Высокое искусство - Чуковский Корней Иванович 20 стр.


Друзья мои будут лежать в полусгнивших гробах,

и останусь я один, как одинокий колос, забытый жнецом,

среди нового поколения, которое выросло вокруг меня,

с новыми желаниями и новыми мыслями,

с глубоким изумлением буду слушать я новые имена

и новые песни,

забудутся имена старые,

и забудусь я сам,

чтимый, может быть, немногими,

ненавидимый многими,

не любимый никем[156].

«В этом переводе, – говорит Андрей Федоров, – передано главное: характер и соотношения фраз, те симметрические соответствия и контрасты, какие устанавливаются между ними, их сцепление и возникающая благодаря словесным повторам… смысловая перекличка отдельных частей».

Эти словесные повторы, эти смысловые переклички могут быть уловлены лишь внимательным слухом.

Известный роман Ромена Роллана «Кола Брюньон» выдержан в том ритме, который ближе всего к русскому раешнику. Герой романа, бургундский винодел, весельчак, уснащает свою бойкую народную речь прибаутками, звонкими рифмами, которые и попытался воспроизвести замечательный мастер перевода Михаил Лозинский. Если любой отрывок этого перевода напечатать в виде стихов, рифмы станут гораздо заметнее:

Я, Кола Брюньон, старый воробей,

бургундских кровей,

обширный духом

и брюхом…

Пять десятков – отличная штука!..

Не всякий, кто желает,

до них доживает…

И насовали же мы в этот старый

дубленый мешок…

проказ и улыбок,

опыта и ошибок,

чего надо

и чего не надо,

и фиг, и винограда,

и спелых плодов,

и кислых дичков,

и роз, и сучков,

и всего, что видано,

и читано,

и испытано,

что в жизни сбылось

и пережилось[157].

Лет за двадцать до Михаила Лозинского тот же роман перевела Е. Елагина (Рыжкина-Памбэ). В ее переводе тоже сделана попытка передать «раешную» форму подлинника. Здесь Кола Брюньон говорит о себе, что он

с прямой натурой,

с круглой фигурой, –

но в дальнейшем переводчица почти отказалась от воспроизведения стиховой структуры этой прозы и тот же самый отрывок перевела так:

«Сколько мы набили в этот старый дубленый мешок радостей и горя, хитростей, шуток, испытаний и безумств, сена и соломы, фиг и винограду, плодов зрелых и незрелых, роз и репейника»[158].

В переводе Лозинского Кола Брюньон говорит:

Хочешь знать, какова здесь мораль, изволь:

подсоби себе сам, подсобит король.

В переводе Елагиной эта же мысль изложена в прозе:

«Нравоучение из всего этого: помогай себе сам, король тебе поможет».

Нет даже поползновения на рифму. Там, где у Лозинского сказано:

Оба мы наперебой

сыпали слова гурьбой,

с обеих сторон трещала речь

без передышки, как картечь, –

у Елагиной сказано:

«Оба взапуски говорили пустяки. Это был фейерверк. У нас от него дух захватывало»[159].

Порой, подчеркивая стиховую природу этой затейливой прозы, Лозинский изыскивает диковинные, редкостные рифмы, в то время как Елагина не дает никаких.

Лозинский: «Он принялся за винопийство, утомясь от долгого витийства. У нас в Бургундии не знают мерлехлюндии».

Елагина: «Он выпил, утомленный большим расходом воздуха и красноречья… Бургундец находит все хорошим».

Перевод Елагиной – добросовестный и талантливый – потерял очень много от ее пренебрежения к звуковым особенностям подлинника.

Между тем чувство ритма, музыкальное чувство необходимо переводчику не только в тех случаях, когда он имеет дело с ритмизованной прозой, но и тогда, когда ему предстоит передать прозу бытовую, обыденную, не имеющую никакого притязания на стиховую ритмику.

Марк Твен в своих «Приключениях Гекльберри Финна» изображает чопорную нудную женщину, которая мучит мальчика своей педагогикой. Для характеристики однообразия ее приставаний к ребенку автор заставляет ее трижды повторять его имя:

«– Не болтай ногами, Гекльберри!

– Не скрючивайся так, Гекльберри!

– Не вытягивайся так, Гекльберри!»

Между тем переводчик с невнимательным слухом не заметил этих троекратных повторов, не понял той роли, которую придал им автор, и перевел весь отрывок при помощи такого стяжения:

«– Не болтай ногами, Финн!

– Не потягивайся, не ломайся, Гекльберри!»[160]

Вся психологическая ценность отрывка пропала.

Если слуховое восприятие текста так необходимо переводчику прозы, то насколько же важнее оно для переводчика произведений поэзии.

Каким богато изощренным слухом должен, например, обладать переводчик Вергилия! Ведь главная сила «Энеиды» в ее великолепной акустике, в звукописи. «Никто, – говорит Валерий Брюсов, – никто среди поэтов всех стран и времен не умел совершеннее Вергилия живописать звуками. Для каждой картины, для каждого образа, для каждого понятия Вергилий находит слова, которые своими звуками их передают, их разъясняют, их выдвигают перед читателем. Звукопись Вергилия обращает стихи то в живопись, то в скульптуру, то в музыку. Мы видим, мы слышим то, о чем говорит поэт. Где нужно, эта звукопись переходит у Вергилия в звукоподражания. Ко всему этому надо прибавить высшую власть над ритмом стиха, также живописующим содержание, необыкновенное умение играть цезурами и, наконец, особое искусство в расположении слов, которым одни понятия и образы выдвигаются на первое место, другие ставятся в тени, третьи выявляются неожиданно и т.д. Все это обращает чтение „Энеиды“ в подлиннике, помимо художественного наслаждения, в сплошной ряд изумлений перед исключительным мастерством художника»[161].

Значит, за перевод «Энеиды» и браться не должен такой переводчик, который нечувствителен к сладости и значимости словесных звучаний.

Есть умы, для которых слова означают лишь то, что сказано об этих словах в словаре. Такие умы могут создать превосходную научную книгу, но перевести хоть строку «Энеиды», или «Метаморфоз», или баллады Кольриджа, или «Легенды веков» Виктора Гюго – для них непосильное бремя.

В «Энеиде» только заметнее и, так сказать, обнаженнее та словесная музыка, которая присутствует в каждом подлинном произведении поэзии.

«Звукопись, звуки слов в стихах, – говорит М. Лозинский, – всего ярче воздействуют на нашу эмоциональность. Это не просто музыкальный звук, так или иначе нас настраивающий. Звучат слова, а слова – носители мыслей, образов, понятий, чувств. И вот эти-то мысли, образы, понятия, чувства проникнуты звуком, светятся изнутри разно окрашенным звуковым светом. Они вступают между собой в сложную перекличку, звуки таинственно роднят их между собой, создают для нас сложные сети мысленных и чувственных ассоциаций. Вот перед вами два стиха. Они живут этой светящейся перекличкой звуков. Измените звук в одном из слов первой строки, и сразу во второй строке погаснет нетронутое вами слово, которое было полно волнующего смысла. Оно станет слепо и невыразительно только потому, что в первой строке в каком-то слове погас перекликающийся с ним звук»[162].

Известно, какую великую роль играет звукопись даже в творчестве такого поэта, как Некрасов, о котором долго среди эстетов держалась легенда, будто стихи его прозаичны, неуклюжи и малохудожественны. В знаменитом двустишии:

Волга, Волга, весной многоводной

Ты не так заливаешь поля… –

первая строка вся с начала до конца зиждется на многократном

Volga! Volga! meme grossie des pluies (?) du printemps,

Tu couvres moins nos champs…[163]

Право, не так отвратительно искажение смысла этих гениальных стихов (а смысл здесь тоже искажен, потому что реки в России становятся многоводными не от дождей, а от растаявшего снега), как искажение их звукописи. Ведь звукопись «позволяет поэту сказать больше, нежели вообще могут говорить слова», и отнять у него эту власть – значит лишить его самого могучего средства воздействия на психику читателя.

Такую же глухоту обнаружил, например, переводчик Вороний, попытавшийся дать украинскую версию знаменитого двустишия Фета:

…не знаю сам, что буду

Петь, – но только песня зреет.

В структуре фетовского двустишия самое главное – этот необычный разрыв между словами

Що спiватиму, не знаю,

Але cпiвiв – повнi груди (!).

Такую же глухоту обнаружил переводчик Шекспира Соколовский, когда однообразные жалобы королевы Маргариты из «Ричарда III» перепел таким разнообразным стихом:

Убиты

Супруг и сын мой Ричардом. Ты также

И Ричарда и Эдварда лишилась,

Сраженных тем же Ричардом.

Эта глухота стала особенно ощутительна после того, как появился перевод Анны Радловой. Перевод, очень слабый во многих других отношениях, изобилует рядом неточностей, но суровый ритм жалоб королевы Маргариты передан в нем с полным приближением к тексту:

Эдвард, мой сын, был Ричардом убит

И Генрих, муж мой, Ричардом убит

И твой Эдвард был Ричардом убит,

И Ричард твой был Ричардом убит.

Четырехкратное повторение одного и того же сочетания двух слов («Ричардом убит») вполне соответствует подлиннику. Другие переводчики – именно вследствие своей глухоты – пытались дать побольше вариаций неизменно повторяющегося слова «убит»: «погиб», «погублен», «сражен», «лишился жизни» и прочее и прочее.

Таким разнообразием глаголов было обусловлено разнообразие ритмов, между тем как в соответствии с подлинником здесь требовались монотонные повторы одинаково построенных фраз.

Эти монотонные повторы переводчик мог бы уловить если не слухом, то зрением, ибо одинаковость синтаксической структуры всех четырех стихов, следующих один за другим, видна в этом случае при самом невнимательном чтении.

Можно быть плохим музыкантом, но отлично читать ноты с листа. Даже те переводчики, которые лишены изощренного стихового слуха, могут заметить глазами ритмо-синтаксические формы стиха и попытаться воспроизвести их в своем переводе. Предположим, что Шишмарева действительно глуха к интонациям Чарльза Диккенса, но ведь эти интонации не только слышны, они раньше всего воспринимаются зрением, и никто не мешал переводчице увидеть то, что не удалось ей услышать.

Именно оттого, что во всяком произведении словесного искусства такую огромную роль играют звуковые повторы, которые невозможно воссоздать на другом языке, многие писатели с древних времен выражали уверенность, что точный перевод этих произведений вообще невозможен.

В самом деле, вслушайтесь в музыку пушкинских строк, окрашенную многократным повтором звука

Брожу ли я вдоль улиц шумных,

Вхожу ль во многолюдный храм,

Сижу ль меж юношей безумных,

Я предаюсь моим мечтам.

Без этого звукового узора стихотворение вообще не существует. Самое расположение этих

«Пусть каждый знает, что ничто, заключенное в целях гармонии в музыкальные основы стиха, не может быть переведено с одного языка на другой без нарушения всей его гармонии и прелести»[166].

Эту же мысль высказал современный советский поэт Ал. Межиров, написавший на полях одного перевода:

И вновь

Из голубого дыма

Встает поэзия

Она –

Вовеки непереводима,

Родному языку верна[167].

Эту же мысль я встретил недавно в новейшей книге об искусстве перевода, изданной в США, в Техасе. Один из профессоров Техасского университета Уэрнер Уинтер так и озаглавил свою статью: «Невозможность перевода». Статья начинается такими словами:

Назад Дальше