снова засну.
И просплю я до позднего вечера, будто день мой еще непочат, и пойму, что вставать уже нечего: пахнет горечью, птицы молчат, ночь безлунная, ночь безголовая приближается к дому ползком, лишь на западе гаснет лиловая полоса над коротким леском. Вон и дети домой собираются, и соседка свернула гамак, и что окна уже загораются в почерневших окрестных домах, вон семья на веранде отужинала, вон подростки сидят у костра — день погас, и провел я не хуже его, чем любой, кто поднялся с утра. Вот он гаснет, мерцая встревоженно, замирая в слезах, в шепотках: все вместилось в него, что положено, хоть во сне — но и лучше, что так. И трава отблистала и выгорела, и живительный дождь прошумел, и собака сама себя выгуляла, и не хуже, чем я бы сумел.
Героическая песнь
«И Леонид под Фермопилами,
Конечно, умер и за них».
Георгий Иванов
Бранно Дранич обнял брата, к сердцу братскому прижал,
Улыбнулся виновато и воткнул в него кинжал.
Янко Вуйчич пил когда-то с этим братом братский рог
И отмстил ему за брата на распутье трех дорог.
Старый Дранич был мужчина и в деревне Прыть-да-Круть
Отомстил ему за сына, прострелив седую грудь.
Эпос длинный, бестолковый, что ни рыцарь, то валет:
Скорбный рот, усы подковой, пика сбоку, ваших нет.
Нижне-южная Европа, полусредние века,
Кожей беглого холопа кроют конские бока.
Горы в трещинах и складках, чтобы было где залечь.
Камнеломная, без гласных, вся из твердых знаков речь.
Мир ночной, анизотропный — там чернее, там серей.
Конь бредет четырехстопный, героический хорей.
Куст черновника чернеет на ощеренной земле,
Мертвый всадник коченеет над расщелиной в седле.
Милосердья кот наплакал: снисхожденье — тот же страх.
Лживых жен сажают на кол, верных жарят на кострах.
В корке карста черно-красный полуостров-удалец —
То Вулканский, то Полканский, то Бакланский наконец.
Крут Данила был Великий, удавивший десять жен:
Сброшен с крыши был на пики, а потом еще сожжен.
Крут и Горан, сын Данилы, но загнал страну в тупик,
Так что выброшен на вилы — пожалели даже пик.
Князь Всевлад увековечен — был разрублен на куски:
Прежде выбросили печень, следом яйца и кишки.
Как пройдешься ненароком мимо княжьего дворца —
Вечно гадости из окон там вышвыривают-ца.
Как тут бились, как рубились, как зубились, как дрались!
До песчинок додробились, до лоскутьев дорвались,
Прыть-да-Круть — и тот распался на анклавы Круть да Прыть,
Чье зернистое пространство только флагом и покрыть.
Мусульмане, христиане, добровольцы и вожди
Всё сломали, расстреляли, надкусили и пожгли.
Местность, проклятая чертом (Бог забыл ее давно),
Нынче сделалась курортом: пьет десертное вино,
Завлекает водным спортом, обладает мелким портом,
Населением потертым и десятком казино.
Для того ли пыл азартный чужеземцев потрясал,
Для того ли партизаны истребляли партизан,
Для того ли надо вытечь рекам крови в эту соль,
Стойко Бранич, Гойко Митич, Яйко Чосич, для того ль?
Каково теперь смотреть им на простор родных морей,
Слушать, как пеоном третьим спотыкается хорей?
Вот и спросишь — для того ли умирало большинство,
Чтоб кружилось столько моли? И ответишь: для того.
А чего бы вы хотели? Я б за это умирал,
Если б кто-то эти цели самолично выбирал.
Безвоздушью, безобразью, вере в вотчину и честь
Лучше стать лечебной грязью, какова она и есть —
Черной сущностью звериной, не делящейся на две
Что в резне своей старинной, что в теперешней жратве.
Ты же, вскормленный равниной, клейковиной, скукотой,
И по пьянке не звериный, и с похмелья не святой,
Так и сгинешь на дороге из элиты в мегалит,
Да и грязь твоя в итоге никого не исцелит.
* * *
Августа вторая половина, вторая половина дня,
Залитая солнцем луговина, комарино-стрекозья толкотня.
Медленно скользящая лодка, мелкая теплая вода.
Если что-то значит слово «кротко», то это да, ему сюда.
Будто все затем и рождалось, чтоб долго и тихо увядать,
А я, смешавши зависть и жалость, явился все это увидать.
Жизнь моя, позднее лето, тающий запас, тихий час!
И если я так люблю все это, чувствуя ваш прицельный глаз,
Чуя вонь вашего расцвета и видя весь ваш иконостас,—
То как бы я любил все это, если бы не было бы вас!
И я бы умолк на этом месте, будь мне, к примеру, двадцать шесть,—
Вокруг и тогда хватало жести, но это была другая жесть.
А если б вошел я, против правил, в ту же реку десять лет спустя —
Тогда бы, наверное, прибавил, слезою невольною блестя,
Что этот миг теплого покоя — всего запятая перед «но»,
А дальше начинается такое, которое любить мудрено:
Дробный бег поезда за лесом, осеннее «налетай, братва»,
Идиллия сперва сдана бесам, потом укрыта снегом и мертва.
Ветер по пустому перрону свищет все громче, все лютей.