— Да, — сказал отец, — красивый был вид на все эти комнаты, когда сидишь за столиком прямо против них. Дверь видна за дверью без конца, а с боков каждой двери видны мраморные статуи на пьедесталах, видны края картин, а с потолков висят люстры за дверями, все уменьшаясь по мере удаления. Ты помнишь, какие из тех картин перевезены сюда? — обратился он ко мне.
— Да, — ответил я, и, чувствуя необходимость опять чем-нибудь отвлечь отца от разговора о еще не виденных мною здесь картинах, я как-то инстинктивно вспомнил одно из своих приключений.
— Всю эту самую анфиладу комнат, — сказал я Селифонтову, с которым с детства был на «ты», — мне пришлось однажды пробежать перед твоей двоюродной сестрой и ее дочкой, институткой, да еще в каком виде! В одной ночной рубашке без всего остального!
— Что ты говоришь! — расхохотался он. — Да как же это вышло?
— Очень просто.
И я нарочно стал рассказывать все как можно подробнее!
— Я был тогда, кажется, в четвертом классе, лет пятнадцати. Отец привез меня после летних каникул в Москву, и с нами же приехал и Андрюша Глебов. Мы отправились к тебе, чтобы пробыть вместе оставшиеся свободными три дня. Но оказалось, что ты уехал в Петербург и взял с собою и повара. Оставался только лакей, который, кроме самовара, ничего не мог приготовить, да еще вдобавок у тебя в доме остановилась твоя двоюродная сестра, которая привезла в институт тоже с летних каникул свою дочку лет шестнадцати. Отец их не знал и потому не решился остановиться у тебя сам, но перед отъездом в гостиницу представился дамам и просил их разрешения поместить нас в одной из жилых комнат вдоль коридора, о которых ты говорил. Он получил их полное согласие, и нам даже предоставлен был в распоряжение весь этот коридор и все комнаты вдоль него, так как дамы устроились в крыле, прилегающем с другой стороны в той же твоей знаменитой анфиладе. Так мы с Андрюшей и поместились в одной из комнат для твоих «пятидесяти гостей» и переночевали в ней на двух ее кроватях. А утром Андрюша, встав с постели первым, отправился в одной ночной рубашке и босым путешествовать по ковру в коридоре, но через десять минут снова возвратился ко мне и сказал:
— Знаешь, дама с барышней сидят на диване против комнат и что-то вышивают.
— Ты как узнал? — спрашиваю.
— Очень просто. Их отлично видно в замочную скважину в двери из нашего коридора.
— И тебе не стыдно было подглядывать?
— Нисколько. Они совсем одеты. Пойдем, посмотри и ты!
— Неловко!
— Говорю тебе, обе одеты, а барышня прехорошенькая. Лакей говорит, что они уедут вечером, и ты ее никогда более не увидишь, если не посмотришь сейчас. Пойдем же! Говорю тебе, барышня просто прелесть!
Он сорвал с меня одеяло и побежал с ним в коридор. Я погнался за ним тоже в одной рубашке, как был в постели, еще не думая ни о каких барышнях и лишь желая отнять одеяло. Добежав до конца коридора, Андрюша вновь уставился в скважину, а затем шепотом сказал:
— Смотри скорее, она повернулась прямо сюда!
Любопытство взяло верх над чувством неловкости. Я тоже приставил глаз к скважине, но после минуты созерцанья вдруг получил сильнейший толчок сзади. От удара моей головы двери распахнулись на обе половинки, и я влетел с размаха прямо к столику с дамами, едва удержавшись на ногах, а потом, не давая себе отчета почему, по какому-то инстинктивному побуждению, я не возвратился назад, а бросился поперек, по всей этой анфиладе. Уже я бежал-бежал, бежал-бежал! Мне казалось, что нет конца комнатам! Наконец я добежал до последней, повернул из нее в переднюю, затем в наш коридор и скрылся в спальню.
— Ха-ха-ха! — громко заливался Селифонтов. — Воображаю, каков был твой вид для дам: босого, голоногого, бегущего изо всех сил в одной коротенькой ночной рубашке! Ведь ты тогда казался совсем шестнадцатилетним! Ну что же, вздул ты Андрюшу?
— Конечно, бил до тех пор на постели, пока он не запросил прощенья, но толку от этого было мало. Он утверждал, что никогда бы не поступил так, если бы я сам не читал ему перед этим морали. Но тут, пока я глядел, ему неожиданно пришла в голову эта мысль, и он, упершись ногами в противоположную стенку коридора, толкнул меня изо всех сил.
— А каковы же оказались дамы! — смеясь, сказал мой отец. — Я помню, что в этот самый день я им представил вас обоих. Мы вместе пили чай, и ни одна не подала даже виду, что ты уже им представился раньше этого!
— Я сначала совсем не знал, куда смотреть от стыда, но они сами меня о чем-то сейчас же спросили, а затем дочка звала меня непременно заходить к ней в институт в качестве кузена.
— Ты хорошо сделал, что не повернул перед ними назад! — сказал Селифонтов. — Они, наверно, подумали, что вы гонялись друг за другом и ты влетел в комнату, думая, что там никого нет.
Разговор сразу направился на рассказы о подобных же случаях с другими.
«Слава богу! — подумал я. — Теперь меня забудут спрашивать о картинах и не узнают, что мы с Протасовым были заняты вовсе не ими».
Я очень опасался, что отец запретит мне знакомство с ним, если догадается о сочувствии моим идеалам и в Николаевском военном училище. Чтобы не попасться впросак, я осмотрел после обеда все картины.
До поздней ночи мы пробыли у Селифонтова и потому пропустили предначертанный на этот день балет в Большом театре.
5. Мысли дома
В постели
Как быстро привыкает человек к новой обстановке!
Прошло каких-нибудь десять дней моей жизни в отцовском доме, и, просыпаясь, я уже не удивлялся, что нахожусь не в тюремной камере, и не считал более совершившейся со мной перемены за сон! После посещения доктора Яблоновского с письмами Кравчинского, Веры Фигнер и стихотворением Синегуба, после выражения сочувствия ко мне Протасова и его товарищей — мне стало совсем легко.
Проснувшись на рассвете, я вспомнил обо всем и задал себе вопрос: прав ли я, что хитрю с отцом и, живя у него в доме, веду все-таки свою линию, не согласную с его желаниями? Ведь он меня, очевидно, искренно любит, иначе не старался бы так отвлекать от того, что считает для меня опасным. И я сам, несмотря на его чуждость мне по способам действий, все же вижу в нем своего отца.
«Не могу ли я быть с ним искренним?»
И моя совесть ответила мне: нет!
«Почему?»
«Потому что в случае чего неожиданного он опять испугается и за себя, и за тебя и, оправдывая свою боязнь тем, будто спасает тебя от худшей беды, пойдет просить помощи тебе против твоей воли у градоначальника и жандармов и расскажет им все, что узнал от тебя, не думая о том, что он губит других. Ведь есть же в нем что-то такое, благодаря чему и Селифонтов, и все его лучшие знакомые не говорят при нем о твоем заточении, а, как только его нет, сейчас же с любопытством расспрашивают тебя».
«Но что же мне делать? Мне тяжело становится так жить!» — возражал другой голос в моей душе.
Но я не мог придумать выхода и решил пока отдаться на волю течения, очевидно, куда-то выносящего меня вместе со всей Россией.
Потом, сам не зная как, я вдруг задумался снова об общественных вопросах. Оттого ли это было, что мои мыслительные способности отдохнули среди разнообразия ежедневных развлечений, устраиваемых мне отцом? Я думаю, что да. Я часто замечал и в последующей своей жизни, как после нескольких дней отдыха я начинал чувствовать уже потребность приняться за какую-нибудь умственную работу. Если я не удовлетворял этой потребности изучением новой для меня науки, то мой ум брал какую-нибудь из уже знакомых мне тем и начинал заново разрабатывать ее. Такая разработка особенно легко происходила ранним утром, когда все еще спали, а я лежал, уже проснувшись, под своим одеялом, и мне не хотелось сейчас же вставать.
Так было и в это утро, когда я лежал в постели еще в полутьме. Моя мысль, руководясь впечатлениями своей новой жизни, направилась опять на вопрос о том, насколько вредна человечеству роскошь частных лиц вроде, например, той, которая меня окружает теперь в отцовском доме[22].
Прекратив эти размышления, я оглянулся вокруг себя. Солнце уже взошло и залило своими яркими утренними лучами темно-красные крыши домов на противоположной стороне улицы. Они отбрасывали ко мне свой цветной свет и придавали всем окружающим меня предметам алую окраску. Вставать было еще рано. В марте ведь солнце восходит около шести часов утра, а в это время у нас спала даже прислуга.
Я вновь начал думать о земельных вопросах, и чем дольше думал, тем сложнее и запутаннее представлялись они мне.
«Но что же может, — спрашивал внутри меня голос, — поднять быстро материальное благосостояние человечества?»
«Успехи техники! — отвечал ему другой. — Они неизбежно ведут к уменьшению рабочего времени, немыслимому без них, они увеличивают рабочему время отдыха и обеспечивают его продуктами потребления на все свободное время».
Почему я здесь пишу эти мои давнишние мысли? Только потому, что мне хочется рассказать здесь не об одних своих приключениях, но и о постепенной выработке моего мировоззрения. А мысли эти были естественно навеяны, как видит сам читатель, обстановкой домашней роскоши, в которую я так неожиданно попал прямо из своей темницы.
Кроме того, в описываемый мною день оказался волею судьбы неожиданный повод и для дальнейшего продолжения этих размышлений и после того, как я окончательно встал.
Вне постели
Я оделся, умылся и спустился к чаю в столовую, где уже сидели отец и Марья Александровна, читая газеты.
— Что нового в газетах? — спросил я Марью Александровну.
— Ничего особенного, — сказала она, наливая мне чай. Мы напились молча.
По окончании чая отец позвал меня в свой кабинет и, вероятно, с воспитательной целью вынул из своего патентованного несгораемого шкафа кучу процентных бумаг и предложил мне отрезать от них весенние купоны специальными длинными ножницами. Переехав из деревни в Петербург, он вместе с увлечением живописью увлекся также биржевой деятельностью и почти каждый день ездил на час или два на биржу.
Я уже и ранее много читал об акциях в экономических сочинениях, но никогда еще не видал их, так как отец до сих пор не считал меня достаточно взрослым, чтобы знакомить со своими финансовыми операциями. Вот почему теперь, совершая обряд обрезания купонов, я с любопытством осматривал и самые его акции и облигации как опытное подтверждение своего предыдущего теоретического изучения их. Я уже знал из книг, что купоны акций дают право на соответствующую долю ежегодного чистого дохода с акционерного предприятия, и потому на каждый год имеется при каждой акции только по одному купону, предъявитель которого в управлении получает соответствующую долю дивиденда, который может быть более или менее значительным, в зависимости от принесенных предприятием выгод. Соответственно этому растет и падает цена и самой акции.
Я взял пять акций Рыбинско-Бологовской железной дороги, на которые подписался мой отец еще в то время, когда она только начинала строиться.
— Плохие акции, — сказал он мне, увидев, что я их внимательно рассматриваю. — Дорога не дает даже и четырех процентов дохода с затраченного на нее первоначального капитала. Вот если устроится ее продолжение и подъездные пути, доход будет много больше и акции повысятся в цене. Ты это понимаешь?
— Очень хорошо, — ответил я.
— Лет пятнадцать назад на склоне одной из калифорнийских гор, — продолжал поучать меня отец, — открыли золотоносную жилу, идущую в глубину, и основали акционерную компанию для ее разработки. По мере того как жила расширялась, росла и цена ее акций, а когда жила начала суживаться, падали и акции; раз при неожиданном расширении жилы в десять раз и цена акций прыгнула в десять раз, а когда жила вдруг прекратилась, так обанкротилось и акционерное общество, и все акции его обратились в ничего не стоящие листы бумаги.
— С железнодорожными акциями этого не может быть, — ответил я. — Да и с этих, рыбинских, пятипроцентный доход, кажется, гарантирован правительством[23].
Отец, все еще не отвыкнувший смотреть на меня, как на мальчика, с изумлением взглянул на меня.
— Откуда ты это знаешь? — спросил он.
— Из книг в женевской эмигрантской библиотеке.
Изумление отца, казалось, удесятерилось.
— Однако твои социалисты, — сказал он наконец, — оказываются много умнее, чем я думал!
Я принялся за обрезание следующей пачки акций. Это были страховые.
— Эти я недавно купил, — сказал отец, — потому что их все ругали. Основатели этого общества не получили и трех процентов на свои взносы и потому продавали их за половину номинальной цены. Я купил и хорошо сделал: доходность начала подниматься после выбора более опытного директора. Никогда не покупай акций, которые все хвалят, это значит, что их цена уже вздута; купишь их за дорогую цену, а через месяц они упадут. Всегда покупай из тех, которые все давно ругают, на которых уже нарезались другие. Если предприятие здоровое, они непременно поднимутся, и ты на этих акциях удвоишь капитал.
Я не мог не улыбнуться в глубине души. Заметив мой чисто теоретический интерес к процентным бумагам, отец уже заключил, что во мне есть склонность к практической биржевой деятельности, и, очевидно, хотел поощрить мои способности в этом новом, приятном ему, направлении. Во мне же говорил только интерес человека науки, желающего сознательно отнестись ко всем явлениям как природы, так и человеческой жизни.
Я видел и по другим процентным бумагам, что отец все свои сбережения, оставшиеся от покупки бездоходных картин и статуй, употреблял главным образом на промышленные предприятия. У него были тут и нефтяные, и горнозаводские, и каменно-угольные, и пароходные, и металлургические, и механические, и стекольные, и даже пивоваренные акции.
Я передвинул к отцу на его край стола всю кучку отрезанных мною купонов.
— Все отрезал? — спросил он. — Не отхватил ли за следующий год?
— Нет!
Он пересмотрел купоны, сосчитал листы акций и, убедившись, что числа сходятся, снова запер акции в несгораемый шкаф с патентованным замком, а купоны положил в свой портфель и приготовился ехать куда-то для их размена на деньги.
Как только я остался один, я поспешил в свою комнату и начал записывать там свои мысли.
Я начал сохранять каждый клочок недописанной бумаги, обрывал чистые четвертушки получаемых мною писем и все клал в особую папку, чтобы делать на них нужные мне временные заметки или вычисления. Я не мог выносить, чтобы где-нибудь горела ненужная свеча или электрическая лампа, и это вовсе не из любви к собственной экономии, а из уважения к рукотрудящемуся человечеству, которое создало их на пользу, а не для того, чтобы мы расшвыривали продукты его работы, как свиньи свою похлебку. Я избегал ездить на извозчиках, чтобы своим спросом не вызывать расширения этого малополезного труда.
«Извозчик нужен, — говорил я сам себе, — когда куда-нибудь спешишь, но лучше поступишь, если не будешь засиживаться в гостях или дома без нужды и пройдешь, куда нужно, пешком. Это будет и этичнее в общественном смысле, и полезнее для здоровья, так как не расслабишь себя да и подышишь свежим воздухом».
Но я никогда не навязывал насильно другим своих принципов. Я думал, что если люди поймут и почувствуют трудовые отношения, как я их понимаю, то они сами начнут так делать, как я, без всяких увещаний, а если не поймут и не почувствуют, то все равно будут, как светские дамы, расшвыривать продукты чужого труда. При случае, когда было к слову, я, конечно, говорил это всем интересующимся моими мнениями, но я настолько был занят более важными делами, что мне и в голову не приходило ораторствовать по поводу своих размышлений.
Окончив запись в своей тетради, я приготовился идти в уже известную читателю библиотеку на берегу Невы. Я хотел передать записочку с приветствием всем своим друзьям, начиная с Кравчинского, а в особенности записочку Синегубу в Дом предварительного заключения с благодарностью за присланное им мне письмо. Я все еще не мог опомниться от радости после получения его стихотворения и, не довольствуясь тем, что выучил его наизусть, почти каждый день перечитывал его в подлиннике.