Повести моей жизни. Том 2 - Морозов Николай Александрович 43 стр.


Мне принесли тюфяк, одеяло, полотенце, большую женскую рубашку, подушку и простыни и, устроив постель на полу в пустой кухне, пожелали мне хорошей ночи и ушли. 

Я развесил все свое вымокшее одеянье над печкой, вытерся досуха и лег спать в женской рубашке. Оказалось, что это совсем уж не так плохо, как может показаться с первого взгляда, и, главное, я тотчас согрелся под одеялом. Но я долго еще не мог заснуть. 

«Какая разница, — думал я, — между теми, обычными людьми и нашими, отряхнувшими прах старого мира со своих ног! Там полны праздного пустословия и глубокого эгоизма, здесь полны самоотвержения и искренней симпатии к ближнему! Здесь готовы с риском для своей судьбы оказать помощь всякому нуждающемуся, а там обсуждают желательность перемены твердого знака на «о» в своей фамилии для того, чтобы фамилия сделалась более звонкой в ушах начальства и этим была бы обеспечена более быстрая военная карьера!» 

«И вот мы, — думал я, — плывем, как одинокие путники, на утлых лодочках в море тех обычных людей; мы гибнем, желая им добра, а они, всегда готовые принять это добро, боятся дать нам даже убежище на одну ночь в бурю, чтобы как-нибудь не попасть в неприятности, хотя никакого риска в данном случае и не было. Но... ведь политический сыск кажется им всевидящим; и ухо предателя — способным слышать даже и через стены». 

И в первый раз горькое чувство нашего отщепенства, нашей изолированности от остального русского общества наглядно стало передо мной. 

«Но что же делать? Пусть будет так! — думал я. — Мы и без "общества" сделаем свое дело!»

 8. Итоги и последствия

И вот я снова приехал в Петербург. Я разыскал оставшихся там друзей. Я не пошел более жить к Грибоедову, хотя Вера Засулич и была уже благополучно отправлена от него за границу контрабандным путем. Я решил жить без определенного места, ходя ночевать поочередно то к одному, то к другому из многих сочувствующих мне людей. 

Самыми интересными из них были, несомненно, две молодые барышни: художница Малиновская, с роскошным ореолом белокурых волос на своей живописной головке, и акушерка Коленкина, обладавшая менее живописной внешностью, но такая же добрая и приветливая, как и ее подруга. 

Они нанимали квартиру в четыре комнаты с кухней. Ночуя вдвоем в своей спальне, они предоставляли мне диван в гостиной, когда я слишком долго засиживался у них. А засиживаться там были важные причины. Их квартира служила как бы клубом для всех моих новых друзей — «троглодитов», — собиравшихся сюда по вечерам пить чай и видеться с сочувствующими лицами, не принадлежащими к их тайному обществу. 

Здесь виделся с ними и я, хотя бывал у некоторых из них и на их собственных квартирах. 

После нашей общей попытки освобождения Войнаральского они начали считать меня своим постоянным товарищем, хотя я и не соглашался еще формально присоединиться к ним, считая себя связанным с кружком Веры. 

Все газеты писали в это время о нашей «дерзкой попытке» освободить Войнаральского, и я знал из них еще несколько дней назад, что один из участников нашей экспедиции арестован на Харьковском вокзале. Но кто это был, я так и не мог догадаться, потому что арестованный не назвал своей фамилии. 

Только через неделю дошли до меня наконец подробности всего случившегося в Харькове после моего отъезда. 

Я пришел раз к Малиновской и увидел у нее Перовскую, вскочившую с обычной ей живостью при моем приходе и стремительно бросившуюся ко мне здороваться в передней. 

— Вот и я приехала! — воскликнула она, смеясь. 

— А кто арестован на вокзале? 

Ее радостное лицо сразу омрачилось. 

— Медведев! 

— Как же он попался? 

— Благодаря своей медлительности! Мы все говорили ему, что нужно уезжать в тот же самый день. Но он не решился и остался у нас. А на следующий день, когда весь Харьков был поставлен чуть не на военное положение, он вдруг почувствовал опасность в нем долее жить и решил уехать. 

— Кто же его узнал?! Ведь он не успел попасть на перестрелку, заблудившись на дороге. Жандармы его не видели. 

— Но его знали на постоялом дворе! Как мы и ожидали, полиция немедленно побежала везде справляться, откуда в то утро выезжала бричка тройкой? К вечеру было уже все определено. Содержатель постоялого двора, оказавшийся большим монархистом, был тотчас же отправлен на вокзал осматривать из темного угла всех входящих туда и, конечно, сейчас же узнал Медведева. С тем же самым поездом благополучно уехал Баранников вместе с Ошаниной, так как его на постоялом дворе никогда не видали, а жандармы, везшие Войнаральского и видевшие его, не успели возвратиться в Харьков. И Баранников, и Ошанина видели, как Медведева, подошедшего к кассе, вдруг схватили сзади за руки четверо переодевшихся в штатское платье жандармов и потащили в правление. Баранников чуть не бросился с револьвером освобождать товарища, но Ошанина не пустила его, так как все боковые помещения вокзала были полны вооруженными солдатами. Спасти Медведева при таких условиях не было ни малейшей возможности. 

— А Александр Михайлов здесь? 

— Здесь. Мы оба выехали вместе и после всех. Мы считали себя в безопасности, потому что не были лично ни на перестрелке, ни на постоялом дворе. С нашим отъездом все дело можно считать ликвидированным — и не только без всяких положительных результатов, но с серьезными лишениями для нас. 

Она грустно опустила свою голову, и на глазах ее блеснули слезы. 

Во всем этом разговоре меня особенно поразило употребленное ею выражение «дело ликвидировано». 

Мы часто говорили так о других предприятиях, и выражение это не казалось мне каким-то диссонансом. А здесь оно так резко вошло в мой ум, что звучит в нем даже и теперь, когда произнесшей его Перовской уже давно нет на свете. 

Я думаю, это случилось оттого, что попытка отбить Войнаральского нисколько не была тогда окончательно ликвидированной для меня. 

Прежде всего на ней я впервые почувствовал, что для меня начинается настоящая революционная деятельность, а не призрачная, какая была раньше до моего заключения. Раньше была у нас только пропаганда словом, и притом на ухо. Раньше, по выражению Волховского, 

Мы погибали незаметно,

Как погибает муравей,

Ногой досужею бесследно

Раздавленный среди полей...  

Раньше никому до нас не было дела, кроме наших собственных товарищей, да близких родных, да жандармов, составлявших на нас свои карьеры. Потом, после этого предварительного периода, пошло более громкое распространение наших идей. А теперь мы начали сами сильно и громко возвещать необходимость гражданской свободы самим делом, предоставляя врагам говорить о нас все, что они хотят, в полной уверенности, что наших истинных побуждений никому из них не удастся исказить надолго или навсегда. 

А что же случилось с моей квартирой? Что случилось с сундуком, где была сабля, жандармский мундир и все признаки моего участия в деле? 

Они пропали без следа. 

Моя «офицерская вдова», о которой я не имел с тех пор никаких известий, очевидно, все припрятала, чтоб не выдавать меня моим врагам. 

XIV. ЗА СВЕТ И СВОБОДУ[55]

1. Нерешительность моего друга

 В искренности великая сила. Если напускной глубокомысленный вид и уменье драпироваться в величественную тогу и производит на большинство людей с первого взгляда несравненно более сильное впечатление, чем внутренние душевные качества, то при ближайшем знакомстве это поверхностное впечатление быстро ослабевает, как звук пустого бочонка. А при искренности и доброжелательности человека чем долее вы знакомы с ним, тем более научаетесь его любить и поддаваться его обаянию, если, конечно, он обладает, кроме того, энергией, умом и талантом. 

И все эти лучшие качества были соединены в моем друге Кравчинском, и самое основное из них — искренность — звучало в его голосе и в улыбке, появлявшейся на его губах при виде каждого товарища. 

Когда я приехал из Харькова в Петербург, я снова пошел прежде всего к нему на Петербургскую сторону. 

«Очистившись водою», т. е. переплыв Неву в наемной лодочке, чтоб убедиться, что сзади нет никакого подозрительного субъекта, я по-прежнему высадился на другом берегу, вошел во двор его дома и через него в небольшую его квартирку в две комнаты. 

Кравчинский, сидя перед окном, показывал Михайлову четырехгранный стилет, очевидно, специально сделанный для него каким-нибудь сочувствующим оружейником. 

— Это для кого? — спросил я его. 

— Для начальника Третьего отделения Мезенцова[56], — ответил он, и темные глаза его вспыхнули моментальным огнем. 

— Почему именно для него? 

— Он беспощаден, как может быть только человек, думающий, что всякую жестокость можно искупить постом и молитвой перед иконами. Он молится, отправляясь в Третье отделение, для того чтобы заточать и ссылать людей, и молится, возвращаясь от тамошних дел. В своей семье он добр, но далее семьи не идет его кругозор. Это кругозор тигра, бросающегося из джунглей на свою жертву и несущего ее детям. 

— Но ты же перед моим отъездом в Харьков хотел мстить графу Палену? 

— Пален спасся тем, что вышел в отставку[57]. И это хорошо. 

Мезенцов много вреднее его. 

— Значит, ты окончательно решился на это? 

— Да. Мы с Михайловым уже составили и план и начали его осуществление. Михайлов неделю тому назад поставил незаметных наблюдателей за квартирой Мезенцова. Они уже определили время, когда он выходит каждое утро со своим помощником, каким-то полковником, молиться в часовне за несколько улиц от его жилища. Вот там-то на дороге к замаливанию грехов он и будет за них наказан. 

— Значит, ты думаешь встретить его прямо на улице? 

— Да. 

— Но тебя сейчас же схватят! 

— Может быть, и нет! Меня там будет поджидать Варвар (так назывался знаменитый в революционном движении 70-х годов рысак, на котором были совершены освобождение Кропоткина и ряд других революционных дел). Править будет Адриан, а Баранников будет сидеть в шарабане, и, если меня кто схватит, он его уложит выстрелом из револьвера. Ударив Мезенцова этим стилетом, я постараюсь вскочить в шарабан, и мы умчимся, если нужно, отстреливаясь. Ты знаешь, Варвара никто не догонит, а шарабан у нас очень легкий и прочный. 

— Но все же... днем... на людных улицах... в самом центре Петербурга... Ведь все будут против тебя, никто не поймет твоих побуждений... 

— Я знаю, что мне больше шансов погибнуть, чем спастись, но это и дает мне решимость. Пока есть опасность, это — борьба, а не простая карательная экспедиция, на которую я не способен. 

Я взглянул на его лицо. Его глаза были устремлены куда-то не то в отдаленное будущее, не то в глубину его собственной души. Мне не верилось, что у него достанет решимости совершить задуманное. Его душа была слишком мягка. Он был ранее артиллерийским штабс-капитаном, но вышел в отставку по гуманитарным соображениям. 

Я сообразил, что после двух неудачных выходов ему хочется остаться одному, чтобы поговорить со своею собственной совестью, и, простившись с ним особенно нежно, без дальних разговоров отправился по его указанию. 

«Ему будет страшно трудно в решительную минуту, — думал я, — и он пройдет мимо своего врага не в силах нанести ему смертоносного удара, как это и было с Паленом, которого, как я уже знал, он не раз встречал в мое отсутствие, но не был в состоянии сделать ему вреда». 

И я не ошибся в этом. На следующий же день, когда он вместе с Баранниковым выехал навстречу Мезенцову, идущему молиться в свою часовню, он прошел мимо него, ничего ему не сделав. Он выехал на следующий день, и повторилось то же самое. 

— Оставь это дело, Сергей! — сказал я ему, придя после его второго выступления. — Ты только измучишь себя и никогда не будешь в состоянии вонзить в кого бы то ни было свой стилет.

— Нет! — меланхолически ответил он мне. — Я пересилю свое мягкосердечие, губительное для революционера, хотя бы пришлось умереть после этого. А вот тебе, — прибавил он, явно чтоб перевести разговор на другую тему, — опять предлагаю ехать на освобождение товарища по твоему процессу. 

— Кого? 

— Иди к Малиновской, и тебе там все расскажут, — сказал он мне с таинственной улыбкой.

2. Рекогносцировка

Это было осенью 1878 года. 

Когда я пришел в квартиру Малиновской в Измайловском полку, она бросилась мне навстречу с каким-то особенно радостным видом. 

— Мы вас ждем уже второй день! — воскликнула она. — Почему вы не были у нас вчера? 

— Все время просидел у Александра (Михайлова) и у него же остался ночевать. 

— А нам вы совершенно необходимы! 

— Что такое? 

— Мы хотим просить вас освободить Брешко-Брешковскую. 

Это была одна молодая и чрезвычайно симпатичная женщина, осужденная на четыре года каторжных работ за участие в пропаганде среди крестьян. Я уже знал, что ее собирались скоро везти в Сибирь[58]. 

— Успею ли подготовить освобождение? Ведь ее повезут если не сегодня, то завтра. 

— Уже увезли вчера! Но вы попытайтесь. Мы собрали для этого триста рублей денег. Она объявит себя в Нижнем больной и откажется ехать далее. Она рассчитывает задержаться по болезни на неделю. 

Я стал соображать, что тут можно сделать. 

— До Нижнего Новгорода, — ответил я наконец, — ничего нельзя предпринять, потому что ее повезли по железной дороге, и я не догоню. А за Нижним возят в Сибирь на тройках в сопровождении двух жандармов. Там можно ее отбить, если я найду себе еще троих товарищей. 

— А как это сделать? 

— Я не люблю сложных и дорогостоящих планов. Смелые и простые способы всегда осуществимее. Мы, например, выйдем пешком на дорогу, как простые гуляющие, и сядем где-нибудь у мостика через ручей. Перед тем как жандармы подъедут, можно будет вынуть из мостика два или три бревна и крикнуть их ямщику, чтоб ехал осторожнее, так как мост прогнил и продавился. А когда ямщик призадержит лошадей, тогда я и еще один из товарищей воткнем по колу в спицы их задних колес. Колеса не будут вертеться, и им нельзя будет умчаться, а мы, прицелившись в жандармов и в ямщика из револьвера, прикажем всем немедленно выйти из телеги. Затем мы их свяжем и, оставив на дороге, ускачем на их же собственных лошадях в Нижний, где Брешковской нужно иметь верное убежище на месяц, до тех пор пока не прекратятся облавы на нее. 

— А вы сами останетесь в Нижнем? 

— Мы освободим ее загримированными, и нас никто не будет в состоянии узнать, тем более что теперь начинается нижегородская ярмарка и весь Нижний будет полон приезжими из разных городов. 

— Вот будет кавардак, — сказала Малиновская, — когда жандармы начнут обыскивать и задерживать целые тысячи приехавших купцов! 

Она звонко рассмеялась, представляя в своем воображении всеобщий переполох коммерсантов, приехавших туда исключительно для торговых сделок. 

— Но только как же я узнаю, что она приехала в Нижний? — спросил я. 

— Там есть у нас знакомый, известный губернский деятель Фрейлих, он всех знает в Нижнем и настолько сочувствует нам, что сейчас же разведает, в тюрьме она или в больнице и когда ее увезут. 

— А еще есть там кто-нибудь из сочувствующих? 

— Есть один студент, Поддубенский, и один городской врач. 

— Тогда давайте мне все эти адреса и рекомендации, и я завтра же уезжаю. Ни минуты нельзя терять! 

На другой день я отправился в Нижний Новгород в восторге от такого симпатичного мне поручения. Мне было тогда двадцать четыре года, я недавно был выпущен из темницы после трехлетнего одиночного заключения за «хождение в народ», и мне страстно хотелось совершать самые героические подвиги, особенно же спасать своих друзей от гибели и опасностей. В случае нужды я хотел попытаться отнять Брешковскую даже единолично, неожиданным появлением в ближайшем удобном месте, варьируя свой план, судя по условиям местности, которую я решил предварительно исследовать. 

Назад Дальше