Ясно: новые стихи и письма счастья - Быков Дмитрий Львович 7 стр.


Так вот, на фоне этой лажи тем ярче то, что я люблю. И, само собой, пейзажи. Пейзажи были — ай-лю-лю. Мне как-то, знаешь, жалко даже ехать в прочие места. Здесь кресты — зато пейзажи, а там ни пейзажа, ни креста.

И вот мы начали движенье. Я к стеклу прижал чело. Темнеет. Кроме отраженья, в окне не видно ничего. Сосед жует кусок нарезки, мне кивает — «Чай неси!». Организатору поездки большое русское мерси.

* * *

Внезапно все начинает делаться очень быстро.

Казалось, что это не кончится никогда —

Но пискнула птица, и проскочила искра,

И от нее занимаются промерзшие города.

Чувствую себя прежде времени поседевшим,

Привыкшим лишь отпираться и обвинять,

Растерянным, недоверчивым диссидентом,

Которого собираются обменять.

Приказано срочно найти, помыть, приодеть его.

Хватают, сажают в машину, мчат в Шереметьево —

Каких он версий в уме не переберет?

Сдох вождь, обмен, убийство, переворот?

Воздух ясней, надежда всё откровенней,

Ночи короче, и лужи всё маслянистее.

Что делать, если не знаешь других сравнений?

Другой сказал бы — победа, а мы — амнистия.

Каждый час отменяется новое запрещенье —

Разрешаются одуванчик, жасмин, сирень,

Птицы-невозвращенцы празднуют возвращенье,

Щебета прибавляется что ни день.

Жальче всего, конечно, тех, кто не дожил,

Не пережил январскую Колыму:

Так и ушли в сознанье, что мир не должен

Им ничего, а только они ему.

Небо становится нежно, дыханье влажно,

Всепрощение сверху, пересмеиванья внизу.

Оказывается, все это было можно.

Через пару месяцев окажется, что нельзя.

Каждую ночь просыпаюсь, себе не веря:

Звезды в окне, зелень и лазурит,

Шепот, кочевья, бормочущие деревья,

Все шелестит, целуется, говорит.

Мир обрастает словами, надеждами, именами,

Избытками и уступками, забывшимися в зиме.

Все не могу понять, на кого меня обменяли

И можно ли в этом участвовать, не погубив реноме.

Восточная

О, как много у тебя родинок,

Как цвет их черен,

Порошинок, мушек, смородинок,

Маковых зерен!

Я в темноте губами зрячими

К ним припадаю,

Я, как по звездам ночами дачными,

По ним гадаю.

Подобно древней волшебной Персии

Или Китаю,

Свою судьбу в упрощенной версии

По ним читаю.

О, как много существ мифических

В цветах и листьях,

Таких небывших, таких языческих,

Таких лилитских!

Созвездья неба, какого не было

На картах НАСА:

Лук — не дианин, лира — не фебова,

Чаша — не наша!

Пахучий, влажный, с другими звездами

Над чуждой дачей —

Мир дикий, юный, только что созданный,

Еще горячий.

И что мне видно по ним, еврею,

Жрецу, халдею?

Я знаю сам, что я постарею,

Похолодею,

В линии лиры, в изгибе лука,

В бегущем звере

Читается вечная разлука

По меньшей мере.

О чуждой юности, о горькой бренности

Я весть читаю

И пыткой зависти, пыткой ревности

Себя пытаю.

Но разве не о той же бренности,

Что сна короче,

Мне шепчут тусклые драгоценности

Московской ночи?

Короче сна, короче полудня,

Короче лета —

И мне не страшно, мне не холодно

Смотреть на это.

К Водолею тянусь, к Цефею,

К черному раю,

Хотя и знаю, что старею

И умираю.

Из цикла «Декларация независимости»

1. Компенсация

Закрылось все, где я когда-то

Не счастлив, нет, но жив бывал:

Закрылся книжный возле МХАТа

И на Остоженке «Привал»,

Закрылись «Общая», «Столица»,

«Литва» в Москве, «Кристалл» в Крыму,

Чтоб ни во что не превратиться

И не достаться никому,

Закрылись «Сити», «Пилорама»,

Аптека, улица, страна.

Открылся глаз. Открылась рана.

Открылась бездна, звезд полна.

2

К себе серьезно я не отношусь,

Я не ахти какая птица.

Две жизни, две ноги, пять чувств —

К чему мне там серьезно относиться?

Не жду чудес от участи земной:

Смеяться — скучно, плакать — поздно;

Но нечто есть — во мне, при мне, за мной,—

К чему я отношусь серьезно.

Ему порукой — ангельская рать

И все подземное богатство.

Поэтому сейчас ты будешь умирать,

А я — смотреть и улыбаться.

3

Что ни напишешь — выходит все тот же я,

Тема, голос, походка, слово.

В Курске устали от курского соловья.

Хочется им другого —

Харьковского, сумского.

Как бы себя растворить, как солевой кристалл,

В первой встречной, в речи, в реке, в пейзаже?

Первую половину жизни себя искал,

Всю вторую прятался от себя же.

4

Не для того, чтоб ярче проблистать

Иль пару сундуков оставить детям —

Жить надо так, чтоб до смерти устать,

И я как раз работаю над этим.

5

Все могло бы получиться — сам Господь хранил страну:

Заставлял одеться чисто, усадил к веретену,

И тянулось всяко-разно от соблазна до соблазна,

Но страна была волчица и влюбилась в сатану.

Все могло бы состояться, ибо чем не шутит черт —

Видишь, правила троятся, все боятся, кнут сечет…

Путь мощей-клещей-иголок эффективен, но недолог:

От палаццо до паяца меньше века протечет.

И земля все это схавала за два десятка лет,

Ибо свой завет у Савла, и у Павла свой завет:

Есть обратная дорога отступившимся от Бога,

Но предавшим даже дьявола — назад дороги нет.

* * *

Весь год мы бессмысленно пашем, и я не свозил тебя в Крым.

Пока он останется нашим — он больше не будет моим.

Какой еще отдых семейный? Гурзуф обойдется без нас.

Чужие отнять не сумели — свои отобрали на раз.

По слухам, к исходу сезона (дождался Кортеса ацтек!)

Там будет игорная зона, вполне селигерский Артек,

А также военная база, вернувшая славу сполна,

Добыча природного газа и все, чем Россия славна.

Для нас это было границей меж двух нераздельных стихий —

Для них это стало бойницей, откуда уставился Вий.

Для нас это Черное море — для них это выход туда,

Где топчутся в тесном Босфоре набитые смертью суда.

Из тысячи щелок и скважин ударила адская смесь,

И рай безнадежно загажен, и делать нам нечего здесь.

Мы столько по этому раю бродили поврозь и вдвоем —

Но вот я его забываю в аду ежедневном моем.

Олив, кипарисов не надо, и плеска, и склизких камней.

Мы знаем: изгнанье из ада описано нами верней.

Они не от Божьего гнева бежали, а просто в раю

Остаться побрезгует Ева, стопою нащупав змею.

Прощайте, зеленые брызги, и галечный скрежет, и грот,

И запахи перца и брынзы, и море, что нежит и врет,

И запахи выжженной пампы, и катер, и шаткий настил —

Ты видишь: всё штампы, всё штампы. Смотри, я уже заместил.

А в общем, ужасная пошлость — винить времена и режим.

Моя или Божья оплошность — все сделалось слишком чужим,

Ряды победительных пугал со всех наступают сторон,

Уже не отыщется угол, который бы не осквернен.

И два полушария мозга, как два полушарья Земли,

Стирают угрюмо и грозно заветные бухты свои,

Заветные улицы, страны, оазисы, мысы, жилье…

Мои здесь — меридианы, а больше ничто не мое.

И знаешь: прости святотатство, но в этом и есть торжество.

Нам хватит уже отвлекаться на фотообои Его.

И вместо блаженного юга мы носимся в бездне рябой,

Где нас уже, кроме друг друга, ничто не волнует с тобой.

* * *

В первый раз я проснусь еще затемно, в полутьме, как в утробе родной, понимая, что необязательно подниматься — у нас выходной, и наполнюсь такою истомою, что вернусь к легкокрылому сну и досматривать стану историю, что и выспавшись не объясню. И сквозь ткань его легкую, зыбкую, как ребенок, что долго хворал, буду слышать с бессильной улыбкою нарастающий птичий хорал, и «Маяк», и блаженную всякую ерунду сквозь туман полусна, и что надо бы выйти с собакою, но пока еще спит и она.

А потом я проснусь ближе к полудню — воскресение, как запретишь? — и услышу блаженную, полную, совершенную летнюю тишь, только шелест и плеск, а не речь еще, день в расцвете, но час не пришел; колыхание липы лепечущей да на клумбе жужжание пчел, и под музыку эту знакомую в дивном мире, что лишь начался, я наполнюсь такою плеромою, что засну на четыре часа.

И проснусь я, когда уже медленный, как письмо полудетской рукой, звонко-медный, медвяный и мертвенный по траве расползется покой, — посмотрю в освеженные стекла я, приподнявшись с подушки едва, и увижу, как мягкая, блеклая утекает по ним синева: все я слышал уступки и спотыки — кто топтался за окнами днем? — дождь прошел и забылся, и все-таки в нем таился проступок, надлом; он сменяется паузой серою, и печаль, как тоска по родству, мне такою отмерится мерою, что заплачу и снова засну.

И просплю я до позднего вечера, будто день мой еще непочат, и пойму, что вставать уже нечего: пахнет горечью, птицы молчат, ночь безлунная, ночь безголовая приближается к дому ползком, лишь на западе гаснет лиловая полоса над коротким леском. Вон и дети домой собираются, и соседка свернула гамак, и что окна уже загораются в почерневших окрестных домах, вон семья на веранде отужинала, вон подростки сидят у костра — день погас, и провел я не хуже его, чем любой, кто поднялся с утра. Вот он гаснет, мерцая встревоженно, замирая в слезах, в шепотках: все вместилось в него, что положено, хоть во сне — но и лучше, что так. И трава отблистала и выгорела, и живительный дождь прошумел, и собака сама себя выгуляла, и не хуже, чем я бы сумел.

Героическая песнь

«И Леонид под Фермопилами,

Конечно, умер и за них».

Георгий Иванов

Бранно Дранич обнял брата, к сердцу братскому прижал,

Улыбнулся виновато и воткнул в него кинжал.

Янко Вуйчич пил когда-то с этим братом братский рог

И отмстил ему за брата на распутье трех дорог.

Старый Дранич был мужчина и в деревне Прыть-да-Круть

Отомстил ему за сына, прострелив седую грудь.

Эпос длинный, бестолковый, что ни рыцарь, то валет:

Скорбный рот, усы подковой, пика сбоку, ваших нет.

Нижне-южная Европа, полусредние века,

Кожей беглого холопа кроют конские бока.

Горы в трещинах и складках, чтобы было где залечь.

Камнеломная, без гласных, вся из твердых знаков речь.

Мир ночной, анизотропный — там чернее, там серей.

Конь бредет четырехстопный, героический хорей.

Куст черновника чернеет на ощеренной земле,

Мертвый всадник коченеет над расщелиной в седле.

Милосердья кот наплакал: снисхожденье — тот же страх.

Лживых жен сажают на кол, верных жарят на кострах.

В корке карста черно-красный полуостров-удалец —

То Вулканский, то Полканский, то Бакланский наконец.

Крут Данила был Великий, удавивший десять жен:

Сброшен с крыши был на пики, а потом еще сожжен.

Крут и Горан, сын Данилы, но загнал страну в тупик,

Так что выброшен на вилы — пожалели даже пик.

Князь Всевлад увековечен — был разрублен на куски:

Прежде выбросили печень, следом яйца и кишки.

Как пройдешься ненароком мимо княжьего дворца —

Вечно гадости из окон там вышвыривают-ца.

Как тут бились, как рубились, как зубились, как дрались!

До песчинок додробились, до лоскутьев дорвались,

Прыть-да-Круть — и тот распался на анклавы Круть да Прыть,

Чье зернистое пространство только флагом и покрыть.

Мусульмане, христиане, добровольцы и вожди

Всё сломали, расстреляли, надкусили и пожгли.

Местность, проклятая чертом (Бог забыл ее давно),

Нынче сделалась курортом: пьет десертное вино,

Завлекает водным спортом, обладает мелким портом,

Населением потертым и десятком казино.

Для того ли пыл азартный чужеземцев потрясал,

Для того ли партизаны истребляли партизан,

Для того ли надо вытечь рекам крови в эту соль,

Стойко Бранич, Гойко Митич, Яйко Чосич, для того ль?

Каково теперь смотреть им на простор родных морей,

Слушать, как пеоном третьим спотыкается хорей?

Вот и спросишь — для того ли умирало большинство,

Чтоб кружилось столько моли? И ответишь: для того.

А чего бы вы хотели? Я б за это умирал,

Если б кто-то эти цели самолично выбирал.

Безвоздушью, безобразью, вере в вотчину и честь

Лучше стать лечебной грязью, какова она и есть —

Черной сущностью звериной, не делящейся на две

Что в резне своей старинной, что в теперешней жратве.

Ты же, вскормленный равниной, клейковиной, скукотой,

И по пьянке не звериный, и с похмелья не святой,

Так и сгинешь на дороге из элиты в мегалит,

Да и грязь твоя в итоге никого не исцелит.

* * *

Августа вторая половина, вторая половина дня,

Залитая солнцем луговина, комарино-стрекозья толкотня.

Медленно скользящая лодка, мелкая теплая вода.

Если что-то значит слово «кротко», то это да, ему сюда.

Будто все затем и рождалось, чтоб долго и тихо увядать,

А я, смешавши зависть и жалость, явился все это увидать.

Жизнь моя, позднее лето, тающий запас, тихий час!

И если я так люблю все это, чувствуя ваш прицельный глаз,

Чуя вонь вашего расцвета и видя весь ваш иконостас,—

То как бы я любил все это, если бы не было бы вас!

И я бы умолк на этом месте, будь мне, к примеру, двадцать шесть,—

Вокруг и тогда хватало жести, но это была другая жесть.

А если б вошел я, против правил, в ту же реку десять лет спустя —

Тогда бы, наверное, прибавил, слезою невольною блестя,

Что этот миг теплого покоя — всего запятая перед «но»,

А дальше начинается такое, которое любить мудрено:

Дробный бег поезда за лесом, осеннее «налетай, братва»,

Идиллия сперва сдана бесам, потом укрыта снегом и мертва.

Ветер по пустому перрону свищет все громче, все лютей.

Назад Дальше