Платят за это ровно столько, чтобы умирать с голоду медленно, а не быстро. К весне 19 года почти все наши знакомые изменились до неузнаваемости, точно другой человек стал. Опухшим - их было очень много - рекомендовалось есть картофель с кожурой, - но к весне картофель вообще исчез, исчезло даже наше лакомство - лепешки из картофельных шкурок. Тогда царила вобла, - и кажется я до смертного часа не забуду ее пронзительный, тошный запах, подымавший голову из каждой тарелки супа, из каждой котомки прохожего.
Новые чиновники, загнанные на службу голодом и плеткой, - русские интеллигентные люди, - не изменились, конечно, не стали большевиками. Водораздел между "склонившимися" и "сдавшимися", между служащими "за страх" и другими "за совесть" - всегда был очень ясен. Сдавшиеся, передавшиеся насчитываются единицами; они усердствуют, якшаются с комиссарами, говорят высокие слова о "народном гневе", но менее ловкие все-таки голодают (я все говорю о "чиновниках", а не об откровенных спекулянтах). Есть еще "приспособившиеся"; это просто люди обывательского типа; они тянут лямку, думая только о еде; не прочь извернуться, где могут, не прочь и ругнуть, за углом, "советскую" власть.
Но к чести русской интеллигенции надо сказать, что громадная ее часть, подавляющее большинство, состоит именно из "склонившихся", из тех, что с великим страданием, со стиснутыми зубами несут чугунный крест жизни. Эти виноваты лишь в том, что они не герои, т.е. герои, но не активные. Они нейдут активно на немедленную смерть, свою и близких; но нести чугунный крест - тоже своего рода геройство, хотя и пассивное.
К ним надо причислить и почти всех офицеров красной армии, - бывших офицеров армии русской. Ведь когда офицеров мобилизуют (такие мобилизации объявлялись чуть не каждый месяц) - их сразу арестовывают; и не только самого офицера, но его жену, его детей, его мать, отца, сестер, братьев, даже двоюродных дядей и теток. Выдерживают офицера в тюрьме некоторое время непременно вместе с родственниками, чтобы понятно было, в чем дело, и если увидят, что офицер из "пассивных" героев - выпускают всех: офицера - в армию, родных под неусыпный надзор. Горе, если прилетит от армейского комиссара донос на этого "военспеца" (как они называются). Едут дяди и тетки, - не говоря о жене с детьми, - куда-то на принудительные работы, а то и запираются в прежний каземат.
Среди офицеров, впрочем, не мало оказалось героев и активных. Этих расстреливали почти буквально на глазах жен. В моих листках приведены факты; они происходили на глазах близкого мне человека, женщины-врача, арестованной... за то, что у нее подозрительная фамилия.
Я веду вот к чему. Я хочу в грубых чертах определить, как разделяется сейчас все население России вообще по отношению к "советской" власти. Последние годы много дали нам; много видели мы со всех сторон, и я думаю, что не очень ошибусь в моей сводке. Делаю ее но главным линиям и совершенно объективно. Они относятся ко второй половине 19 года; вряд ли могло в ней потом что-либо измениться коренным образом.
1) Собственно народ, низы, крестьяне, в деревнях и в красной армии, главная русская толща в подавляющем большинстве - нейтралы. По природе русский крестьянин - ярый частный собственник, по воспитанию (века длилось это воспитание!) - раб. Он хитер - но послушен, внешне, всякой силе, если почувствует, что это действительно грубая сила. Он будет молчать и ждать без конца, норовя за уголком устроиться по-своему, но лишь за уголком, у себя в уголке.
Он еще весьма узко понимает и пространство, и время. Ему довольно безразличен "коммунизм", пока не коснулся его самого, пока это вообще какое-то "начальство". Если при этом начальстве можно забрать землю, разогнать помещиков и поспекулировать в городе - тем лучше. Но едва коммунистические лапы тянутся к деревне, - мужик ершится. Упрямство у него такое же бесконечное, как и терпение. Землю, захваченное добро он считает своими, никакие речи никаких "товарищей" не разбудят его. Он не хочет работать "на чужих ребят", и когда большевики стали посылать отряды, чтобы реквизировать "излишки" - эти излишки исчезли, а где не были припрятаны - там мужики встретили реквизиторов с винтовками и даже с пулеметами.
Вскоре мужик сообразил, что спокойнее .вырабатывать хлеба лишь столько, сколько надо для себя, его уж и защищать. И половина полей просто начала пустовать. Нахватанные керенки все зарываются да зарываются в кубышки; и вот, мужик начинает хмуриться: да скоро ли время, чтобы свободно попользоваться накопленным богатством? Он ни минуты не сомневается, что "они" (большевики) кончаются; но когда? Пора бы... И "коммунист" - уже ругательное слово в деревне.
Воевать мужик так же не хочет, как не хотел при царе; и так же покоряется принудительному набору, как покорялся при царе.. Кроме того, в деревне, особенно зимой, и делать нечего, и хлеб на счету; в красной же армии - обещают паек, одевку, обувку; да и веселее там молодому парню, уже привыкшему лодырничать. На фронт - не всех же на фронт. Посланные на фронт покоряются, пока над ними зоркие очи комиссаров; но бегут кучами при малейшей возможности. Панике поддаются с легкостью удивляющей, и тогда бегут слепо, не взирая ни на что. Веснами, едва пригреет солнышко, и можно в деревню, - бегут неудержимо и без паники: просто текут назад, прячась по лесам, органически превращаясь в "зеленых".
Большевики отлично все это знают. Прекрасно понимают своих подданных, свою армию, - учитывают все. Но они так же прекрасно учитывают, что их враги, европейцы ли, собственные ли белые генералы, - ничего не понимают и ничего не знают. На этой слепоте, я полагаю, они и строят все свои главные надежды.
2) Рабочие? Пролетариат? Но собственно пролетариата в России почти не было и раньше, говорить же о нем сейчас, когда девять десятых фабрик закрылись, просто смешно. Российские рабочие - те же крестьяне, и с закрытием заводов они расплылись - в деревню, в красную армию. За оставшимися в городах, на работающих фабриках, большевики следят особенно зорко, обращаются с ними и осторожно - и беспощадно.
Периодически повторяются вспышки террора именно рабочего. И это понятно, ибо громадное большинство оставшихся рабочих уже почти не нейтрально, оно враждебно большевикам. Большевикам не по себе от этой, глухой пока, враждебности, и они ведут себя тут очень нервно: то заискивают, то неистовствуют. На официальных митингах все бродят какие-то искры, и порою, достаточно одному взглянуть исподлобья, проворчать: "надоело уже все это...", чтобы заволновалось собрание, чтобы занадрывались одни ораторы, чтобы побежали другие черным ходом к своим автомобилям. Слишком понятна эта неудержимо растущая враждебность к большевикам в средней массе рабочих: беспросветный голод, несмотря на увеличение ставок ("чего на эти ленинки купишь? Тыща тоже называется! Куча..." следует непечатное слово), беззаконие, расхищение, царящие на фабриках, разрушение производительного дела в корне и, наконец, неслыханное количество безработных - все это слишком достаточные причины рабочего озлобления.
Пассивного, как у большинства русских людей, и особенно бессильного, потому что "власти" особенно заботятся о разъединении рабочих. Запрещены всякие организации, всякие сходки, сборища, митинги, кроме официально назначаемых. Сколько юрких сыщиков шныряет по фабрикам. Русские рабочие очутились в таких ежовых рукавицах, какие им не снились при царе. Вывеска, уверения, что их же рукавицы, - "рабочее" же правительство - на них более не действуют и никого не обманывают.
3) Городское обывательское население, полуинтеллигенты, интеллигенты-чиновники, а также верхи и полу-верхи красной армии, ее командный состав - об этом слое уже было упомянуто. Взятый en gros - он в подавляющем большинстве непримирим по отношению к "советской власти". Нейтралов сравнительно немного, да и нейтралами они могут быть названы лишь в той мере, в какой было названо нейтральным крестьянство. Под тончайшей пленкой - и у них, у нейтралов, лежит самая определенная враждебность к данной власти, трусливая ненависть или презрение. С каким злорадством накидывается обывательщина, верхняя и нижняя, на всякую неудачу большевиков, с какой жадностью ловит слухи о их близком падении. Не раз и не два мне собственными ушами приходилось слышать, как ждут освободителей: "хоть сам черт, хоть дьявол, - только бы пришли! И чего они там, союзники эти самые! Часок только и пострелять с моря, и готово дело! Уж мы бы тут здешней нашей сволочи удрать не дали, - нет! Уж мы бы с ней тогда сами расправились!" Но этого "часочка стрельбы" настоящей не было, и разочарованные жители Петербурга после взрыва надежды молчаливо злобными взглядами провожают автомобиль. (Автомобиль - это, значит, едут большевики. Автомобилей других нет).
Вот моя сводка. И не моя вовсе - ее, такую, делают все в России, все знают, что в грубых и общих чертах отношение русского населения к большевистской власти именно таково. Я ничего не сказала о чистых спекулянтах. Но это не слои и не класс. Спекулянты, сколько бы их ни было, все-таки отдельные личности и принадлежат ко всем слоям и классам. Они, конечно, рады, что подвернулись такие роскошные условия - власть большевиков, - для легкой наживы. Но, в целом, и на армию спекулянтов большевики не могут рассчитывать, как на твердую опору. Происходит та же, приблизительно, история, как с крестьянами. Кучи спекулянтов уже стонут: да когда же? Долго ли? Когда же попользоваться награбленным?
А жить все дороже, грабить надо шире, значит и рисковать больше... Рассчетливый спекулянт с таким же нетерпеливым ожиданием считает дни, как иной чиновник. Да, вот факт, вот правда о России в немногих словах:
Россией сейчас распоряжается ничтожная кучка людей, к которой вся остальная часть населения, в громадном большинстве, относится отрицательно и даже враждебно.
Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, башкирские и китайские полки (самые надежные) дорисовывают эту картину. Из латышей и монголов составлена личная охрана большевиков: китайцы расстреливают арестованных, - захваченных. (Чуть не написала "осужденных", но осужденных нет, ибо нет суда над захваченными. Их просто так расстреливают). Китайские же полки или башкирские идут в тылу посланных в наступление красноармейцев, чтобы когда они побегут (а они бегут!), встретить их пулеметным огнем и заставить повернуть. Чем не монгольское иго?
Я знаю вопрос, который сам собой возникает после моих утверждений. Вот он: если все это правда, если это действительно власть кучки, беспримерное насилие меньшинства над таким большинством, как почти все население огромной страны, почему нет внутреннего переворота? Почему хозяйничанье большевиков длится вот уже почти три года? Как это возможно?
Это не только возможно - это даже не удивительно для того, кто знает Россию, русский народ, его историю, - и в то же время знает большевиков. Россия - страна всех возможностей, сказал кто-то. И страна всех невозможностей, прибавлю я. О причинах такой, на первый взгляд, неестественной нелепости - длящегося владычества кучки партийных людей, недавно подпольных, над огромным народом вопреки его воле - об этом я говорю много в моем дневнике. Почти весь он, пожалуй, об этом. Здесь подчеркну только еще раз; мы знаем, что это именно так и должно было быть; но мы знаем еще, - и это страшно важно! - что малейший внешний толчок, малейший камешек, упавший на черную неподвижность сегодняшней России - произведет оглушительный взрыв. Ибо это чернота не болота, но чернота порохового погреба.
Никаких тут нет сомнений у большевиков. Никаких нет и не было сомнений у нас, всех остальных русских людей. Отсюда понятно, что переживали мы в мае 19 года, мы - и они, большевики. Они, впрочем, трусы, а у страха глаза велики; при одном лишь том факте, что наступает лето, делается возможным удар на Петербург, и все в городе ждали удара, - большевики засуетились, заволновались. А когда началось наступление с Ямбурга - паника их стала неописуема. Мы были гораздо скептичнее. Мы совершенно не знали, кто наступает, с какими силами, а главное - есть ли там, на Западе, какая-нибудь согласованность, есть ли единая воля у идущих, - воля дойти во что бы ни стало. Для внешнего толчка, самого легкого, но вполне достаточного, чтобы опрокинуть центральную власть, это единство воли необходимо. Паника большевиков, цену которой мы знали, не доказывала еще, что общий удар на Петербург предрешен. Напряжение в городе, однако, все возрастало и ширилось.
Нельзя передать словами краску, запах, воздух в такие минуты ожидания. Уже потому нельзя, что дни эти особенно тихи, молчаливы, никаких слов никто не говорит, да и зачем слова? Надо ждать и слушать; надо угадать, захватить мгновение... не переворота, а то последнее мгновение, когда можно сказать "пора": когда можно встать действенно, за "тех" - против "этих".
Целые коллективы, по вывеске большевистские, в неусыпном напряжении ждали такой минуты. (Меня поймут, мне простят, конечно, мою бездоказательность и неопределенность: я пишу это в 20-м году, во время длящегося царства большевиков). Красноармейцы, посылаемые на фронт, были проще и разговорчивее: "мы до первого кордона. А там сейчас - на ту сторону". Помню их весело и глупо улыбающиеся лица.
События на Красной Горке (почти у самого Кронштадта) - неизвестны в подробностях; но по всем вероятиям, это была ошибка, обман момента; слишком измученные ожиданием люди сказали себе "пора!" - а было вовсе не пора. Да настоящего момента для внутреннего восстания тогда и совсем не было (как не было его и после, осенью, во время наступления Юденича). Не было, видим мы теперь, единой воли у идущих, не было ее еще ни разу... Будет ли когда-нибудь?
Майская эпопея скатилась, как волна, оставив после себя полосы опустошения; нас только сдавили, задушили новыми распоряжениями и декретами, новыми запрещениями и ограничениями, - новые замки повесили на двери тюремные. Да цены сразу удвоились, так что волей-неволей приходилось думать о последней рубашке - когда, сегодня или завтра, снимать ее, чтоб послать на рынок.
Но думалось и об этом как-то тупо. Не уныние, а именно тупость начинала все больше овладевать всеми. Собственно наша внешняя жизнь изменялась так медленно и незаметно, что на первый взгляд, вот тогда, весной 19 года, все было как бы то же: та же квартира, в кухне та же старенькая няня моя, та же преданная нам служанка, деревенская девушка, с отвращением и покорностью глядящая на "этих коммунистов". Правда, пустели полки с книгами, унесли пианино, постепенно срывались занавесы с окон и дверей, а в кухне бедная моя едва живая старушка тщетно суетилась над полупустыми горшками и бранилась с таинственными личностями, на ухо обещающими картофель по сто рублей фунт. Кухня была у нас самое оживленное место в квартире. Кого-кого там не приходилось мне видеть! Кухонные митинги порою давали нам очень живую информацию.
Все пустеющая рабочая комната, балкон, с которого, поверх зеленых шапок Таврического сада, можно видеть главы страшного Смольного, бледнозолотые в белую майскую ночь, - о, какое странное томление, какая - словно предсмертная - тоска.
Тетрадей моих уже давно не было. Давно уже они покоились в могиле. Но вот тогда-то, в начале июня, я и нашла черную книжку, где стала делать не частые, краткие отметки.
Я их печатаю здесь, как они есть, в редких случаях прибавляя несколько поясняющих слов. Я не называю почти ни одного имени - причины понятны, о них уже сказано выше.
СИНЯЯ КНИГА
О СИНЕЙ КНИГЕ
Эта книга - первая половина моего Дневника, "Современной Записи", которая велась в Петербурге в годы войны и революции. Часть, здесь напечатанная (Авг. 14 г. - Ноябрь 17), уже в начале 18 г. не находилась в СПБ-ге, и затем в течение 8-9 лет считалась погибшей. Так, как и погибла вторая половина, - годы 18 и 19, - другим лицом и в другом направлении тоже увезенная из Петербурга.
Самый конец "Записи", последние месяцы 19 года, - (отрывочные заметки на блокноте) - оставался при мне и отправился со мною, в моем кармане, заграницу, когда мы туда бежали. Эти заметки вошли в книгу "Царство Антихриста", изданную по-русски, по-немецки и по-французски в 21 г.
В предисловии к заметкам я упоминаю о гибели двух первых частей Дневника. Шли годы; сомневаться в этой гибели не приходилось. Можно себе представить, как нас поразило неожиданное возвращение одной из частей "Записи" - первой. Но, надо сказать, еще более поразило меня содержание рукописи. Читать собственный отчет о событиях (и каких!) собственный, но десять лет не виденный - это не часто доводится. И хорошо, пожалуй, что не часто. "Если ничего не забывать, так и жить было бы нельзя", сказал мне друг, в виде утешения, застав меня за первым перечитываньем этого длинного, скучного и... страшного отчета. Да, забвенье нам послано как милосердие. Но все ли мы, всегда ли, имеем право стремиться к нему и пользоваться им? А что, если зачеркивая, изменяя, посредством забвенья, прошлое, отвертываясь от него и от себя в нем - мы лишаемся и своего будущего?