Ясно: новые стихи и письма счастья - Быков Дмитрий Львович 6 стр.


Сам себе не говоря.

Знает замок про подвал с чудовищем —

Иль сокровищем, Бог весть,—

Что-то в тишине ему готовящим,

Но не видит, что там есть.

Что ж ему неведомое ведомо,

Чтоб мы жили вечно врозь,

Чтоб оно звало меня, как велено,

И вовек не дозвалось?

Верно, если вдруг сольемся в тождество

И устроим торжество —

Или мы взаимно уничтожимся,

Иль не станет ничего.

Так что, методически проламывая

Разделивший нас барьер,

Добиваюсь не того ли самого я —

Хоть сейчас вот, например?

* * *

Прошла моя жизнь.

Подумаешь, дело.

Предавшее тело, походы к врачу.

На вечный вопрос, куда ее дело,

Отвечу: не знаю и знать не хочу.

Дотягивай срок,

Политкаторжанка,

Скрипи кандалами по ржавой стране.

Того, что прошло,

Нисколько не жалко,

А все, что мне надо, осталось при мне.

Вот так и Господь

Не зло и не скорбно

Уставится вниз на пределе времен

И скажет: матчасть

Не жалко нисколько,

А лучшие тексты остались при нем.

* * *

Чтобы заплакать от счастья при виде сиреневого куста,

Хватило бы зимней ночи одной, а было их больше ста.

И когда сирень перевешивается через дедовский палисад,

То к счастью всегда примешивается страшнейшая из досад:

А вдруг ни этого сада, ни нежности, ни стыда

На самом деле не надо, а надо, чтоб как тогда —

Когда без всякой сирени, свирели и вешних вод

По норам своим сидели и думали: «вот-вот-вот»?

Ведь тесную эту норку, погреб или чердак

Так просто принять за норму, когда она долго так.

Цветение длится месяц, одиннадцать длится страх.

В набор любых околесиц поверишь в таких местах.

Чтобы заплакать от счастья при виде тебя, какая ты есть,

Хватило бы тысячи прочих лиц, а их — миллиардов шесть.

И когда окно занавешивается и другие мне не видны —

То к счастью всегда примешивается тоска и чувство вины,

Как будто при виде райского кубка мне кто-то крикнул: «Не пей!»

Ты скажешь, что это острей, голубка, а я считаю — тупей.

На три минуты покинув дом — всегда во имя тщеты,—

Я допускаю уже с трудом, что там меня встретишь ты.

Что за всеобщее торжество, что за железный смех!

Было бы нас хоть двое на сто — а нас ведь двое на всех.

Да и чтобы заплакать от счастья при мысли, что вот она, жизнь моя,

На свете могло быть, честное слово, поменьше небытия,

А то когда я с ним себя сравниваю, вперившись в окоем,

Мне кажется слишком странным настаивать на своем.

* * *

1. Отсрочка

…И чувство, блин, такое (кроме двух-трех недель), как если бы всю жизнь прождал в казенном доме решения своей судьбы.

Мой век тянулся коридором, где сейфы с кипами бумаг, где каждый стул скрипел с укором за то, что я сидел не так. Линолеум под цвет паркета, убогий стенд для стенгазет, жужжащих ламп дневного света неумолимый мертвый свет...

В поту, в смятенье, на пределе — кого я жду, чего хочу? К кому на очередь: к судье ли, к менту, к зубному ли врачу? Сижу, вытягивая шею: машинка, шорохи, возня… Но к двери сунуться не смею, пока не вызовут меня. Из прежней жизни уворован без оправданий, без причин, занумерован, замурован, от остальных неотличим, часами шорохам внимаю, часами скрипа двери жду — и все яснее понимаю: все то же будет и в аду. Ладони потны, ноги ватны, за дверью ходят и стучат… Все буду ждать: куда мне — в ад ли?

И не пойму, что вот он, ад.

Жужжанье. Полдень. Три. Четыре. В желудке ледянистый ком. Курю в заплеванном сортире с каким-то тихим мужиком, в дрожащей, непонятной спешке глотаю дым, тушу бычки — и вижу по его усмешке, что я уже почти, почти, почти как он! Еще немного — и я уже достоин глаз того, невидимого Бога, не различающего нас.

Но Боже! Как душа дышала, как пела, бедная, когда мне секретарша разрешала отсрочку страшного суда! Когда майор военкоматский, с угрюмым лбом и жестким ртом, уже у края бездны адской мне говорил: придешь потом!

Мой век учтен, прошит, прострочен, мой ужас сбылся наяву, конец из милости отсрочен — в отсрочке, в паузе живу. Но в первый миг, когда, бывало, отпустят на день или два — как все цвело, и оживало, и как кружилась голова, когда, благодаря за милость, взмывая к небу по прямой, душа смеялась, и молилась, и ликовала, Боже мой.

2. Паспортный стол

Тоскуя в паспортном столе,

Скучнейшем месте на земле,

Где дверь скрипит, компьютер виснет,

А на окошке фикус киснет,

Где паспортистка в виде жабы,

Или точней, с лицом-как-выменем,

Сидеть на пенсии должна бы

Последних тридцать лет как минимум,

А ведь наверняка же добрая

Старушка, внука любит страстно,

Но как дойдет до регистрации,

Так вообще стоит стеной,

Пятнадцать справок, двадцать выписок,

Непрошибаемая фраза

«Я вам еще раз повторяю»,

А я сейчас не удержусь

И вообще завою в голос —

Да чем же мы, скажи на милость,

Так перед вами провинились,

Уже не фактом ли рождения

На подконтрольной территории?—

А что она, тупая жрица,

Она сама всего боится,

Над ней стоит такое НЕ,

Что не представить даже мне,—

И в этой очереди паспортной

В короткий день, тупой и пакостный,

Мне так легко вообразить,

Что в канцелярии у Бога —

Не в недрах мрачного чертога,

Не на обветренной скале,—

Все так же кисло и убого,

Как в этом паспортном столе.

И он, как эти старушенции,

Давно бы должен быть на пенсии,

Но все хлопочет, все толчет,

Ведет старательный учет,

И потому его опека

Везде пугает человека.

И потому-то жизнь моя

Вся состоит из ожидания,

Бессмысленного выживания

И непрерывного вранья.

А если здесь выходит что-то,

То при побеге от учета,

При выпадении из перечня,

Который тут ведется бережно —

Не по любви, а потому,

Что этот бог и сам боится —

Начальства, вызова, событья.

Непостижимого ему.

Я так и вижу, как несет

Он эти списки, распечатки

К другому жителю высот

С верховной лестничной площадки;

Но в том и главная беда,

Что этой летописи ада

Ему не надо никогда

И ничего вапще не надо.

Ему несут, а он глядит

С таким ужасным выражением

В ужасную такую сторону,

Что наш пенсионер трясется,

Как лес в предчувствии зимы,

Весь — от макушки и до печени,

В его руках трясутся перечни,

А в перечнях трясемся мы.

Он говорит: ну положите.

Куда? Куда-нибудь туда.

А вы — «куда мы попадаем?»

Вот мы туда и попада.

3. Из окна

Вид из окна налоговой инспекции

Внушает мне подобье ретроспекции:

Там блочный дом годов семидесятых,

С балконами, естественно, в рассадах,

Район бандитский, сплошь СПТУ,

ДК, для сохранения баланса,

Куда я не совался — потому,

Что в принципе светиться там боялся.

Там был собес, и, чтоб дополнить ад,

Там размещался райвоенкомат,

Бетонзавод, районная ментура

И всё для постановки на учет;

Я там бывал и вырвался оттуда,

Поэтому я знал, кто там живет.

А кто там жил? Там жил отец семейства,

Мать в бигудях и бабка из села,

Дед-ветеран и внук-бандит имелся,

И дача под Владимиром была.

Поближе к маю, в ясный выходной,

С энергией надсадно-показной

И тщательно скрываемой досадой

Они в «москвич» садились всей родней

И во Владимир ехали с рассадой.

Они тогда считались соль земли,

Хотя и были полные нули,

Теперь-то я могу сказать про это,

Поскольку спор в отсутствии предмета:

Теперь их нет. Смотря на их фасад,

Я там не вижу никаких рассад.

Тогда была известная среда —

Тоска и драки спального района

И, так сказать, инерция стыда,

Зароненного в нас во время оно,

Когда на них лежал последний свет

Сороковых, шестидесятых лет.

С людьми эпохи бурной, полосатой

Я их бы соотнес — и то едва,—

Как дерево с балконною рассадой;

Но и рассада все-таки жива!

И даже в суетливых девяностых

(Закончившихся прежде нулевых)

На них еще лежал какой-то отсвет —

Но тут не стало их как таковых.

Куда девалась эта нелюбезность,

Бесповодная хмурость, затрапезность,

Задавленность, глядящая из глаз?

Ведь не могли как класс они исчезнуть?

(В конце концов, мы были тот же класс.)

И вот теперь, припоминая вчуже

Их доблести, их нравы, их года,—

Я думаю: их съели те, кто хуже,

Но в гибнущих системах так всегда.

И кабинет налоговой инспекции

Мне видится рассадником инфекции,

Где очередь из раболепных хамов —

В известном смысле я и сам таков.

ДК исчез, необратимо канув.

В него вселили налоговиков.

И вот вопрос: жалеть ли мне о тех,

Раз те, как оказалось, лучше этих?

О бигудях, о вечно злобных детях,

Не знающих осмысленных утех?

Ведь интересно: где теперь рассада,

Гитара, цветомузыка, кастет,

«Москвич», гараж, лиловая помада,

До полночи звучащая ламбада,

Уют их обихоженного ада,

Похожего на школьный туалет?

Где все, что обещало новый свет

И оказалось никому не надо?

И думаю: неинтересно, нет.

Наше дело

Наше дело — выдумать слово

Для глухого,

Рукопись для слепца,

Маршрут для лежащего без движения,

Выражение

Для не имеющего лица.

Наше дело — выдумать дело

Для двутела,

Чье первое тело — форменный троглодит,

А второе

Триста лет как вышло из строя,

Но смердит.

Наше дело — выдумать фразы,

Кроме «Газы!»,

Для вступивших в эти края.

Тот, кто хочет выдумать стразы

Для холеры, чумы, проказы,—

Тот не я.

Наше дело — придумать море,

Per favore,

Без каких-либо мелких польз.

Наше дело — придумать Лота

Для болота,

Чтобы он оттуда уполз.

Если выйдет облом, засада,

Сеанс распада,

«Так и надо!» —

Закричит нам земля сама.

Нам дается для этой цели

Две недели.

В остальное время зима.

Нам предписана строгая выправка,

Если жалобы — тет-а-тет,

Нам разрешается скромная выпивка

И умеренный промискуитет.

Трудись, не прерывай труда,

Выражайся кратко,

Люби жену.

А «пойди туда, не знаю куда» —

Разве это загадка?

Я здесь живу.

Отчет

А взглянуть ретроспективно — стыдно, блин, за свой же страх. Часто тошно, чаще противно, порою ах, но не ах-ах-ах. Что придумает такого даже лучший из врагов? Тебе, бодливая корова, вновь недодали рогов. Да, есть игнатии лойолы, но у них особый дар,— а у садистов новой школы в основном один пиар. И чего мы так боялись? Даже в наши времена все эти менши юбер аллес не умеют ни хрена. Любой поэт — буян, сквалыжник, извращенный автократ,— в родном углу тиранит ближних, изобретательней стократ. Что до ссылок или тюрем (это вечный их прием),— то мы и в тюрьмах балагурим, и в «Столыпиных» поем. Конечно, есть такие вещи — дыбы, вытяжки, кресты,— они для зрителя зловещи и для жертвы непросты; но кто их слишком щедро тратит — в конце концов сойдет с ума, и всех пытать — спецов не хватит, а всех распять — крестов нема.

Когда посмотришь на соблазны — они, как в баре островном, обременительны и грязны, и неприятны в основном. Ну что, попил я вашей водки — прямо скажем, не шарман; малоумные кокотки истощали мой карман; пускай мила иная пара и хорош иной салон — но в общем, элемент пиара и тут достаточно силен; в беседах, спиртом подогретых, идею вытеснил напор, а что находят в сигаретах — я не понял до сих пор. Всё это врут, что каждый гений любит злачные места. И даже с уксусом пельменей можно съесть не больше ста. А если ставить на эти средства против нашего царя,— то это всё, ребята, детство, детство, прямо говоря.

Кто был внимания достоин? Мать, что бодрствует пять ночей; одинокий в поле воин; каждый третий из врачей; любовь угрюмца нелюдимого, доброжелательность бродяг; способность жить без необходимого, но без излишнего — никак; холодный жар восторга жреческого; бедняк, следящий ход планет… Преодоленье человеческого — конечно, почему бы нет? Я не хочу врагов окрысить, не люблю друзей дразнить,— ведь штука в том, чтоб его превысить, а не в том, чтоб упразднить. А то я знаю тебя, злодея,— чем пышнословней, тем лютей: ты врешь, что у тебя идея, а просто любишь бить детей!

Назад Дальше